- 216 -

ПРОБУЖДЕНИЕ

 

Я добрался до своей палатки и залез на нары. Хорошо бы скорее заснуть. Так неуютно было думать о том, что через час-полтора дневальный потянет за ноги и скажет:

— Товарищ Солоневич, в УРЧ зовут...

Но не спалось. В мозгу бродили обрывки разговоров с Чекалиным, волновало сдержанное предостережение Чекалина о том, что Якименко что-то знает о наших комбинациях. Всплывало помертвевшее лицо Юры и сдавленная ярость Бориса. Потом из хаоса образов показалась фигура Юрочки — не такого, каким он стал сейчас, а маленького, кругленького и чрезвычайно съедобного. Своей мягенькой лапкой он тянет меня за нос, а в другой лапке что-то блестит:

— Ватик, Ватик, надень очки, а то тебе холодно...

Да... А что теперь с ним стало? И что будет дальше?

Постепенно мысли стали путаться...

Когда я проснулся, полоска яркого солнечного света прорезала полутьму палатки от двери к печурке. У печурки, свернувшись калачиком и накрывшись каким-то тряпьем, дремал дневальный. Больше в палатке никого не было. Я почувствовал, что наконец выспался и что, очевидно, спал долго. Посмотрел на часы, часы стояли. С чувством приятного освежения во всем теле я растянулся и собирался было подремать еще: так редко это удавалось. Но внезапно вспыхнула тревожная мысль: что-то случилось!.. Почему меня не будили? Почему в палатке никого нет? Что с Юрой?

Я соскочил со своих нар и пошел в УРЧ. Стоял ослепительный день. Нанесенный вьюгой новый снег резал глаза... Ветра не было. В воздухе была радостная, морозная бодрость.

Дверь в УРЧ была распахнута настежь: удивительно! Еще удивительнее было то, что я увидел внутри: пустые комнаты, ни столов,

 

- 217 -

ни пишущих машинок, ни «личных дел»... Обломки досок, обрывки бумаги, в окнах повынуты стекла. Сквозняки разгуливали по урчевским закоулкам, перекатывая из угла в угол обрывки бумаги. Я поднял одну из них. Это был «зачетный листок» какого-то вовсе неизвестного мне Сидорова или Петрова: здесь, за подписями и печатями, было удостоверено, что за семь лет своего сидения этот Сидоров или Петров заработал что-то около шестисот дней скидки. Так... Потеряли, значит бумажку, а вместе с бумажкой потеряли почти два года человеческой жизни... Я сунул бумажку в карман. А все-таки — где же Юра?

Я побежал в палатку и разбудил дневального.

— Так воны с вашим братом гулять пийшлы.

— А УРЧ?

— Так УРЧ же эвакуировались. Уси чисто уихавши.

— И Якименко?

— Так я ж кажу — уси. Позабирали свою бумагу тай уихали...

Более толковой информации от дневального добиться было, видимо, нельзя. Но и этой пока было достаточно. Значит, Чекалин сдержал свое слово, эшелонов больше не принял, а Якименко, собрав свои «бумаги» и свой актив, свернул удочки и уехал в Мед-гору. Интересно, куда делся Стародубцев? Впрочем, мне теперь плевать на Стародубцева.

Я вышел во двор и почувствовал себя этаким калифом на час или, пожалуй, даже на несколько часов.

Дошел до берега реки. Направо, в версте над обрывом, спокойно и ясно сияла голубая луковка деревенской церкви. Я пошел туда. Там оказалось сельское кладбище, раскинутое над далями над «вечным покоем». Что-то левитановское было в бледных прозрачных красках северной зимы и приземистых соснах с нахлобученными снежными шапками, в пустой звоннице старенькой церквушки, откуда колокола давно уже были сняты для какой-то очередной индустриализации, в запустелости, заброшенности, безлюдности. В разбитые окна церквушки влетали и вылетали деловитые воробьи. Под обрывом журчали незамерзающие быстрины реки. Вдалеке густой, грозной синевой село обкладывали тяжелые, таежные карельские леса, — те самые, через которые...

Я сел в снег над обрывом, закурил папиросу и стал думать. Несмотря на то что УРЧ, Якименко, БАМ тревога и безвыходность ухе кончились, думы были невеселые. Я в сотый раз задавал себе  вопрос: так как же это случилось так, что вот нам троим, и то только в благоприятном случае, придется волчьими тропами пробираться через леса, уходить от преследования оперативников с их

 

- 218 -

ищейками, вырываться из облав, озираться на каждый куст — нет ли под ним секрета, прорываться через пограничные заставы, рисковать своей жизнью каждую секунду — и все это только для того, чтобы уйти со своей родины. Или, рассматривая вопрос с несколько другой точки зрения, реализовать свое, столько раз уже прокламированное всякими социалистическими партиями и уже так основательно забытое право на свободу передвижения... Как это все сложилось и как это все складывалось? Были ли мы трое ненужными для нашей страны, бесталанными, бесполезными? Были ли мы «антисоциальным элементом, нетерпимым в благоустроенном человеческом обществе»?

Вспомнилось, как как-то ночью в УРЧ, когда мы остались одни и Борис пришел помогать нам перестукивать списки эшелонов и выискивать в картотеке «мертвые души», Юра, растирая свои иссохшие пальцы, стал вслух мечтать о том, как бы хорошо было драпануть из лагеря прямо куда-нибудь на Гавайские острова, где не будет ни войн, ни ГПУ, ни каталажек, ни этапов, ни классовой, ни надклассовой резни. Борис оторвался от картотеки и сурово сказал:

— Рано ты собираешься отдыхать, Юрчик. Драться еще придется. И крепко драться...

