- 115 -

1940-й год

 

Этот страшный год начался для нас вовсе не 1 января 1940 г., а 1 сентября 1939-го, когда немецкие войска вошли в несчастную Польшу и Гитлер приступил к проведению своих ничего человеческого в себе не имеющих планов. А окончился он, по моему представлению, в ночь с 13 на 14 июня 1941 г. массовой высылкой мирного населения из стран Прибалтики.

Через неделю после этого бесчеловечного мероприятия, 22 июня, начался Год войны, который тянулся бесконечно — для меня в тюрьме.

В сентябре 1939 г. я гостила в Вызу, на северном побережье Балтийского моря, у Вали и Лены Мюленталь. Валя уехала в Таллинн принимать экзамены, на Ленином попечении остался трехлетний племянник, поэтому в нашей дачной жизни было много неожиданного и забавного. Иван Аркадьевич был за границей, в Италии. 1 сентября он написал в открытке, спешно уезжая домой, что по улицам бегают мальчишки-газетчики, размахивая газетами, и кричат: «Война! Война!»

Летом 1939 г. Германия — очевидно, собираясь воевать — заключила договор о ненападении со многими странами, в том числе и Эстонией. Тогда еще верили в прочность и святость таких договоров, и Эстония была спокойна. Но могучий восточный сосед выражал неудовольствие по любому поводу, и крошечная Эстония старалась ничем не нарушать нейтралитета.

 

- 116 -

Даже наше Движение чувствовало на себе боязливую осторожность эстонских властей. Один из номеров нашего «Вестника» не разрешили выпустить из-за фразы в передовой статье о том, что в некоторых странах правители действуют как восточные деспоты. Вместо имени Ивана Аркадьевича на «Вестнике» стояло мое имя. Меня вызвали в префектуру, где вежливо попросили изменить текст. Пришлось переброшюровать журнал.

Об одной прогулке к границе во время Движенского съезда около Нарвы ТАСС сделал запрос: «Почему Эстонское правительство разрешает военные демонстрации вдоль границы?» А это были наши девушки-движенки в русских сарафанах и несколько юношей в русских рубашках.

Видимо, поэтому нам не разрешили устроить съезд в Карула (на юге Эстонии), который мы, не предполагая запрещения, так весело и дружно готовили.

Для Прибалтики события начали разворачиваться с 20-х чисел сентября. Торговые переговоры Эстонии с СССР обернулись требованием Советского Союза заключить пакт о взаимопомощи, на основании которого на территории Эстонии должны были разместиться советские морские и воздушные базы и нужное количество войск (25 тысяч человек!).

Выбора не было — одномиллионный народ не мог бороться с противником, превосходившем его в 180 раз. Пакт был подписан в Москве 28 сентября 1939 г.

События стали разворачиваться очень быстро.

Молниеносный разгром Польши потряс всех. Немецкие войска так стремительно входили в города, что спастись бегством успевали лишь немногие. 6 октября сложили оружие последние остатки польских войск, и боевые действия на этом закончились.

6 октября, в тот же день, Гитлер произнес свою речь об этническом переустройстве мира и об избавлении от национальных меньшинств.

В Готенхафене было объявлено распоряжение германских военных властей, которое обязало всех жителей польской национальности покинуть город, а также все земли бывшего польского коридора. Взять с собой разрешалось только предметы первой необходимости в общей сложности до 25 кг. Выселяемые были в большинстве своем старики, женщины и дети, не способные нести такую тяжесть, — им поневоле приходилось довольствоваться меньшим.

В эти же октябрьские дни неожиданностью и потрясением для всех явилось начало переселения немцев Прибалтики. 8 октября немецкие культурные самоуправления разослали гонцов по домам с извещением: считающие себя немцами должны с завтрашнего дня быть готовыми к отъезду и ждать распоряжений.

События развивались одновременно.

9 октября окончательно были определены места размещения советских баз на территории Эстонии: на островах Сааремаа и

 

- 117 -

Хийумаа и гавань в Палдиски. Приезд русских войск на базы должен был начаться 18 октября — по железной дороге и по шоссейным дорогам. Спешно готовили дороги, составляли точное расписание.

11 октября в таллиннскую гавань вошел советский флот. В тот же день было объявлено о переселении немцев Прибалтики. Эстонский писатель Владимир Беэкман впервые написал об этом страшном мероприятии Гитлера в своей книге «Коридор» (Таллин, «Ээсти раамат», 1984). Драгоценны в этом прекрасно написанном «Романе в письмах» не только фактический материал текста, но еще и приложение, состоящее из газетных сообщений сентября-ноября 1939 г.

Пользуюсь книгой Беэкмана:

«<...> Люди из самоуправления хотя и не пугали в открытую, тем не менее с глазу на глаз не уставали повторять: «Нам не известно, как будут развиваться события в Прибалтике. Тогда Германия уже не сможет предпринять что-либо в нашу защиту» (с. 41).

