- 95 -

Глава 15. Лагерная академия

 

Ночной визит

 

В железной печке весело потрескивают сухие щепки. Прислушиваясь к храпу Владимира Александровича, я потягиваюсь в мягкой постели из оленьих шкур. Тепло, светло, уютно! Выключаю свет и погружаюсь в спокойный сон.

...Тук- тук-тук... Кого это ночью черт принес?

- Владимир Александрович, стучат!

- Слышу! Сходи - ты моложе.

- Вот, чтоб им ни дна ни покрышки! Кто там?

- Комендант Судостроя и начальник ВОХРа.

Я многозначительно оглянулся на Владимира Александровича.

- Извините за поздний визит, но долг службы обязывает нас к этому, - проговорил Михайлов, начальник ВОХРа, вынимая из портфеля какую-то бумагу.

- Заключенный Розанов, будьте любезны, прочтите. Чувствуя что-то неладное, я развертываю бумагу и читаю:

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

Уполномоченного 3-й части Ухтпечлага НКВД при Судострое от 8.5.37 На основании имеющихся материалов устанавливается, что заключенный Розанов М. М., осужденный по статье 58 на срок 10 лет, будучи старшим экономистом Контрольно-плановой части Судостроя:

а) вошел на Судострое во вредительскую организацию с целью срыва программы баржестроения;

б) составлял планы, не обеспеченные рабсилой и материалами;

в) занимался бесцельными перебросками рабсилы с объекта на объект и создавал ее простои;

г) вел антисоветские разговоры и выступал перед заключенными, говоря о нереальности плана;

а потому, на основании вышеизложенного, привлекается к ответственности по статье 58, пункт 7.

Мера пресечения на период следствия: содержание в следственном изоляторе по первой категории (без вывода на работу).

Подписал: Уполномоченный 3 части Филимонов

Утверждаю: Начальник 3 отдела Ухтпечлага Черноиванов

 

- Прочли?

- Да.

 

- 96 -

Распишитесь вот тут. Теперь покажите ваши вещи... Нет, вы, товарищ Гришин, оставайтесь в постели. Комендант, проверьте чемодан заключенного Розанова. Все бумаги оттуда изъять. Сейчас мы составим акт на изъятую переписку. Сколько листов? Пятьдесят три? Вам придется следовать за нами.

Да, я это очень хорошо понял. Благодарю!.. Владимир Александрович, мое имущество в твоем владении. Не забывай передачами. Нет уж, одеяло с подушкой я возьму. Знаю, как это «только на ночь»... Меня всего лишь на минутку пригласили, а вот уж восьмой год парюсь.

Итак, теперь я арестант в квадрате: арестованный арестант! А еще говорят, что жизнь бесцветна и тосклива!..

В клоповнике

 

Вот и переехал на новую квартиру!.. Бр-р-р!.. Нет, определенно не нравится! Никаких удобств: поломанные нары, остатки стола и дырявая-предырявая железная печка. Только одно утешает - въехал один. Для такой «важной птицы» отсюда какую-то мелкую сошку только что перевели в общую камеру. В печке еще тлеет зола.

За дверью щелкнул засов. Третий раз в жизни.

Я оглядываю невольное пристанище. Прежде, проходя мимо в контору, я не раз слышал отсюда возгласы забубённой шпаны: - «Михаил Михайлович, передай махорки, будь человеком! Подзашел на неделю!». Ну как не вытащить из кармана пачки махорки парню, с которым на пару, босые плыли сотни километров на обледеневших плотах! Шпана, непроходимое ворье, но вместе пили, ели, спали и прыгали в ледяную воду, снимая застрявшие на порогах плоты. Сейчас они там, - «на воле», а я здесь. Судьба играет нами ... особенно в лагере.

Видно, мне теперь придется взывать сквозь решетку проходящим знакомым:

- Черти, не забывайте! С утра не дымил!

Клоповник, именуемый изолятором, был построен еще осенью 1935 года, до моего приезда. Строили его наспех, по лагерному методу «тяп-ляп», лишь бы сразу не развалился. Изоляторы в концлагерях на строительных командировках всегда сооружались в первую очередь и на курьих ножках. Люди еще спят под открытым небом или в продувных палатках, а изолятор уже готов. Без него не могло быть никакой дисциплины. Пока нет изолятора, большая часть уголовников всячески отлынивает от работ. Царят повальное воровство и открытый грабеж. Страдает и местное население, если оно невдалеке от лагеря, и свои заключенные. Только изолятор вносит некоторое умиротворение. Одного за другим тащат в изолятор «блатарей» - атаманов лагерных шаек разбойников. Отсюда их группами переотправляют в центральные изоляторы лагеря, а там не разгуляешься.

Изолятор, конечно, не искореняет воровства. Оно остается, только мельчает; зато открытые грабежи и бандитский террор прекращаются. «Колхозники» облегченно переводят дух и по свойственной русскому мужику натуре начинают «окулачиваться» и «обрастать»: заведут кружки, запасные портянки, сколотят дощатые сундуки. Иные до того осмелеют, что, уходя на работу, даже котелки оставляют в бараке. Когда же мокрая обувь ночью сушится возле печки, а не на усталых ногах или в изголовье - это главный признак мира и порядка на командировке. Тогда на командировке говорят: - «Не жизнь, а малина!».

Изолятор Судостроя тоже выполнил свое назначение. Никому не улыбалось попасть в это решето. Зимой его не натопишь - продувает снизу, сверху и

 

- 97 -

с боков, летом - полчища комаров и мошкары не дают сомкнуть глаз. А клопы!.. И как они ухитряются зимовать в таком холодильнике!?

Хорошо, что догадался, взять полушубок и не одно, а два одеяла. Не могу же я день и ночь шуровать печку! Да и кто даст такую уйму топлива! Знаю эту норму: восемь килограммов сырых древесных отбросов на печку в изолятор. Не очень-то растопишься!

Пока я исследую провалы в двухъярусных нарах и обозреваю, где лучше устроиться - внизу иль наверху - изолятор проснулся.

- Эй, кого там привели в первую камеру?

- Розанов. Знаете такого?

- Да ну! Еще бы! Что такое, Михаил Михалыч?

- Ничего такого. Обычное. С каждым может быть. А это кто там интересуется?

- Козлович. Конопатчик. Третий день тут. Я не один, нас трое из борисенковой бригады.

- Что-нибудь нашкодили?

- Какое там! Какие ж мы шкоды?

- Так за что же?

- Баржа сто сорок третья после пуска дала течь. А мы на ней днище выхаживали, проверяли. Филимонов говорит - вредительски работали. Будто мы выходку с целью плохо сделали. Сегодня только размяк. Вместо следственно го дела припаял нам по десять суток.

- Довольны?..

- Еще бы! Теперь нас и силой не загонят под баржу на выходку. Гнулись, гнулись под ней, а за это вредителями обзывают. Разве каждый сантиметр успеешь за два дня проверить? А в днище-то, почитай - шестьсот квадратных метров! Лучше на лесную биржу пойдем. С баланами работать спокойнее - не привяжутся. А вас за что?

- Пока еще не знаю. Пришли, забрали, посадили - вот и весь сказ. Буду ждать. Объяснят.

Из соседних камер посыпались всевозможные предположения.

Поддержав еще с полчаса межкамерную дискуссию, я залез на верхние нары, расстелил полушубок и с головой укрылся обоими одеялами.

С реки донесся гудок парохода. Удастся ли мне снова полежать когда-нибудь в теплой каюте, на мягкой койке? Эх, ты, судьба, судьба!

«Собака» - старый соловчанин

 

На четвертый день в смежную камеру привели какого-то буйного урку. Колотит в дверь, ревет в окно на всю Печору. Прямо, как белены объелся.

- Да успокойся же, наконец, черт полосатый! - кричу я соседу.

- Кто я им, «колхозник» что ли? - отвечает тот. - Комендант! Комендант! Комендант, сука тупорылая!!! Веди сейчас же к Филимонову, а не-то двери вышибу. За что посадили?!

Из комендантской рубки появляется долговязый, неповоротливый Бурылин: - Чего расходился? Будешь шуметь - свяжу. Пойдешь, когда Филимонов позовет.

- Вы, суки, сами посадили меня, без Филимонова. Я найду на вас управу. Веди, говорю! Где Танька?

 

- 98 -

- Простись с Танькой, отгулялись. Отправили ее на этап в Кедровый Шор. Кусалась, стерва, да мы ее связали и снесли на пароход, - с нескрываемым злорадством говорит комендант.

- Ах, вы...! - и полилась на коменданта отполированная ругань, столь артистическая, что ни один издатель, кроме заборного, не взялся бы пропечатать ее. Вслед за тем послышался треск разламываемых нар. Изолятор притих, прислушиваясь к ударам и треску.

- Брешете, поведете к Филимонову! Я вам за Таньку кишки на рукав намо таю, ноги повыдергиваю!

Вооружившись накатником от разрушенных нар, сосед начал таранить дверь. Хилая внутренняя стена изолятора заходила ходуном. Дверь то скрипела, то трещала.

- Крак! - послышался звук выбитой из двери доски, дальше «работа» пошла легче. Слышалось только грозное сопенье и удары. Наконец сосед выскочил из камеры в коридор. Полдела сделано! Осталось выбить вторую дверь - из коридора наружу. Удары сыпались за ударами. Но наружная дверь оказалась куда прочнее. Раньше и ее не раз выбивали, но умудренная опытом комендатура сделала эту дверь по всем правилам тюремной техники: двойную, на шпонках и крестовинах из восьмисантиметровых досок, повсюду скрепленных болта ми, костылями и скобами. Дверь стонала, но не поддавалась. Звуки ударов далеко разносились по верфи, собирая любопытных.

- Вы чего буркалы вылупили? - грозно обратился к кучке лагерников показавшийся комендант. - А ну, марш по своим местам!

- Народ, приученный смиряться под грозными окриками начальства, вмиг рассеялся.

Комендант не спеша подошел к изолятору, постоял с минутку, докуривая папиросу, и, прислушиваясь к слабеющим ударам, хладнокровно спросил:

- Кончил что ли? Выдохся? Сейчас открою. Пойдем к Филимонову. Послышался лязг тяжелого замка, железная накладина со звоном упала, и дверь открылась.

- Ну, выходи! Только не вздумай бежать! Со мной шутки плохи.

На улицу вышел детина лет двадцати. Белокурые волосы его были взлохмачены. По лицу бежал пот от напряженной «работы». Позади, слегка прихрамывая, в валенках, с палкой спокойно шел комендант.

- Откуда этот вояка? При мне его на Судострое не было.

- Он только второй месяц у нас, - отозвался чей-то голос. - Со своей халявой пришел. Кажется, с рудника Иджид-Кырта. Отчаянная голова. У него и прозвище-то подходящее - «Собака».

- «Собака»? Знакомое прозвище. А как его фамилия. - Томашевский.

- Ага! Как же, известный тип. Помню его еще мальчишкой. Шесть лет назад он был на Соловецком острове в колонии малолетних преступников. Тогда ему лет четырнадцать было, не больше. Из молодых, да ранний. Все Соловки знали «Собаку». Еще бы не знать его! Он, ведь, там одному из комендантов нос уку сил, за это и прозвали его «Собакой»... Ну, конечно, из-за бабы!.. Чем-то кончится его беседа с Филимоновым?

- Известно чем. Выпустят. Пообещает работать, вот и простит уполномоченный. Это не мы с вами...

 

- 99 -

Я замолк, воскрешая в памяти один из эпизодов соловецкой жизни, связанный с Томашевским.

