- 446 -

ПРОСВЕЧИВАНИЕ

 

Просвечивание — это один из советских терминов, обогативших великий, могучий и свободный русский язык. Обозначает он вот что.

В поисках валюты для социализации, индустриализации, пятилетки в четыре года или, как говорят рабочие, пятилетки в два

 

- 447 -

счета, советская власть выдумывала всякие трюки — вплоть до продажи через Интурист живых или полуживых человечьих душ. Но самым простым, самым привычным способом, наиболее соответствующим инстинктам правящего класса, был и остается все-таки грабеж: раньше ограбим, а потом видно будет. Стали грабить. Взялись сначала за зубных техников, у которых предполагались склады золотых коронок, потом за зубных врачей, потом за недорезанные остатки нэпа, а потом за тех врачей, у которых предполагалась частная практика, потом за всех, у кого предполагались деньги, ибо при стремительном падении советского рубля каждый, кто зарабатывал деньги (есть и такие группы населения — вот вроде меня), старались превратить пустопорожние советские дензнаки хоть во что-нибудь.

Техника этого грабежа была поставлена так: зубной техник Шепшелевич получает вежливенькое приглашение в ГПУ. Является. Ему говорят — вежливо и проникновенно: «Мы знаем, что у вас есть золото и валюта. Вы ведь сознательный гражданин отечества трудящихся (конечно, сознательный, соглашается Шепшелевич — как тут не согласишься?). Понимаете, гигантские цели пятилетки, строительство бесклассового общества... Словом, отдавайте по-хорошему».

Кое-кто отдавал. Тех, кто не отдавал, приглашали во второй раз — менее вежливо и под конвоем. Сажали в парилку и холодилку и в другие столь же уютные приспособления — пока человек или не отдавал, или не помирал. Пыток не было никаких. Просто были приспособлены специальные камеры: то с температурой ниже нуля, то с температурой Сахары. Давали в день полфунта хлеба, селедку и стакан воды. Жилплощадь камер была рассчитана так, чтобы только половина заключенных могла сидеть — остальные должны были стоять. Но испанских сапог не надевали и на дыбу не подвешивали. Обращались, как в свое время формулировали суды инквизиции: по возможности мягко и без пролития крови...

В Москве видывал я людей, которые были приглашены по-хорошему и так, по-хорошему, отдали все, что у них было: крестильные крестики, царские полтинники, обручальные кольца... Видал людей, которые, будучи однажды приглашены, бегали по знакомым, занимали по сотне, по две рублей, покупали кольца (в том числе и в государственных магазинах) и сдавали ГПУ. Людей, которые были приглашены во второй раз, я в Москве не встречал ни

 

- 448 -

разу: их, видимо, не оставляют. Своей главной тяжестью это просвечивание ударило по еврейскому населению городов. ГПУ не без некоторого основания предполагало, что если уж еврей зарабатывал деньги, то он их не пропивал и в дензнаках не держал — следовательно, ежели его хорошенько подержать в парилке, то какие-то ценности из него можно будет выжать. Люди осведомленные передавали мне, что в 1931—1933 годах в Москве ГПУ выжимало таким образом от тридцати до ста тысяч долларов в месяц... В связи с этим можно бы провести некоторые параллели с финансовым хозяйством средневековых баронов и можно бы было поговорить о привилегированном положении еврейства в России, но не стоит...

Фомко притащил в мой кабинет старика еврея. У меня был свой кабинет. Начальник лагпункта поставил там трехногий стол и на дверях приклеил собственноручно изготовленную надпись: «Кабинет начальника спартакиады». И, подумавши, приписал снизу карандашом: «Без доклада не входить». Я начал обрастать подхалимажем...

Поздоровались. Мой будущий завхоз, с трудом сгибая ноги, присел на табуретку.

— Простите, пожалуйста, вы никогда в Минске не жили?

— Ну, так я же вас помню... И вашего отца. И вы там с братьями еще на Кошарской площади в футбол играли. Ну, меня вы, вероятно, не помните, моя фамилия Данцигер*.

Словом, разговорились. Отец моего завхоза имел в Минске кожевенный завод с пятнадцатью рабочими. Национализировали. Сам Данцигер удрал куда-то на Урал, работал в каком-то кооперативе. Вынюхали «торговое происхождение» и выперли. Голодал. Пристроился к какому-то кустарю выделывать кожи. Через полгода и его, и кустаря посадили за «спекуляцию» — скупку кож дохлого скота. Удрал в Новороссийск и пристроился там грузчиком — крепкий был мужик... На профсоюзной чистке (чистили и грузчиков) какой-то комсомольский компатриот выскочил: «Так я же его знаю, так это же Данцигер, у его же отца громадный завод был». Выперли и посадили за «скрытие классового происхождения». Отсидел... Когда стал укореняться нэп, вкупе с еще какими-то лишенными всех прав человеческих устроил кооперативную артель «Самый свободный труд» (так и называлась!). На самых свободных условиях проработали год: посадили всех за дачу взятки.