<...> 14 октября в зале Братства Черноголовых проводилось объяснительное собрание. «Это не бегство, как 20 лет тому назад, когда многие прибалтийские немцы вынуждены были искать убежище в Рейхе. Сегодня Германия отдает все силы упрочению мира. Поэтому фюрер принял решение о переселении, и можно с уверенностью сказать, что прибалтийцы единодушно последуют этому приказу. Город Готенхафен, способный принять на жительство 120 тысяч человек, станет для переселенцев приемным пунктом.

<...> Размещение каждого поселенца будет происходить в зависимости от его способностей и прежних условий жизни:

крестьянин получит землю, домовладелец — дом. Многие дома пустуют в ожидании хозяина. Целью германской поселенческой политики на вновь обретенных восточных землях является укоренение, эта земля должна стать настолько немецкой, чтобы ее уже никогда нельзя было отнять» (с. 95).

И хотя так было объяснено это требование немедленного отъезда прибалтийских немцев, люди все равно считали, что Гитлер спасает своих, так как Прибалтика отойдет к Советскому Союзу.

Сообщения газет:

9 октября.

«Сегодня с утра в немецких банках Таллинна выстроились очереди, в особенности к кассам текущих счетов. Ускоренные свадьбы среди немцев в Таллинне. Уезжающие из Раквере кинулись пломбировать зубы. Много покупается эмалированной посуды под масло. Со стороны уезжающих немцев находят распространение слухи, согласно которым следует ожидать прихода в Эстонию большевиков и террора. Этим многие мотивируют свой срочный отъезд» (с. 279).

«Таймс» пишет:

«Кажется, что чуть ли не каждая семья в Латвии расколота и придавлена заботой с того момента, когда требование Гитлера было

 

- 118 -

осознано в полном его значении. Некоторые члены семьи хотят уехать, другие остаться, третьи колеблются. Сегодня церкви ломились от людей, и во время богослужения у многих молящихся были слезы на глазах».

11 октября.

«Сегодня в 13 часов Герт Кох и Арвид фон Нотбек от имени немецких членов магистрата нанесли в Ратуше прощальный визит обербургомистру генералу Соотсу и городскому голове г-ну Ууэсону. Во время визита фон Нотбек сказал: «Начиная со дня основания этого города на протяжении 720 лет немцы участвовали в строительстве и защите его. Хорошие и плохие времена, голод и мор, и несчетное число войн пережили мы, немцы, здесь, вместе с эстонцами»».

14 октября.

«ТАСС опровергает слухи о предстоящей советизации Эстонии и Латвии в связи с отъездом немцев».

18 октября.

«Сегодня, в среду 18 октября начался выезд немцев из Эстонии.

18-го же октября 1939 г. началось беспрепятственное вхождение советских войск в Эстонию и продвижение их к местам баз. Согласно договору входило 25 тысяч человек. Длилось это пять дней. Все прошло без происшествий и провокаций».

19 октября.

«Вчера первыми на пароход «Утландсхерн» прошли главным образом жители Нарвы и Хаапсалу, прожившие уже с неделю в Таллинне. У многих с собой были взяты жестянки с надписью «Heimaterde» (земля Родины)».

Поколениями жили они на этой земле. Это была их настоящая родина. Смятение царило во многих семьях, которые по культуре были представителями русской интеллигенции, но по национальности немцами.

В газете «Ригаше рундшау» от 30 октября было напечатано:

«Те, кто в эти дня отделит себя от национальной группы, с тем, чтобы остаться на месте, навеки отделяется от немецкого народа. Он должен это знать, ибо его решение касается также его детей и внуков. Потом это решение нельзя будет изменить».

И многие решались уехать ради будущего своих детей. Так, уехал профессор Эрнст Мазинг — у него, кроме своих троих детей, были еще сын и дочь умершего брата. Его ассистенты в клинике рассказывали, что последние дни он даже не мог делать обходы, хотя в клинику приходил, как всегда с присущей ему точностью. Пожимал ассистентам руки, уходил в свой кабинет, и за закрытой дверью были слышны его шаги. Долгое время после его отъезда университетская Клиника внутренних болезней называлась Мазинговской. Он так и не смог оправиться после этих ударов — умер в психиатрической больнице, хорошо, что его удалось удержать от попыток покончить с собой.

 

- 119 -

После отъезда Мазинга с семьей в ноябре 1939 г. мама паковала их вещи для отправки следом. Я помогали. Печально это было делать в большом пустом особняке, еще так недавно уютном и полном жизни. И вещи эти, так заботливо упакованные и пересылаемые, потом вторично были брошены, когда в 1945 г. пришлось спасаться от поляков.

По желанию профессора Мазинга мы переехали в принадлежавший ему двухэтажный дом. Квартира была огромная, кажется, из восьми комнат, и занимала весь верхний этаж. После ареста Ивана Аркадьевича мы не в силах были там оставаться, да и дом был национализирован, так что хранить было нечего.