Да, конечно, Борис был прав: драться придется... Вот не додрались в свое время... И вот — расстрелы, эшелоны, девочки со льдом. Но мне не очень хочется драться... В этом мире, в котором жили ведь и Ньютон и Достоевский, живут ведь Эйнштейн и Эдисон — еще не успели догнить миллионы героев мировой войны, еще гниют десятки миллионов героев и жертв социалистической резни, — а бесчисленные sancta simplicitas (святая простота. — Ред.) уже снос ят охапки дров, оттачивают штыки и устанавливают пулеметы для чужаков по партии, подданству, форме носа... И каждый такой простец, вероятно, искренне считает, что в распоротом животе ближнего сидит ответ на все нехитрые его, простеца, вопросы и нужды!..

Так было, так, вероятно, еще долго будет. Но в Советской России все это приняло формы уже совсем невыносимые, как гоголевские кожаные канчуки: в большом количестве — вещь нестерпимая. Евангелие ненависти, вколачиваемое ежедневно в газетах и ежечасно по радио, евангелие ненависти, вербующее своих адептов из совсем уже несусветимой сволочи... нет, просто — какие там уж мы ни на есть, — а жить стало невмоготу... Год тому назад побег был такой же необходимостью, как и сейчас. Нельзя было нам жить. Или, как говаривала моя знакомая:

«Дядя Ваня, ведь здесь дышать нечем...»

 

- 219 -

Кто-то резко навалился на меня сзади, и чьи-то руки плотно обхватили меня поперек груди. В мозгу молнией вспыхнул ужас, и такой же молнией инстинкт, условный рефлекс, выработанный долгими годами спорта, бросил меня вниз, в обрыв. Я не стал сопротивляться: мне нужно было помочь падающему, то есть сделать то, чего он никак не ожидает. Мы покатились вниз, свалились в какой-то сугроб. Снег сразу залепил лицо и, главное, очки. Я так же инстинктивно уже нащупал ногу нападавшего и подвернул под нее свое колено: получается страшный «ключ», ломающий ногу, как щепку... Сверху раздался громкий хохот Бориса, а над своим ухом я расслышал натужное сопение Юрочки... Через несколько секунд Юра лежал на обеих лопатках.

Я был раздражен до ярости. Конечно, дружеская драка давно уже вошла в традиции нашего, как когда-то говорил Юра, «развеселого семейства» этаким веселым, жизнерадостным, малость жеребячьим обрядом. С малых юных лет для Юрочки не было большего удовольствия, как подраться со своим собственным отцом — и после получаса возни взобраться на отцовский живот и пропищать:

«Сдаешься?» Но это было на воле. А здесь, в лагере, в состоянии такой дикой нервной напряженности? Что было бы, если бы Бобин смех я услыхал на полминуты позже?

Но у Юры был такой сияющий вид, он был так облеплен снегом, ему было так весело после всех этих урчевских ночей, БАМа, списков, эшелонов и прочего жеребенком поваляться в снегу, что я только вздохнул. За столько месяцев — первый проблеск юности и жизнерадостности... Зачем я буду портить его?

Прочистили очки, выковыряли снег из-за воротов и из рукавов и поползли наверх. Борис протянул свою лапу и с мягкой укоризной сказал Юре:

— А все-таки, Юрчик, так делать не полагается. Жаль, что я не успел тебя перехватить.

— А что тут особенного? Что, у Ватика разрыв сердца будет?

— С Ваниным сердцем ничего не будет, а вот с твоей рукой или ребрами может выйти что-нибудь вроде перелома — разве Ва мог знать, кто на него нападает. Мы ведь в лагере, а не в Салтыковке...

Юра был несколько сконфужен, но солнце сияло слишком ярко, чтобы об этом инциденте стоило говорить...

Мы уселись в снег, и я сообщил о своей ночной беседе с Чекалиным, которая, впрочем, актуального интереса теперь уже не представляла. Борис и Юра сообщили мне следующее.

Я, оказывается, проспал больше суток. Вчера утром Чекалин со своим доктором пришел на погрузочный пункт, проверил десятка

 

- 220 -

три этапников, составил акт о том, что ББК подсовывает ему людей, уже дважды снятых с этапов по состоянию здоровья, сел в поезд и уехал, оставив Якименку, так сказать, с разинутым ртом. Якименко забрал своих медгорских специалистов, урчевский актив, личные дела, машинки и прочее и изволил отбыть в Медгору.

О нас с Юрой никто почему-то и не заикался: то ли потому, что мы еще не были официально проведены в штат УРЧ, то ли потому, что Якименко предпочел в дальнейшем нашими просвещенными услугами не пользоваться. Остатки подпорожского отделения как будто будут переданы соседнему с ним Свирьскому лагерю (границы лагерей на окраинах проведены с такой же точностью, как раньше были проведены границы губерний; на картах этих лагерных границ, конечно, нет). Возникала проблема: следует ли нам «сориентироваться» так, чтобы остаться здесь, за Свирьлагом, или попытаться перебраться на север, в ББК, куда будет переправлена часть оставшегося административного персонала Подпорожского отделения... Но там будет видно. «Довлеет дневи злоба его». Пока что светит солнышко, на душе легко и оптимистично, в кармане лежит еще чекалинская икра — словом, capre diem (лови мгновение. — Ред.). Чем мы и занялись.