- 456 -

НАЧАЛЬСТВО

 

Я иду разыскивать начальника колонии и, к крайнему своему неудовольствию, узнаю, что этим начальником является тов. Видеман, переброшенный сюда из ликвидированного Подпорожского отделения ББК.

Там, в Подпорожье, я, и не без успеха, старался с товарищем Видеманом никакого дела не иметь. Видеман принадлежал к числу начинающих преуспевать советских администраторов и переживал свои первые и наиболее бурные припадки административного восторга. Административный же восторг в условиях лагерной жизни подобен той пушке, сорвавшейся в бурю с привязи и тупо мечущейся по палубе фрегата, которую описывает Виктор Гюго.

Видеман не только мог цапнуть человека за икру, как это, скажем, делал Стародубцев, он мог цапнуть человека и за горло, как могли, например Якименко и Успенский. Но он еще не понимал, как понимали и Якименко, и Успенский, что цапать зря и не стоит, и невыгодно. Эта возможность была для Видемана еще относительно нова: ощущение чужого горла в своих зубах, вероятно, еще волновало его... А может быть, просто тренировка административных челюстей?

Все эти соображения могли бы служить некоторым психологическим объяснением административного характера тов. Видемана, но с моей стороны было бы неискренностью утверждать, что меня тянуло к встрече с ним. Я ругательски ругал себя, что, не спросясь броду, сунулся в эту колонию... Правда, откуда мне могло прийти в голову, что здесь я встречусь с товарищем Видеманом. Правда и то, что в моем сегодняшнем положении я теоретически был за пределами досягаемости административной хватки тов. Видемана: за всякие поползновения по моему адресу его Успенский по головке бы не погладил. Но за всем этим оставались кое-какие «но»... О моих делах и отношениях с Успенским Видеман и понятия не имеет, и если бы я стал рассказывать ему, как мы с Успенским в голом виде пили

 

- 457 -

коньяк на водной станции, Видеман бы счел меня за неслыханного враля... Дальше: Медгора — далеко. В колонии Видеман полный хозяин, как некий феодальный вассал, имеющий в своем распоряжении свои собственные подземелья и погреба для консервирования в оных не потрафивших ему дядей. А мне до побега осталось меньше месяца... Как-то выходит нехорошо... Конечно, хватать меня за горло Видеману как будто нет решительно никакого ни повода, ни расчета, но в том-то и дело, что он это может сделать решительно без всякого повода и расчета, просто от избытка власти, от того, что у него, так сказать, административно чешутся зубы... Вам, вероятно, известно ощущение, когда очень зубастый, но еще весьма плохо дисциплинированный пес, рыча, обнюхивает вашу икру. Может быть, и нет, а может быть, и цапнет. Если цапнет, хозяин его вздует, но вашей-то икре какое от этого утешение?

В Подпорожье люди от Видемана летели клочьями во все стороны: кто на БАМ, кто в ШИЗО, кто на Лесную Речку. Я избрал себе сравнительно благую часть — старался обходить Видемана издали. Моим единственным личным с ним столкновением я обязан был Надежде Константиновне.

Видеман в какой-то бумажке употребил термин «предговорение». Он, видимо, находился в сравнительно сытом настроении духа, и Надежда Константиновна рискнула вступить в некую лингвистическую дискуссию: такого-де слова в русском языке нет. Видеман сказал: нет, есть. Надежда Константиновна сдуру сказала, что вот у нее работает некий писатель, сиречь я, у него-де можно спросить, как у специалиста. Я был вызван в качестве эксперта.

Видеман сидел, развалившись в кресле, и рычал вполне добродушно. Вопрос же был поставлен, так сказать, дипломатически:

— Так что ж, по-вашему, такого слова, как «предговорение», в русском языке нет?

— Нет, — сглупил я.

— А по-моему, есть, — заорал Видеман. — А еще писатель. Убирайтесь вон. Таких недаром сюда сажают...

Нет, Бог уж с ними — с Видеманом, с лингвистикой, с русским языком и с прочими дискуссионными проблемами. Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и с оными нечестивыми не дискутирует...

 

А тут дискутировать, видимо, придется. С одной стороны, конечно, житья моего в советской райской долине или житья моего

 

- 458 -

вообще осталось меньше месяца, и черта ли мне ввязываться в дискуссию, которая этот месяц может растянуть на годы.

А с другой стороны, старый, откормленный всякой буржуазной культурой интеллигентский червяк сосет где-то под ложечкой и талдычит о том, что не могу же я уехать из этой вонючей, вымощенной преисподними булыжниками цинготной дыры и не сделать ничего, чтобы убрать из этой дыры четыре тысячи заживо погребенных в ней ребят. Ведь это же дети, черт возьми!.. Правда, они воры, в чем я через час убедился еще один, совершенно лишний для меня, раз; правда, они алкоголики, жулики, кандидаты в профессиональные преступники, но ведь это все-таки дети, черт побери. Разве они виноваты в том, что революция расстреляла их отцов, уморила голодом их матерей, выбросила их на улицу, где им оставалось или умирать с голоду, как умерли миллионы их братьев и сестер, или идти воровать. Разве этого всего не могло быть, например, с моим сыном, если бы в свое время не подвернулся Шпигель и из одесской чеки мы с женой не выскочили бы живьем? Разве они, эти дети, виноваты в том, что партия проводит коллективизацию деревни, что партия объявила беспризорность ликвидированной, что на семнадцатом году существования социалистического рая их решили убрать куда-нибудь подальше от посторонних глаз — вот и убрали. Убрали на эту чертову кучу, в приполярные трясины, в цингу, туберкулез.

Я представил себе бесконечные полярные ночи над этими оплетенными колючей проволокой бараками — и стало жутко. Да, здесь-то уж эту беспризорность ликвидируют в корне. Сюда-то уж мистера Бернарда Шоу не повезут...

Я чувствую, что червяк одолевает и что дискутировать придется...