И еще я помогала упаковывать вещи Адели Робертовны Крамер, жившей более чем скромно со своей 88-летней мамой, дочерью итальянского скульптора Витали, много сделавшего для украшения Петербурга. Представляю себе, какое горе было для очень всеми нами любимой Адели Робертовны, когда ее мама в дороге умерла, и ее пришлось хоронить в Данциге.

Мы ходили прощаться с пастором Штейнвандом — он уезжал одним из последних. Какой прекрасный и достойный это был человек! Прощался с Иваном Аркадьевичем, убеждал его уехать. Тогда многие уезжали, не имея никакого отношения к немцам. Устроить это было легко. Иван Аркадьевич категорически отказался... Теперь я понимаю, какое безумие было оставаться. Иван Аркадьевич заплатил за это благородное безумие своей жизнью.

В Германии пастора Штейнванда несколько раз арестовывали за антигитлеровские взгляды. Все же он сумел съездить в Крым, когда там были немцы, и увезти из детдома осиротевших детей своей сестры.

Я сделала тогда тоже необдуманный шаг: сама предложила продолжать отправлять посылки семьям арестованных в Советском Союзе от их прибалтийских родственников. Осуществлял это пастор Штейнванд через эстонско-советскую посылочную контору, на деньги, присланные шведскими лютеранскими приходами. Я радостно посылала эти посылки вплоть до летних событий 1940 г. По слухам, после присоединения все служащие этой советской конторы были арестованы.

Если бы не спешность моих допросов в Эстонии, не потеря моих бумаг при отправке в Сибирь и не здравый смысл и человечность моего сибирского следователя-латыша (несмотря на мой точный и правдивый рассказ об этих отправленных мною посылках), из этого такой шпионаж можно было бы скомбинировать, что и десяти лет за это было бы мало.

Уезжала интеллигенция. Уже стали доходить слухи о первых переселенцах. Судьба выгнанных или уничтоженных поляков, в благоустроенные дома которых, полные запасов и красивых вещей, были поселены вновь прибывшие, — тяготила людей, имевших совесть. Но не всех.

 

- 120 -

Немецкие газеты писали

23 октября.

«Дети ликуют по поводу найденных ими красивых игрушек. Иная госпожа снимает с грядки «своего» огорода прекрасную редиску и редьку, люди, жившие в стесненных условиях, радуются шикарной обстановке. В кладовке нашлись какао, соленья, картофель, овощи...».

7 ноября.

«Вчера вечером из столичной гавани отправилась «Сьерра Кордова» с 995 переселенцами на борту <...> С 18 октября по б ноября выехало 11 500 человек».

30 ноября снова все были потрясены началом войны между Советским Союзом и Финляндией. В 10 томе Всемирной истории об этом говорится так:

«В октябре 1939 г. по инициативе Советского правительства в Москве начались Советско-Финляндские переговоры. СССР предложил Финляндии заключить пакт о взаимной помощи, но она отказалась. Не приняла Финляндия и внесенное после этого советское предложение о том, чтобы отодвинуть к северу Советско-Финляндскую границу на Карельском перешейке <...> и сдать Советскому Союзу в аренду небольшой участок земли у выхода в Финский залив для постройки там военно-морской базы <...> Правительство Финляндии сорвало переговоры. Напряжение на границе усиливалось, и 30 ноября между Финляндией и СССР начались военные действия» («Всемирная история», т. 10, с. 96).

Зима 1939-1940 гг. была на редкость суровой. У нас в Эстонии вымерзли яблоневые сады. Эта труднейшая для героической Финляндии война окончилась 12 марта 1940 г. Население Финляндии равнялось населению одного Ленинграда!

Еще в 1937 г. мама купила в рассрочку хороший радиоприемник, прекрасно передававший все радиостанции Европы. В 1938 г. мы с ужасом и сжавшимся сердцем слушали процессы из Москвы. Невозможно было поверить, что представители партии и народа — продажные и изменники. Теперь, с не меньшим ужасом, мы слушали истерические речи Гитлера, часто доходившие почти до визга и тонувшие в лавине аплодисментов.

Почти у всех уезжавших были породистые собаки. Брать собак с собой не разрешалось. Многие уничтожали своих любимцев, чтобы избавить их от будущей горестной судьбы. Так, владелец имения Реола Врангель перед отъездом пристрелил восемь своих породистых гончих («Коридор», с. 282). Некоторые, поверив, что собак отправят следом за хозяевами, оставляли их на попечение соседей или дворников.