Как-то летом 1932 года, в самый разгар кратковременного лагерного либерализма, соловецкая культурно-просветительная часть придумала такой пропагандный трюк. Во дворе соловецкого кремля (монастыря), у стен Успенского собора, было выставлено три гроба. Настоящих: черных, с каймой, на ножках и с приподнятой крышкой. За каждым гробом стоял большой деревянный крест с крупно выведенной надписью: «Здесь похоронен злостный отказчик от работы», и дальше шла его фамилия. Первых двух отказчиков совсем забыл, а вот третьего, Томашевского, помню, как сейчас. В самих гробах лежали «трудовые обязательства» «покойников», в которых они клеймили позором свое прошлое и клялись впредь честно работать и примерно вести себя.

Гробы простояли недолго. Они исчезли через две недели также внезапно, как и появились. Оказалось, новорожденные ударники снова ударились в грабежи, воровство и отказы от работы. Горбатого исправит могила... только не пропагандная.

Кто-то из вольнонаемных сфотографировал гробы. И вскоре, говорят, иностранные газеты печатали эти снимки с подписью: «Для устрашения заключенных на Соловках, ОГПУ выставило трупы расстрелянных отказчиков от работы»... Нет, ОГПУ так топорно не работает! У него дело поставлено куда более тонко. Художественно.

Вскоре на Соловках был отдан строжайший приказ, воспрещающий кому бы то ни было из вольнонаемного состава иметь на острове фотоаппарат. Даже начальник военной охраны Соловков, и тот перестал носить на ремне «Лейку» - ее взяли на хранение в ИСЧ.

Через час Томашевский вернулся от Филимонова.

- Ну, как? - спрашиваем.

- В порядке. Купил. Со следующим этапом еду в Кедровый. Только нужно до этого дня поработать. Схожу к Шарыгину. Пусть возьмет вить паклю. Работа теплая - у печки. Как-нибудь перекантуюсь до отъезда.

- И за дверь тебе ничего не было?

- Ха! Я же свои права требовал. Сволочи!

- А не боишься ты, расстреляют тебя когда-нибудь за такие художества?

- Меня?! Еще пуля не отлита!

- Слушай, «Собака»! - когда это ты воскрес?

- То есть как это воскрес? Когда ж я подыхал?

- А на Соловках в 32-м году. Разве забыл? Не стоял ли во дворе Кремля твой гроб?

Черствый голос Томашевского размяк.

- Ты, значит, тоже соловчанин? Где ты там был? В какой роте? На какой работе? А «Цыгана» помнишь? Шлепнули в тридцать третьем. «Чубчика» знаешь? Да он вместе со мной в колонии был! Который в тридцать втором из подвала ИСЧ бежал. Зарезал свою маруху. На остров Вайгач отправили. Добавили три года.

Томашевский кусками бросал мне истории знаменитостей соловецкого уголовного мира. В нем он вырос, им он воспитан. Дальше этого мира его интересы не простирались. И он искренне верил, что все эти истории с «Чубчиками» и «Цыганами» всех страшно волнуют.

- Кстати, - продолжал Томашевский, - махорка-то у тебя есть? Моя рассыпалась. Коменданты карман разодрали, когда сюда тащили.

 

- 100 -

Я пересыпал по бумажке через щель горсть махорки. К вечеру «Собака»-Томашевский уже гулял по верфи. И каждый день, проходя мимо, он кричал:

- Сейчас для тебя оставил еще пачку махорки в комендатуре. Вчерашнюю-то получил? А как насчет жратвы? Завтра мясных консервов подброшу. Пока я тут, не забуду.

Даже этот головорез, думаю я, ценит старых соловчан. Мало нас уцелело! За пять лет встречаю только третьего человека из Соловецкого концлагеря и первого - с острова. Тысячи соловчан позатерялись, по другим лагерям, как иголки в сене. А, ведь, нашего брата было там сто двадцать тысяч!

Друзья познаются в несчастье

 

Окно моей камеры в изоляторе, густо перевитое колючей проволокой, выходило прямо на Печору. Я видел баржи и рабочих, занятых сборкой деталей. В каких-нибудь двадцати метрах вдоль берега проходила дорога от базы в лагерь. Вон пошел прораб Степа Дударчук, а за ним плетется косой Лунев, бригадир кузнечно-болторезной мастерской. Появился Маслеха и, не дойдя до изолятора, свернул круто влево, скрывшись за откосом берега. И, странное дело, проходя мимо, все знакомые повертывают головы к Печоре, хотя там, кроме воды, ничего нет. Неужели они не знают? Проверю, так ли это.

Я отхожу от решетки, спускаюсь на пол и наблюдаю за дорогой через многочисленные и широкие щели в стене. Мох, проложенный, вместо пакли, между бревен, давно выковырнут моими предшественниками и сквозь щели врывается холодный, сырой ветер.

Вон опять появился Маслеха. На этот раз он пристально смотрит в мое окно. К нему подошел рукраб гражданского строительства Шарыгин. Что-то обсуждая, оба то и дело бросают взгляды на изолятор. Я оставляю тайный пункт наблюдения и подхожу к окну. Да, сомнений быть не может: на реке что-то произошло ... Оба - и Маслеха и Шарыгин - впились в Печору, потом, повернувшись к изолятору спиной, быстро пошли прочь... А Печора по-прежнему безучастно несла свои воды.

Располагая временем, я множил наблюдения, и, в конце концов, с несомненностью установил такую закономерность: когда я у решетки, все знакомые и друзья рассматривают Печору, торопливо продолжая путь. Когда же меня не видно, все они глазеют на изолятор, замедляя ход и останавливаясь. Значит, делаю я вывод, всем известно, где я, но все боятся обменяться со мной не только словом, но даже взглядом. А кто знает, нет ли среди них таких, которых не сегодня-завтра ожидает соседняя камера?

Один Гришин, проходя мимо, перебрасывается со мною незначительными фразами, больше по желудочному вопросу - хватает ли передач?

- Спасибо, старина! Мой аппетит несколько спал.

Первый допрос

 

Сегодня - 20 мая, впервые вызвали на допрос. Я иду вдоль линии молчаливых барж, провожаемый сочувствующими взглядами рабочих и бригадиров,

Филимоновское гнездо стояло на изгибе высокого берега Печоры. Когда-то я любил забрести в этот уголок, откуда на юг открывалась безлюдная даль Печо-

 

- 101 -

ры. Здесь, на сухой песчаной почве, среди сосен и черники, высилось двухэтажное, лучшее на Судострое, здание уполномоченного 3-й части. Верх занимал сам Филимонов с женой, а внизу, в нескольких комнатах, помещалась его контора, кухня и квартира двух сотрудников. Все под рукой. В крохотной передней в любой сезон дрожали вызванные посетители, мучаясь вопросами: «За что? Кто донес? Как обернется дело? Чем кончится?»

Опытная следственная лиса знает, что чем дольше продержать вызванного перед дверью, тем робче и неувереннее будут звучать его ответы. Следователю, жаждущему «закатать» человека, этого только и нужно. Запутавшись в лабиринте приготовленных было на все случаи ответов, несчастный начинает лепетать что-то невнятное. Из этого лепета и возгласов следователь записывает только те выражения, которые облегчают обвинение. Рыбка сама лезет в сети... А если в этот момент такого робкого пескаря оглушить грозным окриком, то он совсем потеряет дар трезвой ориентировки и, подписывая протокол допроса, пропустит мимо ушей все эти каверзы следователя.

Наученный горьким опытом, я не думаю о допросе, а прилежно считаю ряды досок и бревен в комнате, определяя, сколько на них потребовалось древесины.

Прошел час, пока его милость надавила кнопку - знак дежурному сотруднику, чтобы ввести меня.

В кабинете топилась железная печка. Приятная ровная теплота, по которой я уже соскучился в дырявом изоляторе, действует успокаивающе.

Филимонов сидит за столом, сортируя какие-то бумаги и, видимо, не замечая меня.

- Розанов по вашему вызову здесь, гражданин уполномоченный! Филимонов медленно подымает голову над столом, всматривается, будто изучая меня, и, сквозь ехидный смешок, бросает мне:

- Ну, вот и попались!..

- В чем?

- Разве не читали моего постановления?

- Оно совершенно беспредметно - без указания фактов.

- Не беспокойтесь, у нас и фактов хватает. Вот они! - с чувством довольства проговорил уполномоченный, положив руку на толстую папку. - Мы за вами давно наблюдаем.

- Что же так поздно арестовали, если располагали фактами?

- Это уж мои соображения. А вот теперь - самое время.

- Конечно! В Москве открыли вредителей, и на Судострое тоже, за компанию, да?.. Только наличие бумаг еще не есть наличие фактов.

- Ну, мне тут философию не разводите! Переливать из пустого в порожнее вы можете - это я давно заметил. Мне ниток не намотаете!.. Садитесь!

Филимонов обмакнул перо в чернильницу и взял лист допроса. Полились анкетные вопросы: социальное положение и происхождение, когда, где и почему судился, какие должности занимал в лагере, где и каких имею родственников и тому подобное.

Удовлетворив любопытство закона, уполномоченный пододвинул второй чистый лист и написал на нем:

- Вопрос первый: «Признаете ли себя виновным в предъявленных вам обвинениях?»

- Пишите: Нет, не признаю.

 

- 102 -

- «Что вы можете показать по существу обвинения?» Филимонов ставит второй вопрос и приготавливается слушать, откинувшись на спинку кресла.

- Вы хотите знать, какими доводами я отклоняю обвинение?

- Да.

- Но вы, вижу, намерены слушать меня, а не писать.

- Я запишу потом, а вы подпишете.

- Нет, гражданин уполномоченный, так дело не пойдет. У меня в этой области есть некоторый печальный опыт. Прежде я был наивен и покладист, подписав на свою шею мои показания в редакции следствия. Еще раз делать ошибку я не намерен.

- Но я тоже не намерен писать все, что вам заблагорассудится говорить. Я интересуюсь существом дела, а вы мне станете воду лить.

- Не вижу в этом надобности. Я не менее вас заинтересован именно существом дела, которое привело меня вновь в положение подследственного.

- Да это вам не поможет.

- То есть?! - удивился я. - Если вы предвзято подходите к вопросу о моей вине, тогда зачем обременяете себя этим трудом? Вы можете просто наказать меня.

- Вас накажет суд. Мое дело - провести следствие.

Я облегченно вздохнул. «Ага, - думаю, - станут судить. Значит, более или менее по закону. Это мне на руку. С ГПУ разговаривать было труднее»; - и бодро сказал Филимонову:

- В таком случае я облегчу вашу работу... Разрешите диктовать?

Филимонов склонил голову и приготовил перо.

- По первому пункту обвинения - о вхождении во вредительскую контрреволюционную организацию, - начал я. - Ни в какую подобную организацию я не входил и о существовании ее на Судострое впервые узнал из постановления о моем аресте. По пункту второму - о нереальном планировании. Планирование проводилось в точном соответствии с директивами ГУЛАГа, Управления лагеря и начальника Судостроя. Плановый объем работ определялся не мною, а правительственным заданием и директивными контрольными цифрами сверху, изменять которые я не имею права. При этих условиях я могу нести ответственность только за технические расчеты плана, но не за планируемый объем продукции. Вследствие систематического недостатка рабгужсилы и материалов, наши планы становились нереальными, но вина в этом лежит не на мне и не на Судострое, а на тех организациях, которые обязаны были создать Судострою материальную и людскую базу для выполнения программы. На это обстоятельство я постоянно указывал Управлению лагеря в месячных отчетах. Кроме того, дважды - в июле и ноябре 1936 года - мною были поданы докладные записки уполномоченному 3 части на Судострое гражданину Филимонову, который оставил их без ответа. Я докладывал о том, что:

а) задание Правительства по баржестроению находится в глубоком прорыве;

б) программа не обеспечивается людской и материальной базой;

в) об этом факте знает Управление лагеря, и что

г) в этих условиях планы становятся нереальными. Копии этих докладных, изъятых у меня при обыске 8 мая, прошу приобщить к делу.