— Хотел бы я посмотреть, как это можно не дать взятки? У нас

* Фамилия вымышлена.

 

- 449 -

договор с военведом, мы ему сдаем поясные ремни. А сырье мы получаем от такой-то там «Заготкожи». Если я не дам взятки «Заготкоже», так я не буду иметь сырья, так я не сдам ремней, так меня посадят за срыв договора. Если я куплю сырье на подпольном рынке, так меня посадят за спекуляцию. Если я дам взятку «Заготкоже», так меня или рано, или поздно посадят за взятку; словом, вы бьетесь как рыба головой об лед... Ну, опять посадили. Так я уже, знаете, и не отпирался: ну да, и завод был, и в Кургане сидел, и в Новороссийске сидел, и «Заготкоже» давал. «Так вы мне скажите, товарищ следователь, так что бы вы на моем месте сделали?» — «На вашем месте я бы давно издох...» — «Ну и я издохну — разве же так можно жить?»

Принимая во внимание чистосердечное раскаяние, посадили на два года. Отсидел. Вынырнул в Питере: какой-то кузен оказался начальником кронштадтской милиции («вот эти крали, так вы знаете, просто ужас!»). Кузен как-то устроил ему право проживания в Питере. Данцигер открыл галстучное производство; собирал всякие обрывки, мастерил галстуки и продавал их на базаре — работал в единоличном порядке и никаких дел с государственными учреждениями не имел. «Я уж обжигался-обжигался, хватит — ни к каким «Заготкожам» и на порог не пойду»... Выписал семью. Оказывается, была и семья, оставалась на Урале: дочь померла с голоду, сын исчез в беспризорники — приехали жена и тесть.

Стали работать втроем. Поработали года полтора. Кое-что скопили. Пришло ГПУ и сказало: пожалуйте. Пожаловали. Уговаривали долго и красноречиво, даже со слезой. Не помогло. Посадили. Держали по три дня в парилке, по три дня в холодилке. Время от времени выводили всех в коридор, и какой-то чин произносил речи. Речи были изысканны и весьма разнообразны. Взывал и к гражданским доблестям, и к инстинкту самосохранения, и к родительской любви, и к супружеской ревности. Мужьям говорили: «Ну для кого вы свое золото держите? Для жены? Так вот что она делает». Демонстрировались документы об изменах жен, даже и фотографии, снятые, так сказать, en flagrant delit.

Втянув голову в плечи, как будто кто-то занес над ними дубину, и глядя на меня навек перепуганными глазами, Данцигер рассказывал, как в этих парилках и холодилках люди падали. Сам он, крепкий мужик (биндюг, как говаривал Фомко), держался долго. Распухли ноги, раздулись вены, узлы лопнули в язвы, кости рук скрючило ревматизмом. Потом вот — повезло, потерял сознание.

— Ну, знаете, — вздохнул Фомко, — черт с ними, с деньгами, я бы отдал.

 

- 450 -

— Вы бы отдали? Пусть они мне все зубы вырывали бы — не отдал бы. Вы думаете, что если я еврей, так я за деньги больше, чем за жизнь, держусь? Так мне, вы знаете, на деньги наплевать — что деньги? — заработал и проработал, — а чтоб мои деньги на их детях язвами выросли!.. За что они меня пятнадцать лет, как собаку, травят? За что моя дочка померла? За что мой сын... я же не знаю даже ж, где он и живой ли он? Так чтоб я им на это еще свои деньги давал?!

— Так и не отдали?

— Что значит «не отдал»? Ну, я не отдал, так они и жену и тестя взяли...

— А много денег было?

— А стыдно и говорить: две десятки, восемь долларов и обручальное кольцо — не мое, мое давно сняли, а жены...

— Ну и ну, — сказал Фомко...

— Значит, всего рублей на пятьдесят золотом, — сказал я.

— Пятьдесят рублей? Вы говорите за пятьдесят рублей? А мои пятнадцать лет жизни, а мои дети — это вам пятьдесят рублей? А мои ноги — это вам тоже пятьдесят рублей? Вы посмотрите...

Старик засучил штаны — голени были обвязаны грязными тряпками, сквозь тряпки просачивался гной...

— Вы видите? — жилистые руки старика поднялись вверх. — Если есть Бог — все равно, еврейский Бог, христианский Бог, — пусть разобьет о камни их детей, пусть дети их и дети их детей, пусть они будут в язвах, как мои ноги, пусть...

От минского кожевника веяло ветхозаветной жутью. Фомко пугливо отодвинулся от его проклинающих рук и побледнел. Я думал о том, как мало помогают эти проклятия — миллионы и сотни миллионов проклятий... Старик глухо рыдал, уткнувшись лицом в стол моего кабинета, а Фомко стоял бледный, растерянный и придавленный...