Так попала к нам «Мисс» — шотландский терьер, привезенная три года назад из Англии. Ее оставили дворничихе, которая поселила

 

- 121 -

ее в подвале, не кормила. Бедняга скоро покрылась авитаминозными лысинами. Наша знакомая, добрейшая старая медсестра Михина, очень горевала об оставленных животных, старалась их устроить к новым хозяевам, понимая, что никуда их, конечно, не отошлют. Уговаривала нас взять «Мисс» — «Мишеньку». У нас когда-то умер очень любимый фокстерьер фомка, и мы не хотели заводить собаку. Прогуливая Мишеньку, эта добрая душа привела ее к нам — и мы влюбились, особенно Иван Аркадьевич. Собака была чудесная. Зимой Мишенька стала болеть, не могла справиться с дистрофией. Живот был вздутый, думали, что опухоль. Поместили в ветеринарную больницу. Однажды маме весело позвонили на работу, поздравили, сказали, что опухоль — это три очаровательных щенка. Все же Мишеньку выходить не удалось, ее усыпили, щенков выкормили. Так, всем на радость, у нас появились Браша и Стеффи. Третьего щенка подарили в хорошие руки.

Начались летние события 1940 г., окончательно перевернувшие жизнь Прибалтийских стран.

В книге «История города Тарту» (Таллинн, «Ээсти раамат», 1980) это описано так, будто были одни только демонстрации. В 10 томе «Всемирной истории» — все-таки правдивее!

«В июне 1940 г. он (Советский Союз) потребовал от Литвы, Латвии и Эстонии немедленно сформировать новые правительства, которые обеспечили бы честное проведение в жизнь заключенных с СССР пактов о взаимной помощи, а также допустить на свои территории достаточное количество советских войск для обеспечения возможности осуществления этих пактов».

Как входили эти войска! Все происходило на наших глазах. В Эстонии и так уже с октября 1939 г. находилось на базах 25 тысяч человек. Теперь медленно втекала в улицы города настоящая река войск. Люди стояли на тротуарах и смотрели на этот серый поток. Одежда у солдат была мятая и пыльная. Как мы потом узнали, войска долгое время стояли у границ, ожидая приказа. Около одной из лошадей конницы неуверенно шел умиливший нас всех малюсенький жеребенок.

Русское население Изборска и Печор радостно встречало войска, бросало на танки букеты сирени. Но солдаты, перепуганные финской войной, явно боялись, не решались даже пить воду, хотя день был жаркий. Об этом нам рассказывала перепуганная наша знакомая, приехавшая из Печор. В следующие дни, кроме организованных демонстраций, на площадях показывали кино, устраивались танцы. Надушенные политруки собирали вокруг себя народ и говорили речи. От первого я была просто в восторге. Я ведь тоже, когда входили войска, смотрела на них с бьющимся сердцем. Они ведь были русские! Но, послушав второго и третьего политруков, я была поражена однообразием речей. Даже интонации были одинаковые — это был заученный трафарет.

 

 

- 122 -

К 9 июля заменили руководителей всех уездных и городских самоуправлений и всех полицейских префектов.

Выборы новой Государственной Думы состоялись 14 и 15 июля.

17 июля всюду прошли демонстрации — демонстранты требовали образования Советов трудящихся, вступления Эстонии в состав Советского Союза.

21 июля Эстония была объявлена Советской Социалистической республикой.

6 августа была принята в состав Союза ССР.

Очень скоро начались массовые аресты.

Мы уехали в деревню, в нашу милую Карулу. Там тоже стояли войска. Дисциплина была строжайшая. По вечерам показывали кино. Отовсюду, с окрестных хуторов, приезжала молодежь — у всех ведь были велосипеды. К нашим хозяевам на хутор приходили покупать молоко. Как нам нравился врач стоявшего в ближайшем лесу отряда! К сожалению, он всегда появлялся не один, всегда рядом с ним был раскосый солдатик. Однажды нам удалось встретиться с доктором на опушке леса. Мы, торопясь, говорили с полной искренностью. Вдруг речь нашего доктора стала громкой, он стал говорить об укусе змеей одного бойца, и о том, что теперь ему уже лучше. Мимо прошли два солдата! Когда они были уже далеко, доктор опять перешел на рассказ о 37-м и 38-м годах. Говорил он с горем. Мы очень с доктором подружились. Однажды, придя с озера, узнали, что дважды прибегал доктор, хотел проститься — отряд переводили в другое место. Далеко по шоссе тянулись танки, с одного из них нам кто-то махал.

В конце июля приехала испуганная тетя Зина. Она была в Тарту по делам своего очередного учебника и жила в нашей квартире. Сказала, что приходили двое из НКВД, спрашивали Ивана Аркадьевича. Тетя Зина сказала, что не знает, где мы. Мама сразу же поехала в город и пошла в НКВД узнавать, в чем дело. Мы были неопытные и честные. Ее любезно приняли, сказали, что на совершенно иных началах организовывают работу университета, что очень нужны умные и образованные люди — такие, как Иван Аркадьевич, просили, когда приедет в город, — сразу прийти. Мама как будто даже поверила, сказала, что не раньше 5 августа. Не только Иван Аркадьевич, но даже я понимала, что это значит.