Перо Филимонова нервно прыгало по бумаге. Видимо, его совсем не приводило в восторг то, что я диктовал. Когда же я упомянул о докладных записках, Филимонов отложил перо и, хмуро взглянув на меня, промолвил:

- Вы думаете на этом выскочить?

 

- 103 -

- Выскакивают из ямы. Скажите почему, получив мои докладные записки, вы не вызвали меня для беседы?

- Это мое дело. А почему вы, зная причины срыва задания партии и правительства, не писали товарищу Сталину?

- Что?! - изумился я. - Сталину?! Только этого не хватало! Заключенный и обращается к Сталину! Нет, это, знаете, уж слишком! И через кого я могу обратиться к нему? Только через вас и только с жалобой на ваше молчание. Я заключенный и делаю то, что мне приказывают. У меня только обязанности и никаких прав.

- О, этого вы мне не говорите! Вы пользовались большим авторитетом на Судострое.

- Авторитет и права - понятия различные. Можно иметь права, не имея авторитета, и наоборот. С каких пор авторитет стал уголовно-наказуемым деянием?..

Филимонов, сообразив, что сказал чушь, угрюмо взялся за перо.

- По третьему пункту... Ни с кем и никогда на Судострое я в политические беседы не вступал.

- Вот видите, гражданин уполномоченный: совсем не так много и более конкретно, чем ваше обвинение. Осталось добавить только стереотипную фразу: «по существу обвинения больше добавить ничего не имею».

- Нет, вы добавите! Вы много знаете, только скрываете. Вы умный вредитель, но я вас разоблачу.

- Благодарю за комплимент о моих умственных способностях, но что я вредитель - чистая ложь. Никто этого не докажет!

- Посмотрим! Расскажите теперь, в каких близких отношениях вы были с бывшим начальником Судостроя Ухлиным.

- Почему бывшим? Он снят?! - с деланным изумлением спросил я.

- Не притворяйтесь! Скоро и он очутится под одною с вами крышей. «Так вот оно что! Ухлин - тоже!» - подумал я.

- Записывайте, - говорю, - пожалуйста: в близких отношениях с Ухлиным не состоял. Больше того, между нами часто были размолвки. Я настаивал на более резком тоне наших обращений за помощью в Управление лагеря, а Ухлин считал мою редакцию радиограммы на имя Мороза нетактичной. Кроме того, в 1934 году Ухлин снял меня на общие работы за отказ стать прорабом баржестроения в Кожве. Экономистом Судостроя я был назначен не Ухлиным, а бывшим начальником Судостроя Авксентьевским, с ведома Управления лагеря.

- В присутствии старшего бухгалтера Гомонова и вашем Ухлин в июле прошлого года высказал сожаление по поводу расстрела вождей троцкизма. Повторите слова, которые он сказал.

- Возможно, Ухлин что-то сказал по поводу расстрелов, но сейчас я этого припомнить не могу. Во всяком случае, Ухлин не оказывал поддержки троцкистам и не допускал их, в соответствии с директивами ГУЛАГа, на административно-хозяйственные должности.

Поставив еще несколько вопросов, с моей точки зрения пустяковых, а по мнению Филимонова, наверно, очень важных, он устало промычал:

- Ваше отпирательство ни к чему не приведет. Все вскроем!

- Нечего вскрывать! Если вы намерены искать причины срыва программы, то ищите их выше, а не на Судострое. Но этот труд вам не по плечу!..

- Уж не считаете ли вы виновным Мороза?

- Я не называю имен, не мое дело лезть в высокие сферы.

 

- 104 -

Отложив исписанные листы, Филимонов встал, прошелся несколько раз i комнате, что-то обдумывая, поправил дрова в печке и, подавляя зевоту (шел уже одиннадцатый час), нажал кнопку:

- Отведите Розанова! - приказал он вошедшему сотруднику.

Смейся, паяц...

 

Ободренный довольно миролюбивым ходом дела, я спокойно вернулся обратно. Значит, размышлял я, обойдется без рукоприкладства. С чего бы это? Всюду за углами шепчут: «Нынче следователи считают от первого ребра до девятого. Лупят по чем придется». При таком методе «чистосердечное признание» наступает быстрее.

Время было, действительно, горячее. Вся страна трепетала в «Ежовых рукавицах». От Негорелова до Гродекова, от Батума до Мурманска вскрывали, выкорчевывали и выжигали каленым железом всякие гнезда, зародышей и последышей. Опять развелись капиталистические бациллы в коммунистическом организме!..

Богатые крестины устраивались для только что рожденной самой передовой и самой демократической в мире конституции!.. В утеху счастливому папаше трепали и разрывали на части советских зайцев. Шла очередная чистка страны. Уж сколько раз мыли, чистили, скоблили советское и партийное тело щетками НКВД - нет, опять завшивело. По всем закоулкам страны ищут паразитов. Дошла очередь и до лагерей. Вот и меня потащили в филимоновскую баню!

Разве у Филимонова не поднимется на меня рука? За этим тусклым и холодным взглядом, под этим лицом без улыбки нет ни жалости, ни чувства. Работа чекиста вытравила все эмоции, заменив их тупой ненавистью ко всем и всему.

До Судостроя Филимонов служил следователем архангельского краевого НКВД и, говорят, для закалки «чекистской воли» выполнял обязанности «исполнителя», то есть, попросту говоря, добровольно расстреливал приговоренных тройкой ПП ОГПУ Северного края. Оттого, знать, по ночам его и мучили кошмары, о которых рассказывали в лагере уборщики из жулья, обслуживающие мрачный дом уполномоченного. Нет, он не задумается чем попадется съездить по скулам упрямого подследственного! Что для него заключенные? Рабочий скот. Нет, хуже! О скотине Филимонов заботится. Он уже дважды сажал в изолятор заведующего транспортом за плохое содержание лошадей, а вот за людей... Прошлым летом начальник культвоспитчасти Федоров, бывший партийный пропагандист, позвонил при мне к нему: «Александр Михайлович, несчастье случилось! Еременко купал свою лошадь в Печоре и утонул. Я думаю организовать показательные похороны. Еременко наш лагкор и активист». - «А лошадь?» - «Тоже утонула, может, знаете - «Резвая». Филимонов чертыхнулся: «Такую сильную лошадь!.. Вот мерзавец! Был бы жив...».

Нет, не буква закона и не нравственные достоинства сдерживают Филимонова. Он убежден в вескости собранного против меня обвинительного материала и не видит нужды выбивать его кулаком. Слишком уж «солидно» заведено дело: папка обличительного материала, длинные показания, постановление об аресте, утвержденное самим Черноивановым. Да, каша заварена в большом котле! Накормят до отвал а.

Но пока что незачем вешать голову. Склонишь ее - скорей по шее заедут. На покорную шею все черти лезут. Еще повоюем, гражданин уполномоченный! Это

 

- 105 -

Ухлину обидно. Он человек вольный, и вдруг - за решеткой. А у меня впереди чуть не три года первого срока.

Так, успокаивая себя, я отгонял тоскливое настроение.

Среди подонков

 

Замок моей камеры тихо звякнул, щеколда упала, и в дверях показался комендант.

Михаил Михайлович, собирайтесь с вещами! Пойдете в новый изолятор. Филимонов приказал вас немедленно перевести. Нужно место.

- Для кого?

- Только молчите... - Комендант нагнулся и шепнул: для Ухлина. Сейчас его привезли на пароходе.

Сдержал-таки свое слово перед Морозом, вернулся в Ухтпечлаг. Какая наивность!

Я быстро свернул свои пожитки и через двадцать минут уже устроился на новых нарах.

Этот второй изолятор был куда вместительнее и солиднее первого. В центре раскорчеванной от леса площадки стояли друг против друга два барака: один новый, площадью метров в сто, другой, поменьше, старый, перевезенный с закрытой лесной командировки. Территория изолятора обнесена частью колючей проволокой, частью забором из горбылей. По углам - восьмиметровые вышки, откуда постовые ВОХРа то и дело лениво покрикивали: «Отойди от забора! Стрелять буду!»

В изолятор было напихано больше ста штрафников: кто за отказы от работ, кто за побег, кто за воровство. По утрам эту «гоп-компанию», под присмотром стрелков ВОХР-а выгоняли на выкатку и сортировку леса или на разгрузку барж. Возвращаясь с барж, штрафники проносили в изолятор муку, крупу, рыбу, словом, полный ассортимент прибывших продуктов. За голенище сапог специалисты по этой части запихивали по восьми селедок. Муку и крупу несли в карманах. Однако таких счастливых дней выпадало мало. Гришин, заведующий разгрузкой барж, чаще обходился без штрафников, приглашая вместо них за аккордную сверхурочную оплату строительные бригады с верфи. С этими забот было меньше. Ящики и бочки не падали с трапов, мешки не разрывались, и потому не требовалось составлять фиктивных актов на недостачу. Получив от Гришина по ведру супа и по паре буханок хлеба, бригады без шума и гвалта шли спать. То были «колхозники» ...

Свежие работящие лагерники, хлебнув горя от вынужденного общения с уголовниками, наивно восклицают:

- Какое легкомысленное наше начальство! Как не придет ему в голову про стая мысль - отделить нас! На одних командировках была бы «отрицаловка», на других - мы. Поверьте, работа пошла бы успешнее!

Столь же наивно в первые годы рассуждал и я. Но лагерный опыт рассеял туман идеализма. Встречи и беседы со многими бывшими работниками ГПУ и лагерной администрации открыли мне глаза.

Нет, наше лагерное начальство совсем не легкомысленно! Легкомысленны мы, если верим, что, заключенные в лагерь, мы для власти больше не враги, а рабы. Рабами мы были и за оградой лагеря. У нас давно уже отнято право по

 

- 106 -

собственному усмотрению распоряжаться своими мускулами и временем, не говоря уже о языке.

В колхозе выгоняет на работу стук бригадира в окно!

Фабричных поднимает гудок и подстегивает закон о тюрьме за прогулы. А в лагере нарядчик и дежурный комендант бегают по баракам и во всю глотку орут:

- «Подъем! Подъем!!! Получайте завтрак. Через полчаса строиться на развод. Смотрите, не опоздайте!»

И хотелось бы еще погреться, свернувшись комочком на жестких нарах, под рваным бушлатом, да где уж там!

Припишут отказ или подрыв трудовой дисциплины, составят акт, а уполномоченный наложит резолюцию. «На две недели в изолятор, а по отбытии срока перевести на штрафную командировку» - вот в такой изолятор. Нет, уж лучше с охами и вздохами подняться и накрутить на теплые ноги холодные, мокрые портянки. Эх, лучше бы работал в колхозе!..

Как видите, колхознику, рабочему и заключенному указана одна и та же цель: «В поте лица своего добывать хлеб свой». Хлеб стал целью жизни, а не средством к ней. И каждого из них к этой цели гонит страх. Одного - страх лишиться своего домика, другого - страх тюрьмы, третьего, арестанта, - страх попасть в клоаку человеческих отбросов, в уголовную среду, где к тяготам каторжной работы прибавляются нравственные страдания.

Арестант с 58-й статьей - за контрреволюцию, остается для НКВД не только рабом, но и врагом, и не только в лагере, но и после него - на всю жизнь.

