- 257 -

ИДУЩИЕ НА ДНО

 

Девятнадцатый квартал был своего рода штрафной командировкой — если и не официально, то фактически. Конечно, не такой, какою бывают настоящие, официальные «штрафные командировки», где фактически каждый вохровец имеет право если не на жизнь и смерть любого лагерника, то, во всяком случае, на убийство «при попытке к бегству». Сюда же сплавлялся всякого рода отпетый народ — прогульщики, промотчики, филоны, урки, но еще больше было случайного народу, почему-либо не угодившего начальству. И, как везде, урки были менее голодны и менее голы, чем мужики, рабочие и нацмены. Урка всегда сумеет и для себя уворовать, и переплавить куда-нибудь уворованное начальством. К тому же это социально близкий элемент...

 

- 258 -

Я помню гиганта-крестьянина, сибиряка. Какой нечеловеческой мощи должен был когда-то быть этот мужик. Когда оперативники стащили с него его рваный и грязный, но все еще старательно заплатанный бушлат, то под вшивою рванью рубахи обнажились чудовищные суставы и сухожилия. Мускулы голод уже съел. На месте грудных мышц оставались впадины, как лунные кратеры, на дне которых проступали ребра. Своей огромной мозолистой лапой мужик стыдливо прикрывал дыры своего туалета. Сколько десятин степи могла бы запахать такая рука! Сколько ртов накормить!.. Но степь остается незапаханной, рты — ненакормленными, а сам обладатель этой лапы вот догнивает здесь заживо...

Фантастически глупо все это...

— Как вы попали сюда? — спрашиваю я этого мужика.

— За кулачество...

— Нет, вот на этот лагпункт?

— Да вот, амоналка покалечила...

Мужик протягивает свою искалеченную левую руку. Теперь все понятно.

На постройке канала людей пропускали через трех-пятидневные курсы подрывников и бросали на работу. Этого требовали «большевистские темпы». Люди сотнями взрывали самих себя, тысячами взрывали других, калечились, попадали в госпиталь, потом в «слабосилку» с ее фунтом хлеба на день. А могла ли вот такая чудовищная машина поддержать всю свою восьмипудовую массу одним фунтом хлеба в день! И вот пошел мой Святогор шататься по всякого рода черным доскам и Лесным Речкам, попал в «филоны» и докатился до девятнадцатого квартала.

Ему нужно было пудов пять хлеба, чтобы нарастить хотя бы половину своих прежних мышц на месте теперешних впадин, но этих пяти пудов взять было неоткуда. Они были утопией. Пожалуй, утопией была и мысль спасти этого гиганта от гибели, которая уже подступала в его заострившихся чертах лица, в глубоко запавших, спрятанных под мохнатыми бровями глазах...

Вот группа дагестанских горцев. Они еще не так раздеты, как остальные, и мне удается полностью отстоять их одеяние. Но какая в этом польза? Все равно их в полгода-год съедят если не голод, то климат, туберкулез, цинга... Для этих людей, выросших в залитых солнцем безводных дагестанских горах, ссылка сюда, в тундру, в

 

- 259 -

болото, в туманы, в полярную ночь — это просто смертная казнь в рассрочку. И эти только наполовину живы. Эти уже обречены, и ничем, решительно ничем я не могу помочь... Вот эта-то невозможность ничем, решительно ничем помочь — одна из очень жестоких сторон советской жизни. Даже когда сам находишься в положении, не требующем посторонней помощи.

По мере того как растет куча отобранного тряпья в моем углу, растет и куча уже обысканных заключенных. Они валяются вповалку на полу на этом самом тряпье и вызывают тошную ассоциацию червей на навозной куче. Какие-то облезлые урки подползают ко мне и шепотком, чтобы не слышали оперативники, выклянчивают на собачью ножку махорки. Один из урок, наряженный только в кальсоны, очень рваные, сгребает с себя вшей и методически кидает их поджариваться на раскаленную жесть печурки. Вообще урки держат себя относительно независимо, они хорохорятся и будут хорохориться до последнего своего часа. Крестьяне сидят, растерянные и пришибленные, вспоминая, вероятно, свои семьи, раскиданные по всем отдаленным местам великого отечества трудящихся, свои заброшенные поля и навсегда покинутые деревни... Да, мужичкам будет чем вспомнить «победу трудящихся классов»...

Уже перед самым концом инвентаризации перед моим столом предстал какой-то старичок лет шестидесяти, совсем седой и дряхлый. Трясущимися от слабости руками он начал расстегивать свою рвань.

В списке стояло: «Авдеев А. С. Преподаватель математики. 42 года».

Сорок два года. На год моложе меня. А передо мною стоял старик, совсем старик...

— Ваша фамилия Авдеев?

— Да, да, Авдеев, Авдеев, — заморгал он как-то суетливо, продолжая расстегиваться... Стало невыразимо, до предела противно. Вот мы — два культурных человека... И этот старик стоит передо мною, расстегивает свои последние кальсоны и боится, чтобы их у него не отобрали, чтобы я их не отобрал... О черт!..

К концу этой подлой инвентаризации я уже несколько укротил оперативников. Они еще слегка рычали, но не так рьяно кидались выворачивать людей наизнанку, а при достаточно выразительном взгляде и не выворачивали вовсе — и собачья натаска имеет свои преимущества. И поэтому я имел возможность сказать Авдееву:

— Не надо... Забирайте свои вещи и идите...

Он, дрожа и оглядываясь, собрал свое тряпье и исчез на нарах.

Инвентаризация кончалась... От этих страшных лиц, от жуткого тряпья, от вшей, духоты и вони у меня начала кружиться голова.

 

- 260 -

Я, вероятно, был бы плохим врачом. Я не приспособлен ни для лечения гнойников... ни даже для описания их. Я их стараюсь избегать, как только могу... даже в очерках...

Когда в кабинке УРЧ подводились итоги инвентаризации, начальник лагпункта попытался — и в весьма грубой форме — сделать мне выговор за то, что по моему бараку было отобрано рекордно малое количество барахла. Начальнику лагпункта я ответил не так, может быть, грубо, но подчеркнуто, хлещуще резко. На начальника лагпункта мне было наплевать с самого высокого дерева его лесосеки. Это уже были не дни Погры, когда я был еще дезориентированным или, точнее, еще не сориентировавшимся новичком и когда каждая сволочь могла наступать мне на мозоли, а то и на горло... Теперь я был членом фактически почти правящей верхушки технической интеллигенции, частицей силы, которая этого начальника со всеми его советскими заслугами и со всем его советским активом могла слопать в два счета — так, что не осталось бы ни пуха ни пера... Достаточно было взяться за его арматурные списки... И он это понял. Он не то чтобы извинился, а как-то поперхнулся, смяк и даже дал мне до Подпорожья какую-то полудохлую кобылу, которая кое-как доволокла меня домой. Но вернуться назад кобыла уже была не в состоянии...