Какая это была для нас неделя! Мы прощались друг с другом, мы не могли наглядеться друг на друга. Я не предполагала гибели, но понимала, что предстоит разлука — долгая и тяжкая. Мы прожили вместе десять счастливых лет — 6 августа была бы годовщина. Мы приехали в город 3 августа с полным чемоданом боровичков, которые так в этом чемодане и сгнили. Была суббота. После всенощной оба исповедовались. В воскресенье причащались. В субботу весь вечер и почти всю ночь жгли переписку, чтобы кого-нибудь не подвести.

 

- 123 -

В понедельник 5 августа мы вместе пошли в НКВД. Вышел следователь, любезно поблагодарил за приход, которого ждал. Иван Аркадьевич поцеловал мне руку, и они ушли. Я вышла на лестничную площадку, чтобы не видели моего лица. Как я ждала! Время тянулось медленно и безжалостно. Наконец из маленькой кондитерской напротив прибежала продавщица — сказать, что звонила доктор Бежаницкая и просила меня скорее идти домой.

Дома шел обыск. Круглов (следователь, допрашивавший русское население Тарту), красивый молодой человек, сощурился на меня. У него был нервный тик левого глаза, и получалось, будто он подмигивает. Неприятно это было! Мы жгли не только в субботнюю ночь, но и в воскресенье — и все-таки взято всего было очень много. Я попросила разрешения отнести Ивану Аркадьевичу обед и книгу. Сразу после обыска отнесла. Собственно, у нас уже был собран чемодан необходимых вещей. Я собралась и его отнести, как раздался телефонный звонок. Круглов просил никуда не уходить, сказал, что он сейчас заедет, чтобы ехать в деревню. Я плохо переношу езду на автомобиле. Держалась изо всех сил... Круглов развлекал меня разговором и пел «Крутится, вертится шар голубой» — тогда в кино шел фильм «Юность Максима». Более 50 лет прошло с тех пор, но я до сих пор не выношу этой песни.

В деревне был обыск — там оставались книги. Потом эти молодые люди набрали боровиков (я показала места), радовались предстоящему вкусному ужину. К вечеру привезли меня в Тарту.

Чемодан и еду мама с нашей прислугой отнесла уже в НКВД. Я позвонила Круглову — он успокоительно сказал, что Иван Аркадьевич поел, сейчас читает книгу и собирается ложиться спать.

Утром я была с едой в НКВД. Дверь открыл другой следователь, сказал, что Лаговского нет, вынес нетронутый чемодан с вещами и книгу. Появился Круглов. «Зачем все время неправда?» — горестно спросила я. Круглов ответил, что он хотел, чтобы я спокойно выспалась, прибавил, что мой муж в Таллинне, на Батарейной.

Мы с мамой бросились в Таллинн. Куда я только ни ходила, к кому только ни обращалась! В канцелярии Батарейной тюрьмы еще были прежние служащие — эстонцы. На вопрос, есть ли такой-то в тюрьме, отвечали, что не имеют права давать какие-либо сведения. А затем утвердительно наклоняли голову.

Однажды, числа 8-9 августа, мы с мамой были в Старом городе, около вокзала. Мимо потянулась вереница темных закрытых машин. В них сидели улыбавшиеся люди, приветливо помахивая руками. Прохожие, остановившись по краям тротуара напряженно и безмолвно смотрели на машины. Это вернулась из Москвы эстонская делегация, ездившая туда просить, чтобы нас приняли в состав Советского государства. В газетах на следующий день было написано о бурных овациях.

Аресты шли полным ходом. Никакие передачи в тюрьме не принимались. Мы уже знали, что в Печорах арестован Николай

 

- 124 -

Николаевич Пенькин. До этого он и Татьяна Евгеньевна Дезен были в Таллинне и, предвидя испытания, венчались. Отец Александр Киселев венчал их в пустой закрытой церкви. Венцы над головами держали матушка Галя и Левушка Шумаков. Больше никого не было. Приехав домой в Печоры и узнав, что за ним приходили, Николай

Николаевич сам пошел в НКВД. В конце сентября пришли за Татьяной Евгеньевной.

В Таллинн из Нарвы приехала Тамара Чижикова — наша движенка, тартуская студентка. У нее арестовали отца. Мы с Тамарой по очереди спрашивали обо всех — один день она, другой я. Выслушивали о том, что сведения не даются, успокаивались наклоном головы.

Я не верю в сны и не люблю слушать многозначительные их пересказы, но один сон в моей жизни — незабываем. Будто я вошла в комнату и, увидев Ивана Аркадьевича, стоявшего у письменного стола, бросилась к нему и... прошла через него. Я повернулась — он стоял. Я начала осторожно приближаться, пытаясь дотронуться рукой... Напрасно. От моего крика все проснулись. Мы с мамой поспешили в тюрьму. Очередь спрашивать была моя, но я не могла, пошла Тамара, вернулась плачущая. Она как обычно спросила, в тюрьме ли Василий Чижиков, Николай Пенькин, Иван Лаговский. После традиционного ответа служащий отрицательно покачал головой.