А с врагами у НКВД разговор особый. Враг обязан не только работать, но и страдать. Работает вся страна. Труд для врага еще не наказание и не месть, а долг. Нужны особые условия, в которых контрреволюционер постоянно мучился бы, воспитывая в себе абсолютную безропотность и рабское послушание.

И вот с этой целью осужденных по 58-й статье содержат в лагере вместе с уголовниками, прикрывая истинные причины словесной шелухой.

«Вы, граждане заключенные, - ораторствует перед «контриками» воспитатель, - обязаны повлиять на уголовников, так сказать растворить их в своей трудовой среде. Каждый лишний человек, включенный в социалистическую стройку, ускоряет и усиливает наши победы и нашу мощь. Труд на благо социализма - святое и почетное дело. Вы это знаете и без меня. Вас учить труду не надо. Он вам привычен. Отказ от работы граничил бы с тягчайшим преступлением. Но эти несчастные из уголовников не знают сладостей созидания новой жизни. Включая их в ваши бригады и размещая их в ваших бараках, НКВД оказывает вам большое доверие в деле трудового перевоспитания отсталых социально-близких масс. Надеюсь, вы не предпримете попыток воспитать в сердцах уголовников вражду к существующему строю. Подобные действия - я подчеркиваю это! - рассматриваются соответствующими органами как вылазка классового врага, с вытекающими отсюда мерами пресечения. Считаю вопрос ясным. Преть не будем. Я думаю, никто не станет возражать против резолюции, которую я сейчас зачту... Кто против? Принята единогласно! Собрание считаю закрытым».

Воспитатель свертывает тезисы и резолюции, торопясь на другое ЗАКРЫТОЕ собрание уголовников.

«Товарищи лагерники! - уже почти вкрадчивым голосом обращается к уркам воспитатель: - Вы плоть от плоти, кровь от крови трудящихся. Не ваша вина, что вы стали на преступный путь. Вы несете на себе проклятое наследство капитализма. Но советская власть и партия не допустят вашей гибели в омуте преступ-

 

- 107 -

ности. Они спасут вас и передадут вас полноценными членами в трудовое общество. Ваш честный труд принесет вам светлое будущее. Но среди присутствующих я вижу и несознательных товарищей, которые с пренебрежением относятся к работе и этим льют воду на мельницу классового врага. Труд, как сказал наш гениальный вождь тов. Сталин, есть дело чести, славы, доблести и геройства. Но руководство понимает, какие трудности стоят на пути вашего перевоспитания. Нужно много и упорно работать над человеческим материалом. Это тоже золотые слова нашего мудрого вождя. Сегодня мы делаем первый шаг в этом направлении. Мы включаем вас в рабочие бригады и переводим в общие бараки. Вам будет совестно сидеть сложа руки тогда, когда другие работают... Почему смеетесь? Прошу сознательно подойти к делу! Вопрос серьезный. И еще прошу, чтобы в общих бараках вели себя прилично. Не ругайтесь там, не играйте в карты и не присваивайте чужих вещей. Докажите этим контрикам, что вы полны пролетарского самосознания и классовой бдительности».

«А выписки из ларька будут?» - вопрошает чей-то голос.

«Конечно, товарищи! По этой части я сам принимаю перед вами трудовое обязательство. Не подведете на работе, не забуду вас выписками. Я сам свой, бывший рецидивист... Только в новой среде - предупреждаю, товарищи! - не теряйте политической бдительности. Классовый враг не спит. Он всюду точит зубы. В случае что заметите, прямо ко мне. Мы вырвем язву каленым железом!.. »

«Не вырвем, а выжжем!» - поправляет докладчика один из урок.

«Совершенно правильно! Выжжем язву! Товарищ, подметивший неточность моего выражения, очевидно, политически грамотный. Я прошу его помочь мне в этой большой работе по перевоспитанию. Предлагаю в заключение послать от нас приветственную телеграмму товарищу Якову Моисеевичу Морозу, трижды орденоносному начальнику нашего лагеря. Вы знаете, что он для нас, как отец родной. Согласны?»

«Согласны!» - раздаются голоса, и вслед за тем из карманов извлекаются замусоленные самодельные карты ... Прерванный из-за собрания «стосс» продолжается. Воспитатель, облокотившись на стол, тоже заражается азартом игроков.

Через два дня социально-близких смешали с социально-опасными. Началось влияние первых на вторых и вторых на первых. Поплыло из бараков к местному населению, в обмен на водку, продукты и деньги, лагерное и домашнее обмундирование, исчезли из- под голов посылки от голодных жен и матерей. На час укрывшийся от лагеря в книгу политический грубо сталкивался со скамьи у стола. «Ну, расселся! Тут тебе не читальня, а лагерь», - хозяйским тоном говорит урка, тасуя карты: - «Потом дочтешь... когда срок кончишь».

В воздухе рабочего барака висит густой мат и специфический лагерный жаргон. Русская речь понемногу забывается, уступая место советской, грубой и циничной. Тон задают урки, а все прочие - политические, служебные и бытовые либо молчат, либо поддакивают, подыгрываясь под него. Тягостные мысли о семье прерываются взрывом ругани поспоривших игроков. «Колхозники» инстинктивно ощупывают рукой изголовье: «Целы ли ботинки? Пропадут - мне отвечать!.. » Проигравшиеся смачно, прихлопывая в ладоши, распевают:

«Я свою да милую

Да из могилы вырою,

Вырою, обмою,

 

- 108 -

Положу с собою.

Эх, да-ри-ра-ри-ра-ра

Ра-ра-ра-ри-ра...».

Кислый воздух, напоенный махоркой и вонью потных портянок, также отвратителен, как эта циничная, аморальная шайка за столом и в углу. В тусклом свете закопченного фонаря, снятого для картежников, медленно колышутся фантастические тени. Еще острее переживаются воспоминания о семье. Сквозь мучительные вздохи слышится: «Господи! И таких впереди еще два года! Нет, не выдержать!..»

Мало кто пытается поднять голос протеста против гегемонии уголовников. Один на тысячу. Рыцарски честные и смелые редко доходят до лагеря. Настоящих политических, которых раньше царизм ссылал на три-пять лет в Сибирь на поселение, ГПУ не рискует оставлять в живых.

Организованные, поддерживающие друг друга и свои «традиции» уголовники, как вихрь, налетают на случайного смельчака:

- Что?! Хочешь устанавливать свои порядки?! Заткнись, не то, контра змеиная, полезешь на стенку клопов давить!..

Обычно, в ответ слышится лепет: «Да я что? Я ничего... Я так только, спросил ... ». А кто прямо и резко повторяет свое возмущение, того бьют до потери сознания, ему - в науку, другим - в пример ... Неделя изолятора за «драку» и ворье гордо возвращается на старые нары, уверенное, что больше смельчаков не найдется.

Так укрепляется абсолютная безропотность и рабское повиновение. Сначала перед уголовниками, потом, на воле, перед властью из-за страха вновь очутиться в этом аду. Просто и доходчиво. Без пропаганды и агитации. Быстрое и убедительное перевоспитание социально-опасных... чужими руками. Не так туманно, как в научных трудах о диктатуре. Тут диктатура чувствуется на каждом шагу. Меньшинство давит большинство. Зло торжествует над добром. Все, все это видят, и все молчат!.. Сила кулака и организованная злоба глушат всякие аргументы. Чувство мести над связанными политическими противниками утоляет свою жажду. Оставляя лагерь, «перевоспитанный» уносит и разносит затаенный панический страх перед режимом. Единицам облегчается управление сотнями.

И с такими людьми надо было выполнять «почетную правительственную программу баржестроения!» ... Да они охотнее разрушают, чем строят!

- Что? Топор взять?! - возмущенно удивляется рецидивист. - Детали подгонять и подтесывать?! Плотничать?.. Баржи строить? Нашел дурака! Иди к «колхозникам» - те построят. Баржи меня не трогают и я их не хочу тревожить. Пусть стоят!.. - ответствует он на уговоры нарядчика и воспитателя.

Единственный вид работы, где эта публика с грехом и туфтой пополам вытягивает норму выработки - выкатка и погрузка леса, разборка бараков и переноска тяжестей.

- Вот это еще куда ни шло! Только чтоб норма была подходящая. До двенадцати часов поработаем, и чтоб - шабаш. Наше дело - поднять и бросить. Пойдем, что ли, братва, на погрузку крепежника?

Презрение к труду доходит до степени какого-то фанатизма. Рабы желудка по своей натуре, они, тем не менее, идут на муки голода, лишь бы днем, когда другие на производстве, валяться на нарах.

 

- 109 -

- От работы кони дохнут! Не уговаривай! Лучше кашки не доложь, но работой не тревожь...

Каких только фокусов-покусов не изобретало лагерное начальство! И с одной стороны подойдет, и с другой, - нет, ничто не помогает! Нигде не уколупнешь. Не действуют ни таска, ни ласка. Кремневые ребята!..

Их ветром валит с ног от штрафного пайка, однако твердо стоят на своем: -«Не пойдем!». Держат упрямых отказчиков в изоляторе два, три, четыре месяца, полгода, держат до тех пор, пока не доведут их до состояния «доходяг» и «догорай-веников». Бредут они, как тени, шатаясь от слабости, худые, бледные и оборванные до предела. «На одной ноге, - говорят, - у него лапоть, а на другой консервная банка! Совсем дошел до социализма!». Жутко и жалко смотреть на таких.

У «доходяг» и «догорай-веников» свой жизненный круговорот: от изолятора в больницу, из больницы в изолятор, пока окончательно не «загнутся». И взгляд у таких какой-то скотский. Мутный, тупой, безжизненный и бесчувственный. Точь-в-точь, как у того здоровенного цыгана, которого я накрыл в 1938 году в лесу под Чибью за необычайной трапезой: он поджаривал и с причавкиванием пожирал своего мертвого товарища по побегу, обрезая ножичком его бедра. Прошли годы, а я будто сейчас помню эту обросшую черной щетиной землистую морду и этот взгляд, в котором не было ничего человеческого. Людоеда вскоре осудили на десять лет, но изолятор под Чибью, куда его перевели, решил иначе: «Смерть паразиту!» В одну из ночей, под дикий вой и песни уголовников его задушили. Только утром, при проверке, нашли под нарами грузное тело с посиневшим лицом и кровоподтеками на шее от душивших его рук. Следователи так и не нашли убийц. Вся камера сохранила тайну жуткой ночи.

К счастью, я попал в приличную камеру. Главный изолятор состоял из четырех камер. В первой, большой, жили уголовники, подававшие надежду на исправление. Тут была рабочая команда. Во второй, соседней, такого же размера, содержался самый сброд - это «догорай-веники» и беглецы со всего Ухтпечла-га, выловленные оперативниками в районе верхней Печоры. В третьей, наполовину меньшей, отсиживались за какие-то дела две молодых уголовницы — Нюшка и Дашка. Вокруг камеры вечно слонялись блатные, перебрасываясь с девушками острыми, если их так можно назвать, словечками. Четвертая камера, - моя, - была того же размера, что и у девушек - не больше 18 квадратных метров. Я оказался по счету двадцать шестым. Три человека на два квадратных метра! Вот это называется - уплотнили!.. Со всех четырех сторон стояли сплошные двухъярусные нары. Только в середине, против двери, оставалось свободное пятно. Ни встать, ни сесть! Даже на полу, под нарами, - и там все места были заняты. Богатый урожай собрал Филимонов. Большинство ожидало нового суда или постановления НКВД за всякие провинности в лагере: одни обвинялись в контрреволюционной агитации, другие - в расхищении лагерного имущества. Пять человек ожидали отправки на этап, к месту жительства, где им, вдогонку за первым, еще не отбытым сроком, НКВД готовил второй, более увесистый. Были и уголовники, но такие, которые сами боялись выйти из этой камеры и зайти в общие. Над ними висел приговор уголовного мира: «Уничтожить!». Они нарушили законы своей среды: донесли уполномоченному НКВД о готовящихся побегах, кражах и убийствах, либо не заплатили карточного долга, попав в презираемый разряд «заигранных». Таких мог безнаказанно бить любой «догорай-веник». Сюда же приводили на короткий срок бригадиров, десятников и лагерную об-

 

- 110 -

слугу («придурков») - за туфту, плохое качество работы, за пьянство, за лагерную любовь...