Мы с Тамарой еще раньше выследили, где живет этот хороший человек. Под вечер караулили в районе его дома, узнали от него, что всю ночь грузили заключенных в трюм парохода, который утром отошел, по-видимому, в Ленинград. Почти опустошили тюрьму.

Сведений о том, где находится арестованный человек, не давали. Границы были закрыты — поехать в Ленинград было нельзя.

Через месяц к нам пришли с ордером на «изъятие книг». Посреди кабинета было разостлано одеяло, и на него из шкафов летели книги — все, изданное за границей, все, изданное до революции (кроме классиков). Мы с мамой молча смотрели на это. Одного одеяла не хватило. Я отказалась дать. Звонили в НКВД — принесли еще. Проводил эту «операцию» Михаил Сыщиков.

Очень тяжело было продолжать жить в прежней квартире. Я не могла оставаться одна — ночевала в комнате мамы. Кроме того, за квартиру была назначена огромная плата. Мы переехали в другую. После отъезда немецких семей пустых квартир было много.

Чтобы отвлечь меня от тяжелых мыслей, мама устроила меня в изысканное ателье Анни Адамс, не для заработка, а чтобы я находилась среди людей и была занята. Я всегда все себе шила сама и любила это. В ателье все были молодые, веселые, шили очень красивые вещи — у Анни был прекрасный вкус. За мою работу мне даже стали платить. Но на частное ателье наложили очень большой налог, мастерская перешла в артель, и такой безвкусицы, которая там стала царить, я не могла вынести. Меня устроила на электростанцию работавшая там Люба Ланге. Я там пригодилась

 

- 125 -

благодаря знанию русского и эстонского — постоянно приезжали русские ревизоры. Оказалось, что я и считаю неплохо, — меня сделали счетоводом. Кроме электростанции был учрежден Электротрест. Часть служащих перевели туда, и меня в том числе.

Уже надвигалась зима. Мама не оставляла хлопот о том, чтобы для арестованных были приняты теплые вещи. Была даже у какого-то приезжавшего большого энкаведешного начальника. И, о чудо, добилась! И мы, и все те, у кого в семьях были арестованные, получили извещение о том, что такого-то числа, в таком-то часу принимаются для такого-то вещи. И был список. Как радостно несла я эти вещи, и сколько в очереди было таких же, как я!

В декабре произошло следующее: в Таллинне, в квартиру нашей движенки Нины Иосифовны Каськ, у которой до ареста жила Татьяна Евгеньевна Дезен, пришел незнакомый человек. Нина Иосифовна лежала больная — встретил его ее муж. Человек передал узенькую, мелко исписанную записку. Сказал, что ее нужно прочесть несколько раз и запомнить. Затем зажег спичку, сжег записку и ушел. В записке было следующее; «Живы, здоровы. Привет Тамаре, маме Оле и Лене. Возможны передачи и даже свидания на Шпалерной».

Это была первая весть! Значит, они были в Ленинграде, в тюрьме, находившейся на Шпалерной улице. Иван Аркадьевич — раз привет Тамаре, Николай Николаевич — его маму звали Ольга, Слава Чернявский — у него невеста Лена. И сама Татьяна Евгеньевна, писавшая записку! Значит, какой-то вольный человек и тот не устоял перед Татьяной Евгеньевной, перед духовной силой и обаянием ее, и решился взять от нее для передачи записку. Это было таким событием для нас! Сразу же мама стала посылать деньги на адрес тюрьмы на ул. Войнова, 25 (Шпалерная была переименована в ул. Войнова) для всех четверых. А я стала писать письма Ивану Аркадьевичу, пусть безответные.

Каждое воскресенье я ездила в Таллинн, жила у нашей милой тети Зины, встречалась с женами арестованных, пыталась что-нибудь узнать. Левушка Шумаков — вернейший наш друг — встречал меня, ходил со мной всюду и вечером провожал на поезд. Однажды, уже весной, признался, что его вызывают на частные квартиры следователей, пытаясь сделать осведомителем. Это меня ужаснуло. Тут только две возможности: или подлость, или арест. Теперь каждую встречу шел рассказ. Мы не доверяли ни помещениям, ни паркам, ехали на трамвае до последней остановки и шли, разговаривая, по шоссе, среди пустынных полей. Затем обратно. Леве угрожали репрессированием родителей, уговаривали. Он категорически отказывался. Его отпускали, а через неделю, а то и чаще, опять вызывали. Лева считал, что долго так возиться с ним не будут и ждал конца. Он был очень близоруким. Когда настойчивость следователя переходила всякую меру, он снимал очки,

 

 

- 126 -

лицо следователя начинало видеться как в тумане и теряло над ним власть. Спрашивали про всех, в том числе про Ивана Аркадьевича и меня. Прекрасно знали о наших добрых отношениях. Требовали слежки за мной. Это нас вполне устраивало — мы могли всюду бывать вместе.