Два метода, две цели

 

Уполномоченный НКВД осуществил-таки свой проект - построил большой изолятор. Он еще в прошлом году носился с этой мыслью, но каждый раз получал от Ухлина один и тот же ответ:

- Нет рабочей силы, Александр Михайлович!

Вместо изолятора мы построили клуб. Да не какой-нибудь захудалый, для отчетности КВЧ, а лучший во всем Ухтпечлаге. По вечерам там гремел любительский джаз из двадцати лагерников. Вчерашний чемпион СССР по лыжам, Коля Алферов, пристроенный чертежником к Маслехе, извлекал, говорят, музыкальные звуки из разнокалиберных обрезков баржевого железа. Брат начальника МУР-а (Московского Уголовного Розыска) Борис Вовк тарабанил в лагерные тарелки.

Каждое воскресенье в клубе либо банкет, либо какой-нибудь «слет передовиков». Для души - музыка и танцы с серпантином, для желудка - гуляш и кусочек сладкого пирога из продуктов, купленных сверх плана у районных организаций, а для Мороза, Бермана и Ежова - пара трескучих резолюций насчет «выполнить и перевыполнить». Никто не забыт!..

Два старых московских юриста дежурили в клубе, обложенные томами всяческих «законов СССР». Десятки лагерников толпились тут, подогревая свои надежды на пересмотр их дел. Никому не возбранялось жаловаться. Бумага все терпит... даже новую «Конституцию», по которой каждый, якобы, находится под защитой закона. Пусть веруют в нее! Отнять надежду на пересмотр дела и на досрочное освобождение было бы так же подло, как подтолкнуть падающего. Приговоренный к смерти, и тот ожидает какого-то чуда. Вера в чудо поддерживает меркнущий огонь жизни. «А может!.. А вдруг!..».

Вокруг рабочих бараков разбиты клумбы и гряды с цветами. Никто бы не подумал, что тут концентрационный лагерь. Нет ни вышек для охраны, ни колючей проволоки, ни частокола. Прямо к окнам бараков подходила Урало-Печорская тайга. Иди, куда хочешь, - никто не остановит. После работы каждый мог удить рыбу в Печоре или пойти в лес за грибами и ягодами, чтоб обмануть желудок.

Лишь где-то вдали, за три километра по обе стороны от Судостроя, через тайгу была пробита просека, а на деревьях висели дощечки: «Территория Судостроя Ухтпечлага НКВД. Вход посторонним воспрещен».

А где же бандиты? Танцуют в клубе фокстроты? Удят рыбу? «Ишачат» на баржах?

Как же, - перевоспитаешь их!

И все же бандитизм на Судострое выведен. Но не филимоновским методом -временным переселением в изолятор. От него легче не было. Бандиты через две - три недели возвращались бы в бараки, снова терроризируя работающих лагерников. Ухлин применил другой способ. Простой и верный. Попавшиеся на кражах, грабежах или на хулиганстве запирались во временный изолятор, а оттуда, без пересадки, отправлялись на лесзаг Судостроя «Курья», за 250 километров. А там уже с ними расправлялся Борис Вершинин, начальник лесозаготовок. У него было для этого несколько командировок с усиленным режимом. Там петушиться было негде и не перед кем; кругом такой же отрицательный элемент, оборванный и злой. Страх перед лесзагом оказался сильнее страха перед изолятором. Банди-

 

- 111 -

ты, застрявшие на Судострое, присмирели. Люди перевели дух. Конечно, без краж не обходилось. Нельзя же полтысячи воров переплавить лесзагу! Но главного добились: бандитов и воров больше не боялись, а только остерегались. Из двух зол это было меньшим.

Однако Филимонова эта система не удовлетворяла. Он сам, вернее 3-й отдел, хотел быть постоянно карающей рукой. Теперь он стал, наконец, царь и бог Судостроя. В угоду ему заместитель Ухлина за две недели построил этот изолятор и спешно огораживает рабочие бараки верфи сплошным четырехметровым частоколом с вышками для часовых. Так началась ликвидация последствий нашего «вредительства» на Судострое ...

Никто не тревожил моего покоя. Я без опаски заходил в среднюю, самую отвратительную камеру, наблюдая картежную игру главарей изолятора. Рассевшись по-восточному на полу в одних подштанниках, они на подушке, вместо стола, резались в излюбленный «стосс» или «буру», окруженные кольцом проигравшегося жулья.

- «Кролик»! - обращается один из игроков, вынимая кисет, - сверни цигарку. Оставишь докурить.

У блатарей, так называют крупное жулье, задающее тон в уголовной среде, - считается «барством» докурить цигарку из собственной бумаги и махорки, насыпанной в мишурно-разукрашенный ленточками и вышивками кисет.

Всей этой разношерстной преступной оравой управляла небольшая клика блатарей, всего из пяти - шести человек. Среди общей оборванной массы мелкой сявки, блатари выделялись уверенной, я бы сказал, нахальной походкой и медленным, увесистым тоном голоса человека, привыкшего повелевать. Блатарь в «фарте» - с деньгами, всегда в начищенных сапогах с короткими голенищами, наполовину скрытыми под широченными брюками, заправленными в них.

Никто, кроме блатарей, не смеет носить в изоляторе жилета, или, как его называют в лагере, - «правилки». «Правилка» - символ высокого ранга уголовника, облеченного властью «качать права», то есть безнаказанно свертывать скулы мелкому жулью за всякие погрешности против кастовой морали. «Правилка», обнаруженная на новичке, тотчас срывается с плеч и рвется на части.

В нашем изоляторе блатари устроились как хозяева. Они заняли пустующую отгороженную одиночку, развесив там всякие немыслимые картины местных порнографических «живописцев» и нагромоздив на нарах горы подушек, бушлатов и рваных одеял, неизвестно когда и у кого украденных. Моя подушка, очевидно, тоже попала сюда. Ее украли у меня на второй же день, и так незаметно, что я хватился только вечером ее.

- Абдул! - говорю я главному блатарю и «судье» уголовников Шарафутдинову, зайдя наутро в его конуру, - это что же такое? Где ж слово жулья? Вчера у меня украли подушку, сегодня стащат ботинки, завтра - пиджак... Кажется, я тут никому соли не насыпал ...

- Кто взял? - прервал меня Абдул.

- Откуда я знаю. Спрашивал. Все молчат.

- Эй, вы, хевра нелетающая! - крикнул Абдул, высунувшись из конуры. Камера моментально стихла. Дисциплина прямо сталинская!..

- Кто посмеет что-нибудь взять у Михаила Михайловича, будет иметь разговор со мной. Я ему дам жизни!.. Поняли? Повторять не буду!

 

- 112 -

Гробовая тишина, продолжавшая царить в этом вертепе, достаточно говорила о страхе, который уголовники чувствовали перед своим маленьким вождем. Страх кулака управлял и в изоляторе.

С того дня у меня не было краж. Махорка, луковицы, каша лежали на койке, но никто к ним не прикасался, хотя из нашей камеры ежедневно что-нибудь да про падало.

Уснул изолятор. Второй час ночи. Свалившиеся на печку портянки медленно тлеют, пропитывая тошную вонь терпкой гарью. То чахоточный кашель, то чей-то скрип зубов порою нарушают удушливую тишину.

Опять заскребли «крысы». Методично, тихо, но упорно. Уж которую полночь часами скребут за стеной.

- Посвети! - как из могилы едва слышится шепот за перегородкой. - Дай-кось твой нож, мой обломился.

И снова легкий скрип.

За стенкой, под нарами рабочей камеры, «крысы» прорезают к нам проход.

- Попробуем! - доносится снизу. Перерезанное в пазу бревно тихо отодвигается.

- Нет, не пролезть. Начинай второе бревно.

- Обожди! - шепчет другой. - Дай удочку. Может, что достанем.

В щель просовывается длинный прут с привязанным и загнутым на конце гвоздем.

«Рыбаки» елозят прутом по полу, стараясь что-нибудь им нащупать и зацепить. Слышен шелест. Что-то «клюнуло», но в темноте ничего не разберешь. «Удочка» втягивается обратно с «рыбкой».

- Ботинок. Целый. Ищи второй.

А утром шум, «гвалт». Где мои ботинки? Кто захапал портянки? Через десятое ухо узнают - уплыли в соседнюю камеру.

Никто вслух не рассказал, как было дело. Суровы законы уголовников, велик страх перед ними и бездеятельно лагерное начальство.

На следующую ночь «крысы» прогрызли и второе бревно. По полу ужами неслышно вползли несколько урок. Шарят в изголовьях, снимают развешенный хлам, стаскивают накинутые на тела бушлаты, и у каждого из них в руках наготове нож. Но нет в нем нужды - от страха беспробудным сном спят двадцать пять человек.

Скрылись «рыбаки». На место поставлены бревна. Утром - развод, а пятерым не во что обуться. В соседнюю камеру прилетел комендант со стрелками. Все перетрусили, взломали полы, но... но все оказалось тщетным. Прислали плотников. Скобами, болтами, костылями, накладными толстыми брусьями закрепили они вырезанные бревна.

Камера вздохнула. Но через неделю, методично и тихо, с прежним упорством, «скребли» крысы. Люди лежали в темноте с открытыми глазами, прислушиваясь к скрипу ножей, приучаясь к будущей вольной жизни - терпеть и молчать...

Бракоделы на выучке

 

Бракоделам на Судострое прикрутили хвосты, бухгалтерия стегала их штрафами, а начальство изолятором. Каждый вечер комендант приводил новых бракоделов. Кому три, кому пять, кому десяток суток. Приходили с табаком, в целом лагерном обмундировании, уходили с пустыми карманами, облаченные в

 

- 113 -

такие лохмотья, что и больно, и смешно смотреть. Как только закрывалась за новенькими дверь, в камере воцарялась тревожная тишина. Власть коменданта осталась за дверью, вступал в права закон уголовников.

Два - три «блатаря» подходили к смущенным тишиной новичкам:

- С барж?

- Да.

- За что?

- За слабую конопатку.

- А ты?

- Плотник. Подводная доска у меня лопнула на изгибе. Сучков на ней ...

- Не оправдывайся! Разбирайся с начальством. Нас это не касается. Деньги есть?

- Нету. Только два рубля.

- А ну, стой спокойно! Да, не бойся - не дрожи! Мы только проверим, не обманываешь ли.

И начинался обыск. По всем правилам. Выворачивались карманы, ощупывались складки, снимались чулки, портянки. Тонко знали дело, - на ять!.. Беда, коль найдут зашитые в подкладку червонцы. Таких оплеух навешают, что все щеки будут полыхать. Однако бьют без остервенения, культурно. Не кулаком наотмашь, а пятерней с полуразмаху. Не вздумай защищаться или кричать - так отчешут, что и не поднимешься.

Вокруг новичков собирается кольцо уголовников. Глаза по-волчьи жадно следят за обыском.

- Хорек, ты голенище-то ощупай! Забыл. Под стельку посмотри, они и туда затыривают.

Первая сцена - обыск - закончена. Начинается вторая.

- А у тебя бушлат-то хороший! - выступает один из кольца. - Давно получил?

- В мае.

- Ишь, как бережешь! Ни одной дырки. Может, хочешь сменяться на мой?

Новичок боязливо оглядывается. Кольцо стало еще уже.

- Я что, я не против... Только, ведь, бушлат-то твой рваный.

- Зато нигде не прожжен. Я в лесу не работал. А что местами порван, так это полбеды. У тебя, поди, в бараке нитки остались. Вернешься - починишь. Ну-ка, дай сюда бушлат, примерю ...

За каких-нибудь десять минут все «обменено», вплоть до кальсон и рукавиц. По - честному. Отдал брюки, получи брюки...

Шпана садится за карты. Опять есть чем вдарить по банку!..

Забытые новички, поддерживая падающие брюки без пуговиц, пробираются меж нар, высматривая свободный угол, и в конце концов заползают под нары. Больше «обмена» не предвидится. Первый страх прошел. Зубы целы, скулы не свернуты...

Качество баржестроения улучшалось. Страх изолятора заставлял конопатчика сильнее бить колотушкой, а плотника - осторожнее гнуть подводную доску. Минуты обыска, обмена, ночевка под нарами, ругань и драки в изоляторе запоминались на всю жизнь. Хороший метод! Продуманный. До костей пробирает! А Ухпин, чудак, носился с каким-то здоровым моральным духом лагерника! Посидел бы сейчас со мной у щелки да посмотрел бы в соседнюю камеру на крещение новичков... Вот где рождается борьба за качество продукции! Без резолю-

 

- 114 -

ций и выспренних слов. Тишком. Именно тут, за стенкой, руками уголовников, НКВД обеспечивает качество работ на Судострое, оставаясь само в стороне.

А мы-то развешивали «черные доски бракоделов»! На благородных чувствах играли! Вот как надо было. По-большевистски! На воле и то с бракоделами не цацкаются, а тут лагерь, заключенные. Пусть этот способ гнусен, но он действенен: чувство страха перед суровым наказанием за брак доведено до бригадира и рабочего. Перед каждым маячит призрак изолятора. Моральные средства убеждения оказались бессильны. Изолятор убеждал лучше...

У истоков «дела»

 

Восьмого июля Филимонов, наконец, вспомнил обо мне.

- Ну, что? Настаиваете на первом показании или одумались?

Мне одумываться нечего. Я изложил то, в чем убежден и что в полной мере соответствует истине.

- А Ухлин сознался - многозначительно промолвил уполномоченный.

- Это его дело. Если он считает себя в чем-то виновным, он может под этим подписываться. Я себя виновным не признаю ни по одному из пунктов обвинения.

- А вот я вас переведу в среднюю камеру, к уркам, там скорее одумаетесь. Они вам покажут! - угрожающе проговорил Филимонов.

- Вы так полагаете? Ошибаетесь, гражданин уполномоченный. Я каждый день хожу к ним в среднюю камеру. Вы, очевидно, забыли, что в прошлом году я с такой компанией дважды провел сплав.

- Да, вы правы. Жалко!.. Надо бы вас проучить! Ну, ладно. Не сознаетесь - ваше дело. От суда все равно не уйдете. Вот, подпишите эту бумажку.

«Мне, Розанову М. М. - читаю я, - обвиняемому по статье 58 п. 7, сего числа объявлено об окончании следствия, а также о том, что по ознакомлении с обвинительным материалом я могу приобщить к делу мои дополнительные показания, в чем и расписуюсь. 8 июля 1937 г.».

- Значит, обвинение остается в прежней редакции? Филимонов утвердительно кивнул головой, и, вызвав сотрудника, распорядился:

- Отведите Розанова в четвертую комнату. Дайте ему для просмотра материалы дела 1,2 и 3. Наблюдайте, чтобы он не похитил уличающих его документов.

Итак, наконец-то я у истоков обвинения! Чего-чего только не вшито в эти три толстущие папки! Незаконченные, без итогов, варианты плановых расчетов давно измененной программы лесозаготовок. Объяснительная записка к отчету за февраль месяц, без таблиц, без подписей. Обоснование дефицита фуражного баланса. Ага! Вот первый документ: - «Контрольные цифры к плану Судостроя на 3 квартал 1936 года». Больше никаких планов и отчетов нет. Значит, этот план - единственное «вещественное доказательство». Я делаю отметку, на листке бумаги: «... не план, а только контрольные цифры, составлялись по директивам и при непосредственном участии начальника планового отдела Ухтпечлага Вениамина Семеновича Барзама, о чем в объяснительной записке, на странице второй, имеется указание».

С каждой перевернутой страницей картина «дела» становилась яснее. Итак, в «организации» настрое: Ухлин, Маслеха и я. Ухлина обвиняли в идейном и организационном вредительстве и срыве программы, старшего инженера Маслеху - в скверном качестве барж, а меня в нереальности планов. Для пущей

 

- 115 -

важности нам приклеили «вредительскую группировку», обосновывая ее свидетельскими показаниями о том, что мы не критиковали на собраниях друг друга, что подолгу беседовали и даже - о, ужас! - изредка встречались один с другим на квартирах, не говоря уж о таком явно «криминальном» факте, что только мы втроем с 1932 года руководили Судостроем...Каким законом, интересно знать, расценивается как политическая группировка, посещение подчиненным арестантом своего вольнонаемного начальника по делам службы?

Я бегло делаю заметки, перелистывая страницы.

... Ага! Матвеев, начальник снабжения, в роли свидетеля обвинения. Почитаем! «Вопрос: Можете ли Вы дать политическую характеристику начальника Контрольно-Плановой части Розанова?

Ответ: Наблюдая за Розановым в течение года я убедился, что он ярый противник советской власти, но так как Розанов очень хитер и скрытен, то конкретных фактов его антисоветской деятельности я не знаю» ...

Протокол опроса от 8 мая. Это был тот день, когда я, вернувшись из Сыктывкара, с глазу на глаз обвинил Матвеева в том, что он, стараясь выслужиться перед НКВД, приводил Филимонова на базу для проверки служебных посылок, которые я отправлял из Сыктывкара на имя Ухлина и Гришина. В посылках были электрические лампочки, инструменты, лекарства, семена трав и цветов и книги для лагерной библиотеки. Ничего «крамольного»! Теперь мне ясно, почему в тот день Матвеев, под ударами моих резких фраз, ежился, мигая и, опуская глаза, пытался свалить вину за цензуру посылок на Гришина. Передо мной встал образ этого изысканно-вежливого джентльмена с вечной улыбкой, обнажавшей ряд золотых зубов. Манерами он не отличался от других, знакомых мне по лагерям, бывших офицеров, но те сумели сохранить внутреннее благородство, а у этого...

Как хорошо, что я постоянно его остерегался! Чем докажу теперь, что я не «ярый противник советской власти», если я осужден за контрреволюцию и побег за границу? Мне не поверит никто, а вот Матвееву... Ах, стой! Да ... логично ... политически верно!.. Рука ускоренно пишет, торопясь за мыслями: «По непонятным мне соображениям, следователь обращается за моей политической аттестацией к осужденному за контрреволюцию Матвееву, игнорируя работающих на Судострое и знающих меня вольнонаемных и членов партии. Настаиваю на очной ставке с Матвеевым и на допросе следующих лиц... ».

Вот показания старшего бухгалтера Гомонова. Эк, сколько накрутил! Одна, другая... шестая... десять страниц показаний! Видно, «ценный» свидетель! Во всем винит Ухлина: за растраты и хищения на 90.000 рублей, за перерасход продовольственных фондов, за недостачу кормов, за превышение плановой стоимости барж. Желчь так и сквозит в каждой строке. Прорвалась. Нашла выход. Долго он ее копил. С августа прошлого года, когда Ухлин при мне показал ему на дверь и крикнул: «Вон! Вы мне вредите в выполнении программы».

- Ну, это мы еще посмотрим, кто вредитель, - вы или я! - бросил с порога Гомонов.

А весь сыр-бор загорелся из-за превышения лагерных лимитов расхода продовольствия на лагерное население. Вместо 630 граммов хлеба, у нас расходовалось 720 граммов, вместо 18 граммов жиров - 26, вместо 14 граммов сахара - 23. Если придерживаться этих лимитов, то надо было открывать новый лазарет для истощенных и ожидать общего резкого падения производительности труда. К чести Ухлина, надо сказать, что он предпочел пойти на перерасход продо-

 

- 116 -

вольствия, чем на истощение лагерников. Гомонову, эгоисту и бюрократу, было все равно: мрут ли люди, или нет, лишь бы соблюдались законные нормы довольствия. Но все его попытки воздействовать на Ухлина остались безрезультатными. Ухлин был не только умен, - он был упрям и своенравен.

- Как вы можете, Михаил Михайлович, - обратился ко мне Ухлин после ухода Гомонова, - называть эту конторскую мразь Федей?

- Привычка, Анатолий Николаевич, привычка!.. Я с ним как Черчилль с Литвиновым. Он много мнит о себе, а таких скорее уломаешь лаской, чем таской.

- Может быть, вы и правы, - задумчиво произнес Ухлин, - но я бы такой игры долго не выдержал. У вас крепкие нервы. А вот мои - вы это видели сейчас - расшатались. Не могу сдержаться.

- Я тоже не железный. И меня прорывает. Однажды - это было при Авксентьевском, когда вы находились в командировке в Чибью, - я с ним так поругался, что вся бухгалтерия притихла. Гомонов - вы знаете - любит плодить свой аппа рат. Ну, я и пожаловался Авксентьевскому. Тот его вызвал и давай гонять. Гомонов хотел что-то возразить командарму, а тот как крикнет: «Молчать! Здесь я начальник, и я приказываю! - Думаете, Авксентьевский чурбан? Не разбирается в калькуляциях? Что вы мне тут подсунули? Баржа № 111 - себестоимость тонны 423 рубля, баржа № 112 - 98 руб. 50 коп., баржа № 113 - 263 рубля. Это что такое, спрашиваю я? Это книжные данные? Я допускаю разницу в отчетных ценах между баржами в десять, ну, в тридцать рублей, а у вас она скачет, как сумасшедшая, - со ста рублей до 423. И вы еще смеете настаивать на собственном счетном аппарате! Да я вас всех завтра пошлю на конопатку! Там научитесь калькуляции. Дальше носа и бумажки ничего не видите. Бумажный пачкун вы, а не бухгалтер!». Позеленевший Гомонов поднялся со стула и только промолвил пару слов о документальном учете, как командарм стукнет кулаком по столу и давай его снова чесать, и давай да так, как он, бывало, чесал провинившихся командиров. Прокричит несколько слов и снова кулаком по столу. Часы,- те, знаете, золотые, именные от Совнаркома, - только подпрыгивают на столе. Ми нут десять Авксентьевский громил нашу бухгалтерию, все ее ляпсусы вспоминал. Гомонов аж потный выскочил из кабинета. Встретился со мной через полчаса в коридоре сумрачный, злой и, как змея, прошипел: - «Ты мне поплатишься за это. Пожалеешь да поздно!..»

Ухлин, прослушав тогда мой рассказ, тихо добавил:

- Держите с ним ухо востро. Лишнего не болтайте. Он филимоновский сексот.

- Откуда вы знаете это?

Ухлин улыбнулся.

- От своих сексотов... Завел одну пару. На всякий случай. От них и узнал, что Гомонов вечерами часто посещает Филимонова. Вот навязалась гадина - никак не столкнешь! Сегодня же он побежит стучать к Филимонову.

Весь этот эпизод я вспомнил, читая показания Гомонова. Гадина дождалась своего часа и жалила.