В Эстонию приехал представитель Московской патриархии. Мне устроили возможность поговорить с ним, и я приехала в Таллинн. Ко мне вышел, шурша шелковой рясой, надушенный человек. Выслушал меня. Я тогда совершенно не представляла себе психологию советского человека и считала, что верующий человек естественно должен заступаться за попавших в беду. Епископ сразу же и определенно отмежевался от всего, посочувствовал мне. Прощаясь, благословил меня, я нагнулась над надушенной рукой и вообразила, что я целую руку следователя! Наверное, я была несправедлива, но, придя домой, я долго мыла свое лицо — так мне было гадко.

Поэтому, когда среди недели ко мне на работу позвонила тетя Зина и сказала, чтобы я отпросилась с работы и выехала бы в тот же день в Таллинн, я сердито и огорченно сказала, что не хочу больше никаких встреч. Тогда тетя Зина тихо прибавила, что накануне приходил человек, бывший последнее время вместе с Иваном Аркадьевичем.

Я ехала в поезде и так волновалась, что у меня пропал голос. Могла говорить только шепотом. Встретившая меня на вокзале моя двоюродная сестра сказала, что зовут этого человека Александр Георгиевич Юрков, что он из кинофикации, прислан делать сценарий для документального фильма об Эстонии, что из стран Прибалтики выбрал Эстонию, так как обещал Ивану Аркадьевичу, если освободится, увидеться с его женой и рассказать о нем. С Иваном Аркадьевичем он был вместе несколько месяцев в одиночке и очень его за это время полюбил.

Я не могла наслушаться этого человека. Он передал мне крошечную записку, написанную печатными буквами. В ней было только то, что он здоров и любит меня. Еще я получила носовой платок Ивана Аркадьевича, который тот дал ему, чтобы завязывать глаза — в одиночке свет не тушится. Александр Георгиевич не мог заснуть при свете, а его собственный платок был недостаточно велик. Несмотря на то, что платок был выстиран, он хранил еще слабый запах парижского шипра. Александр Георгиевич проводил меня на ночной поезд — утром я должна была быть на работе. Это было ошибкой. Левушку на следующий день пристрастно допрашивали, зачем Лаговская приезжала в Таллинн и кто был человек, провожавший ее на вокзале и целовавший ей руку. Лева не был в курсе дела, чему следователь не верил, а, поверив, накинулся на него, что у меня есть от Левы тайны.

Ради Юркова мы с мамой приехали на Вербное воскресенье в Таллинн. Юрков провел с нами весь день, даже отстоял в церкви

 

 

- 127 -

обедню. Левушке я сказала, что это мамин крымский пациент, мальчиком запомнивший маму и теперь разыскавший ее. Ради своего сценария Александр Георгиевич должен был побывать в Тарту. Провел у нас всю пасхальную неделю. Сразу же в начале допустил промах — начал за мной ухаживать. Я стала подозревать, что он попросту следователь, потому все так хорошо о нас знает. Но тут появилась Лена Мюленталь, он сразу же ею очаровался, переключился и стал нормальным человеком. Я думаю, что эти ошибки в поведении происходили из-за его страстного желания быть европейцем. Наверное и ухаживание он считал одним из признаков европейского поведения. Был он приятной наружности, хорошо одет. Однажды пришел из города совершенно расстроенный, сказал, что вошел в магазин, а продавщица обратилась к нему по-русски. Просил посмотреть не него внимательно и сказать — в чем дело. Я его спросила, снял ли он шляпу, войдя в магазин и остановившись перед продавщицей, или вот так, как сейчас, стоял в помещении и перед женщиной — в шляпе! Он охнул и с тех пор, нужно или не нужно, срывал с головы шляпу.

Рассказал, что сначала сам был в одиночке, малодушно согласился передавать, что услышит от заключенных, был помещен с этой целью в одиночку к Ивану Аркадьевичу. Совершенно им очаровался, признался ему, говорил, что такого человека никогда в своей жизни не встречал. Теперь мы знали, что сначала допросы у Ивана Аркадьевича были с пристрастием, а потом проходили как философские беседы. Знали, что зимние вещи получены, находятся на складе, что получены посланные мамой деньги — они на них курили. А однажды Иван Аркадьевич пришел с допроса такой взволнованный, что долго не мог говорить. Оказывается, следователь держал перед его глазами (не давая в руки) мое письмо и дал возможность его перечитать несколько раз. С тех пор на каждом допросе показывали мои письма, и Иван Аркадьевич возвращался в камеру счастливым.

Юрков был освобожден по смелому и настойчивому ходатайству своего друга Ираклия, с которым — двадцатилетние — они надрезали вены на своих запястьях и соединили руки. С тех пор считали себя кровными братьями. Тогда мне имя Ираклия Андронникова ничего не говорило. Теперь все стало еще более интересным.

Из Ленинграда мы получили от Александра Георгиевича несколько добрых писем. Последнее — в начале войны. Он писал, что его мобилизуют, и если от него не будет писем, значит, и его нет, потому что, пока он жив, он нас никогда не забудет. Писем больше не было.