«Кто входил во вредительскую организацию?» - ставит в протоколе вопрос Филимонов, и Гомонов пишет: «Ухлин, Маслеха и Розанов. Об этом мне многие говорили. Розанов сознательно вводил путаницу в учет, чтобы воспрепятствовать бухгалтерскому контролю. Его планами никто не руководствовался. Образцы их прилагаю».

Вместо подлинных планов Гомонов предъявил черновые расчеты. Он это знает не хуже меня, и все же... какое старание угодить следователю! Ни дать,

 

- 117 -

ни взять - второй Матвеев. Оба бывшие офицеры, оба вернулись из эмиграции и, в борьбе за существование, пытались верностью служить новому режиму. Пришел час, и они не миновали лагеря, продолжая и здесь выслуживаться и лебезить. Что скрыто за этой фразой: «Розанов препятствовал бухгалтерскому контролю»? Кто не был в СССР и в концлагере, тот не поймет ее смысла. Контроль - это средство окончательно затянуть петлю на шее арестантов. Строгий контроль, которого добивался Гомонов, истребил бы приписки, т.е. туфту, что обрекало заключенных на систематическое невыполнение норм, а, следовательно, на истощение. Гомонову поручили затягивать эту петлю, а я, в меру своих прав и дерзости, ослаблял ее давление. По моему, это был акт человеческого отношения к ближнему, по мнению власти - преступление. Ах, до чего же доводит режим божьи создания! На царской каторге и в царское время Гомонов не мог бы упасть так низко, губя сотни товарищей по несчастью ради собственной шкуры. Сам дух того времени удерживал от подобного падения. Тогда презирали иуд, а ныне разводят их. Но что он получит за это? Ни свободы, ни орденов, ни уважения! В лучшем случае Гомонов только продлит свое положение колонизированного, а с ним право спать с женой в своей комнатушке. Ах, гадина!

Кого только не допрашивал Филимонов! Всех начальников частей, всех прорабов и техников, бухгалтеров и мастеров, бригадиров и комендантов. Тут строчка, там строчка, смотришь, кое-что и набежало.

Планы не выполнялись, потому что были нереальные, лошади дохли от того, что, вместо сена, жевали мерзлую березу, баржи выпускали скверные: из сырого леса, без болтов и пакли; они протекали и требовали немедленного капитального ремонта и доделок; стоимость продукции, из-за бесхозяйственности, превысила плановую и причинила Ухтпечлагу восемьсот тысяч рублей убытка. Ежели махнуть рукой на все это, станет еще хуже. Партия учит, что безответственность -мать расхлябанности. Под суд виновных, им - наказание, другим - пример! Кого же? Конечно, начальника Судостроя - за плохое руководство, старшего инженера - за плохое качество, а старшего экономиста - за планирование. Всем сестрам по серьгам!

Из двадцати начальников частей и цехов Судостроя тринадцать осужденных за контрреволюцию и пять бывших заключенных. Больше половины начальников «вредители», «шпионы» и «террористы». Каких еще доказательств потребует советское правосудие? Кто осмелится сказать, что только на этих людях и держится производство?

Бдительность сквозит в любом листе показаний. Каждый болт, забитый каким-нибудь растяпой не в ту дыру, взывает о каре на наши головы. Нет, это не пародия, не смейтесь! Бригадир болтовых работ Храпченко подписал свое показание, а в нем стоит: «... Ухлин и Маслеха мало уделяли внимания качеству крепления, не проводили контроля за ним и посылали на крепежные работы необученных лагерников, в результате чего были случаи, когда в дыры, просверленные для девятнадцатимиллиметровых болтов забивались шестнадцатимиллиметровые, как, например, на барже № 141». Сегодня следователь забыл, что этот бригадир сам отбывает срок за участие в восстаниях на Украине и что, по логике вещей, не начальник Судостроя и старший инженер, а именно бригадир обязан смотреть и отвечать за каждую дыру. Филимонову нынче важнее, чтобы кто-то и в чем-то обвинил тех, на кого пал жребий. До бригадиров он доберется после. Только дайте ему дух перевести после нас!

 

- 118 -

Говорят - великое узнается в мелочах. Не так же ли там, в Москве, стряпают большие дела, как наше? Только более опытные повара, знающие где добавить перцу, где жареного лука, а где полить острым соусом. Напрактиковались! И тухлая говядина сходит за телятину. Народу ведь кухню не показывают!

Филимонов - повар попроще. Для лагерной кухни тут и селедочные головки сойдут. Все слопают. Никто не пискнет - пересолено, мол, и воняет. Оттого он так и уверен в себе.

На Ухлине, Маслехе и Розанове свет клином не сошелся. Не с таких головы катятся, а дело себе идет: государство крепнет, и народ молча ишачит. Политика «секим-башки» (или официально - чистки) глубоко продумана и обоснована. Тут одной пулей десяток зайцев лежат. Вычистят трех, а приобретают тридцать, вольно или невольно втянутых в сферу следствия. У многих из них трясутся потом поджилки: «А вдруг власть переменится!.. Отомстят!.. Ей - Богу! Нет уж, пусть лучше остается большевизм! Да здравствует мудрая политика!..» Чем больше люди грызутся и клевещут друг на друга, тем легче управлять ими. К тому же чистка создает отдушину для резервов, накопившихся в отделах кадров партийных организаций. Один, партийный, изучил специальность, другого надо повысить за «услуги», третий - «свой парень», - пригодится, как бдительное око... Наконец, новые люди - более надежные и послушные. Эти уж примутся работать не только за совесть, но и за страх. Совесть не всегда в ладах с генеральной линией, а страх - он ей брат родной.

Конечно, чистка в лагерях - это специфическая чистка. На месте одного арестанта поставят другого. На место одного вольнонаемного, отбывшего срок, пришлют такого же второго. Партийцев не хватает даже в столицах, не то что в лагерях. Тем не менее, чистка разносит бациллы розни и среди лагерных работников. Усиливается недоверие друг к другу, взаимное подсиживание и доносы. Физическая и семейная трагедия дополняется трагедией нравственной. Пробуешь укрыться и духовно отдохнуть в работе, так и тут настигает бич бдительности. Каждый час, каждую минуту жди удара. Где, когда он грянет, - никто не знает. Вот сейчас, параллельно с нами, идет под суд все руководство нашего лесзага «Курья». Одиннадцать заключенных - специалистов и с ними вольнонаемный начальник Борис Вершинин, тоже таскавший серый бушлат, определенно получат «довески» за то, что не выполнили плана лесозаготовок. А как его выполнить, когда Вершинину преподнесли отбросы со всего Ухтпечлага! Как мог он вывезти лес на катища, когда лошади едва держались на ногах, питаясь, вместо овса, пареной березой? Как мог он сплавить лес, когда не было ни одного рабочего сплавщика, и никто не знал особенностей сплава по неисследованной Печоре?

Так нет же, обошли эти вопросы! Все дело состряпали под другим соусом: Вершинин неоднократно выпивал, а потому халатно руководил лесзагом, заведующий транспортом довел лошадей до падежа, вовремя не отыскав в окрестностях лесзага неиспользованных сеноучастков (хотя их и не было). Один прораб ночевал у местных крестьян, другой допустил срыв ста кубометров бревен (потому что не было снастей), бухгалтер Петрушенко принял к проводке фиктивный акт на недостачу трех пар бродовых сапог и так далее, в том же духе. Под всех подкопались! А люди не только находились в отчаянных условиях, но и честно работали в них. Пусть Петрушенко из трех пар сапог одну присвоил и, может быть, выпил на нее. Ну, посади его в изолятор

 

- 119 -

на неделю, сними, наконец, с должности, но не прибавляй ему срока! За пару сапог - три года жизни. Не дорого ль берете, товарищи носители правосудия? Впрочем, у вас цены без запроса, твердые: три-пять-десять, три-пять-десять... Плачешь, а платишь!..

Я уже хотел было закрыть папку, как под глаза подвернулась фамилия Дьякова. Старая, помятая, датированная декабрем тридцать пятого года бумажка гласила:

 

Начальнику 3 части НКВД при Судострое

от заключенного Дьякова.

ЗАЯВЛЕНИЕ

Считаю долгом бывшего члена партии доложить вам, что организация производства и внутреннего распорядка на Судострое заставляет предполагать наличие злой воли, в результате чего планы срываются и производительность падает. Ухлин только проходит по производству, не вникая в детали и не слушая советов. На мою жалобу о плохом качестве приготовления пищи он грубо ответил: «Скажите спасибо и за такое питание». Ухлин, вообще, не любит, когда те к нему обращаются с жалобами по различным вопросам. Так советский руководитель не поступает. О чем и сообщаю.

Дьяков.

 

Ага! Знакомая птица. Ухлин рассказывал. Дьяков - бывший второй секретарь ЦК компартии Белоруссии, осужденный НКВД за троцкизм. Как раз перед моим приездом на Судострой, он с группой троцкистов проводил голодовку, требуя особых, улучшенных условий содержания для них, как политических заключенных. В тот период голодали почти все троцкисты во всем Ухтпечлаге.

Разумеется, из этого ничего не вышло. Плетью обуха не перешибешь. По секретной инструкции ГУЛАГа троцкисты подлежали особо строгому лагерному режиму. Их предписывалось содержать на отдельных командировках или в специальных бараках, под особым надзором, использовать только на производстве и не допускать к административной и хозяйственной работе. Москва рассматривала троцкистов, как врагов в квадрате, а они вон что задумали! «Политические!..» Преимущество перед другими!.. Нет, это не царские времена!

НКВД знает только две категории заключенных: социально-близких и социально-опасных. Слово «политический преступник» уже вычеркнуто из советского обихода. Оно заменено более кратким и крепким словом «враг». А с врагами, как всем известно, не цацкаются, а расправляются. Врагов не уговаривают и не перевоспитывают, а истребляют и загоняют в могилы.

На «политического преступника» нельзя натравить народ, а на врага можно. Первый имеет идею, убеждение, а второй - ненависть. Нельзя же, на самом деле, крикнуть с трибуны: «Товарищи! Дьяков проводит идею, отличную от идеи товарища Сталина. Расстрелять Дьякова или загнать его на каторгу!»

Видите, звучит как-то не того. Не демократично... Идея, убеждение, и вдруг -пуля, каторга. Другое дело - враг: «Товарищи! - крикнет оратор: враг народа Дьяков делает свое мерзкое дело, затрудняя победный ход социализма. Враг должен быть уничтожен. Требуем беспощадной расправы с ним». Вот тут уже каждое лыко в строку.

А Дьяков требует каких-то преимуществ! Сам же полгода назад вопил с трибуны: «Враг стал изворотлив и коварен, прикрываясь всевозможными личинами. Никакой жалости к врагу!» Поздно вспомнил о «политических» Дьяков. На

 

- 120 -

запрос Ухлина начальник 3 отдела Ухтпечлага кратко отрадировал: «Пусть голодают. Никаких изменений режима быть не может. Черноиванов».

Через неделю, в конце декабря, по новому приказу из Чибью, голодающих погрузили на сани и зимником - за 200 километров, в сорокаградусный мороз, повезли в центральный изолятор лагеря. Это было единственное «преимущество», которого добились троцкисты.

Я не знал Дьякова, но было так противно читать его донос! Как низко падают великие! Второй вождь Белоруссии, и вдруг - мелкий стукач, настолько мелкий, что даже Филимонов, вопреки правилам, вклеил его донос в дело, а не спрятал в секретный шкаф вместе с доносами Гомонова, Матвеева, Саакьяна и других. Они фигурируют в деле, как свидетели обвинения, а Дьяков просто как стукач. Сегодня сам Дьяков пытается стать «информатором», как официально называют сексотов, чтобы вернуть доверие в преданности делу Ленина-Сталина. Он забыл, что, хотя врага используют для черной работы, но клейма с него не снимают.