Мы регулярно посылали деньги. Я писала по совету Александра Георгиевича только раз в неделю, чтобы не утомлять первого читателя моих писем — следователя.

Наша организация — Русское студенческое христианское движение — уже давно была закрыта нами самими. Наши «хозя-

 

- 128 -

ева» — НКВД — продолжали считать нас существующими и были правы: ничто не покачнулось и не изменилось в нас — остались те же духовные устои и те же мерила нравственности. «Мы давно и прекрасно всех вас знаем», — сказал как-то Круглов, который в 1940 г. пропустил через свои допросы все русское интеллигентное общество Тарту, и несколько раз вызывал меня. Оказывается, под видом инженеров и даже летчиков осенью 1939 г. в Эстонию прибыли энкаведешники. Они снимали комнаты у мирных жителей и изучали окружение. К моменту присоединения Эстонии у них уже было точное представление обо всех, и аресты начались по готовому плану. Меня тогда очень тяготили эти вызовы на допросы, и я сказала, что проще меня арестовать, так как я не только разделяю взгляды своего мужа, но и горжусь ими. Круглов сощурился и устало сказал: «Не торопитесь. Успеем»...

В начале июня к нам приехала из Кунда 18-летняя Галя Захарова. Что это была за очаровательная девушка, сама весна! И какой душевной чистоты и прелести! Она только что закончила школу, отец ее был арестован летом 1940 г., мать была болезненная, сестра и брат еще школьники. Работы в Кунда никакой не было, семья бедствовала, Галя должна была стать кормильцем семьи.

Мама сразу же устроила Галю на работу — секретарем на кафедру географии. Заведующая этой кафедрой с симпатией и сочувствием отнеслась к Гале. Мы решили не ждать, пока найдем для семьи квартиру, а сразу перевезти всех к нам — потом устроятся. Галя должна была за ними ехать.

Но тут грянула высылка! Все машины были мобилизованы, комсомольцы помогали брать семьи, собирать спешно их вещи, грузить на машины, свозить на железнодорожные пути, где стояли готовые составы товарных вагонов, куда запирали людей: мужчин отдельно, женщин и детей отдельно. Это была страшная ночь с 13 на 14 июня 1941 г., воистину «варфоломеевская ночь». Даже утром еще гудел город от идущих машин.

Оказывается, то же самое происходило и в сельской местности, и в соседних Латвии и Литве. И в Молдавии. В одни и те же часы мирной летней ночи...

14-го утром маме на работу позвонил из Кунда доктор Панов и сказал, что взяли Галину семью и держат в закрытых вагонах товарного состава. Как мы ни уговаривали Галю остаться, убеждали, что вместе будем помогать высланной семье, — ее невозможно было удержать. Она говорила, что никогда себе не простит, что оставила мать. Как потом стало известно, Галя требовала, чтобы ее впустили в вагон, где находилась ее мать. И начальник НКВД, и начальник поезда говорили ей, что ее в списках нет, что она может остаться, вовсе не должна ехать. Галя настояла на своем. В тяжелейших условиях на Васюгане весной 1942 г. она похоронила свою мать. Героическая и трагическая судьба была у Гали, к сожалению, и в дальнейшем.

 

- 129 -

В те же дни начала июня в Тарту приехала тетя Зина, чтобы передать письмо от Левушки. Боже, какое это было письмо! Лева писал, что он ни на что не соглашается, что оставить в покое его не могут — слишком много адресов квартир энкаведешников он знает, слишком перед ним раскрывали карты. Его вот-вот арестуют, но это естественно — не об этом речь. Он в отчаянии от моей обреченности. В последний раз «они» так говорили, так распоясались, что это вопрос каких-то дней. Он умоляет меня скрыться, исчезнуть, лечь на любую операцию. Сейчас для него только одно важно: чтобы меня не тронули, чтобы случилось чудо. Он прощается со мной.

Я перечитала несколько раз, дала прочесть маме, поцеловала письмо и сожгла. Я не собиралась прятаться, тем более одна, без мамы, да и некуда было! Через два дня пришло известие, что Лева арестован. Его родители завесили ковром опечатанную в его комнату дверь и говорили, что он в командировке. Заведующий статистическим отделом, где работал Лева, пожилой советский человек, несмотря на то, что прекрасно знал, в какое опасное время он живет, пошел в НКВД и просил отпустить Льва Шумакова, говоря, что такого талантливого и знающего статистика он не встречал. Над ним посмеялись, хорошо еще, что не арестовали.

Потом уже, после окончания войны удалось узнать, что Лев Дмитриевич Шумаков, 30 лет, умер в Соликамской тюрьме от таежного энцефалита, находясь еще под следствием.

Страшный, незабываемый год кончился для того, чтобы начались долгие годы войны — мучительные и для воюющих, и для заключенных, и для мирных жителей — бедствующих и голодающих — на воле и на поселениях, в эвакуации и в оккупации.

Трудные, долгие годы...