Нет, на этом коньке Дьякову не выехать из Ухтпечлага.

Облегченно вздохнув, я закрыл последний том дела и принялся за дополнительные показания.

Я разложил по столу выписки из показаний и документов. Мозг лихорадочно работал, взгляд перебегал по разложенным выпискам и заметкам. Да ... Так... Выйдет убедительно и понятно. Что ж, начнем!

 

... Вот уже отложена сороковая страница. Осталось опровергнуть последний пункт - о моих разговорах с заключенными. Пишу:

«В предъявленных мне материалах следствия нет подтверждений этого обвинения, кроме одного (Васильев, от 28 апреля), в котором сказано, якобы я в речи на слете ударников и стахановцев в клубе Судостроя 8 ноября назвал план нереальным. Во-первых, экономист, составивший план, должен быть идиотом, чтобы выступить и заявить: «Я составил нереальный план». Во-вторых, уполномоченный 3 части Филимонов, также выступивший на слете с речью после меня, дал бы мне соответствующий ответ и немедленно привлек к ответственности.

 

- 121 -

Наоборот, Филимонов сам участвовал в аплодисментах, покрывших мою речь. В-третьих, прошу приобщить к делу официальный протокол слета, как объективный и юридический документ, хранящийся в делах культурно-воспитательной части. В четвертых, между первым и четвертым пунктами обвинений явное противоречие. С одной стороны, нереальность планов расценивается, как преступление, с другой - оценка их, как нереальных, тоже считается уголовным деянием. Выходит, будто выступать против преступления преступно...»

Ну, кончено! Вот Филимонов-то взъестся! Тут ему только читать на два часа хватит.

- Семушкин, - зову я, - иди успокой начальство. Готово.

Но Филимонов пришел только через час. Он все еще допрашивает Ухлина.

- Кончили? Ого! И вы думаете, что суд станет читать этот роман?

- Тогда это не суд, а комиссия по утверждению заранее приготовленного при говора.

- Не выдумывайте! Суд вынесет приговор сам. Я все делаю в соответствии с законом.

- Вижу. По форме все правильно ... Признателен. - Я приложил руку к груди, наклонив голову.

- Поражаюсь вам, Розанов! Где это вы так наточили свой язык? У китайцев, что ли?

- Везде понемногу. А главное - на Севере. Нужда научила. Вот вы злитесь, когда со мной разговариваете, а другие, наоборот, довольны, смеются. Им весело, и мне приятно. Я и вам хотел бы доставить это удовольствие.

- Вижу!..

- Но не чувствуете. У вас иная профессия...

Филимонов с гримасой пренебрежения прошелся взглядом по первой странице и молча вышел.

Нет, определенно к нему у меня нет ненависти. Он делает свое дело. Приказали угробить нас, вот и гробит. Также, как я: приказали мне планировать тридцать тысяч тонн барж, я и планировал. Иначе не мог. И он иначе не может. Меня за отказ планировать посадили бы в изолятор, а его за объективное и глубокое следствие - взашей из партии и с должности. Мы оба проводим директивы сверху. Но его служба несет слезы и кровь, а моя - расширение бумажной промышленности.

А что я планировал, как и все, - это бесспорно. Попробовал бы теперь Глушков запланировать пятьсот тонн, вместо приказанных двух тысяч, - живо очутился бы в изоляторе. Нет, правда за меня.

... Наконец, Филимонов опять показался в дверях:

- Я вам не позволяю, - закричал он на ходу, - ревизовать материалы следствия! Кто следователь - вы или я? Что вы тут пишете?

- Только правду, как вы приказывали ...

- «Правду!..» Все остальные дураки, только Розанов умный! Ему, видите ли, мало свидетельских показаний! «Следствие поверхностно!..». «Подайте факты, сделайте экспертизу!..» Я здесь следователь, а не вы! Не указывайте мне, как вести дело! Материал против вас вполне конкретный и веский...

- Да. Потянет не меньше трех килограммов!..

- На суде узнаете, сколько он потянет!.. Напрасно трудились! Суд не интересуется вашими рассуждениями. У него достаточно других материалов.

 

- 122 -

- Тогда для чего же вы дали мне право на дополнительные показания? Порви те их!..

- Право дано законом, но вы им злоупотребляете. Вместо настоящих показаний, вы занялись критикой следствия.

- К сожалению я не юрист и не знаю, что такое настоящие и ненастоящие показания. Но я вижу незаслуженную петлю над моей головой и против нее, как умел, выставил свою защиту. Вы верите Гомонову и Матвееву...

- Я никому не верю! Ни вам, ни им! - вспыльчиво прервал уполномоченный. - Савушкин! - крикнул он, - уведите Розанова. Он играет на моих нервах. «Пробрало! - подумал я, возвращаясь в изолятор. - Ишь, как расходился! Как Юпитер!.. Значит, в моих показаниях есть и крючки закона. Надо за них держаться крепче. Нет, не все еще потеряно!» - утешал я себя.

Так закончился период следствия, и началось томительное ожидание суда.

Вот где собака зарыта!

 

Вскоре в наш изолятор перевели Ухлина, освободив для него женскую камеру, примыкавшую к моей. Днем, когда люди находились на работе, я взбирался на верхние нары и оттуда, через щель, беседовал с Ухлиным.

- Помните, Михаил Михайлович, ваше пророчество в Сыктывкаре? Сбылось... Теперь я буду вас во всем слушаться.

- Теперь поздно, Анатолий Николаевич! Гром грянул...

- Пройдет! Ни Филимонов, ни Черноиванов не могут без утверждения Мороза передать дело в суд. А Мороз такое дутое депо не подпишет. Тем более, что я ни одним словом не скомпрометировал его в моих показаниях.

- Напрасно. Покрывая его, вы принимаете все удары на себя. - Он поймет это, и...

- И, как Пилат, умоет руки... - добавил я. - Ему это только и нужно. Поедет в Москву и скажет: «Ухлин с компанией сорвали правительственное задание. Это установлено судом. Вот приговор».

Но Ухлина все еще трудно было убедить в том, что Мороз ни на йоту не лучше других.

- А вот посмотрите - Мороз прикроет наше дело.

- Нет, я уж теперь не настолько легковерен. И за каким лысым чертом вы удерживали меня в этой проклятой плановой части! Будто не было других экономистов! Сколько раз просил вас - отпустите! Изволь вот теперь чужую кашу расхлебывать! Влепят, как пить дать, влепят! Доконают! Не выйти из лагеря! Тут и закопают с биркой на ноге. Получи, мол, орден за Судострой, обещанный Морозом! Эх, я шляпа, шляпа!

- Ну, вы-то чего хнычете! Да вас через месяц выпустят. Я читал материалы дела и ваши дополнительные показания. Вы тут решительно не при чем. За качество барж вас не обвиняют, а к планам ни одна экспертиза не придерется. Планировали столько, сколько приказывали. К тому же, вы заранее так застра ховались, что с какой стороны ни подойти - везде вы правы. Я имею в виду те докладные записки Филимонову о планах, которые вы мне показывали. Они тоже находятся в деле. При таких веских документах скорее Филимонову влетит, чем вам. Бросьте и думать, что вас осудят!

 

- 123 -

- К сожалению, вы не прокурор, а тоже подсудимый. Прокурор подойдет к планам совсем с другой стороны. Для суда мы бывшие контрреволюционеры, обвиняемые в период чистки, и этим вое предрешено. Нет, моя песенка спета! Терпел, ждал восемь лет, работал, как проклятый, везде, куда ни совали, и вот - дождался оценки!.. Вредитель в планировании!.. Вечный арестант! В лагере вы рос, в лагере и сгнию! Не сломил первый срок, вторым угробят. «Выпустят, - говорите вы. - Что они «Истории партии», что ли, не читали? Даже смешно думать - «выпустят!..» И пойдем мы козырем по Судострою: вы, Маслеха и я. «Смотрите, мол - ни в чем и» запятнаны. Напрасно три месяца копался Филимонов!»

- Вы изливаете желчную иронию, а я искренне верю, что мы во всем правы.

- Во всем? Так прикажите, когда выпустят, разобрать этот изолятор и тюремную ограду вокруг барвшв, прикажите вернуться к старому лагерному распорядку!..

- Что вы этим жэтите сказать?

- То, что тут - политика большого веса. Настоящая игра ведется за кулисами, а все наше дело только красивая декорация на пустой сцене. Зрители не увидят постановки, но они ее почувствуют на своей спине.

- Что-то слишком витиевато. Нельзя ли пояснее?

- Скажу. Вы проводили одну линию, а Москве теперь нужна другая. Вот тут- то собака и зарыта.

- 71

- Факт! Сколько раз вы говорили и нам, и на собраниях: «Судострой - мое детище. Я хочу, чтобы он был больше производством, чем лагерем, и чтобы люди чувствовали себя на нем больше членами производственного коллектива, чем заключенными, и, что, наконец, для вас здоровый моральный дух лагерни ка - основа успехов производства. Говорили вы это?

- Не только говорил, но и делал. Вы сами знаете, сколь часто на этой почве противодействовал мне Филимонов. Чего он только ни требовал! И подконвойных бригад для тех, относительно которых есть специальные указания в приговоре, и конвоиров для возчиков и сплавщиков, и общего построения на работу, и зоны из колючей проволоки вокруг лагеря и барж. Ну, мало ль чего он хотел! Он ворчал и против ловли рыбы и сбора ягод заключенными. Я руководил по примеру Мороза. Однако, какое это имеет отношение к делу? Меня же за это не обвиняют.

- Формально - да, но фактически - это и есть настоящая игра за кулисами... - Будем откровенны, Анатолий Николаевич! Не мне одному вы жаловались на палки, которые походя ставил производству Филимонов. Вы разговаривали на эту тему даже с Гомоновым, Саакьяном и Матвеевым, и они теперь подают ее совсем с иной начинкой... Нет, оставьте ваш портфель! Я сам запомнил из слова в слово, что показал Саакьян: «Ухлин, - сказал он, - предлагал мне вступить в организацию для борьбы с 3-й частью, в которой уже состоят Маслеха и Роза нов». Тут, заметьте это, нет ни слова о Филимонове! Борьба с 3-й частью равно сильна борьбе с органами НКВД...

- Ну, знаете, - горячо воскликнул Ухлин, перебивая меня, - вы уж очень того, передергиваете. Только прохвосты могут придать политическую окраску моим личным разногласиям с Филимоновым.

- А вы еще полагаете, будто достаточно осталось честных людей?! Эх, Анатолий Николаевич! Вот эти-то прохвосты, направляемые Филимоновым, и создают такие мерзкие дела. На бумаге выйдет, что вы возражали не Филимонову, а

 

- 124 -

тем секретным указаниям, на проведении которых он настаивал. С точки зрения судей и прокурора, - членов партии, вы этим сознательно и открыто противодействовали проведению нового лагерного режима.

- Противодействовал!.. Совсем не думал об этом! У меня была одна цель - выполнить правительственное задание. За колючей оградой, под охраной стрел ков не то что двадцать одну, они не сделали бы и пятнадцати тысяч тонн! Какой из лагерника ударник, если у него под глазами часовой торчит? И при чем тут я? Сам Мороз недолюбливал тюремные условия в лагере. Они били по производству. И Мороза, и нас, начальников командировок, оценивают не по количеству подконвойных бригад и дозорных вышек, а по степени выполнения плана.

- Кто это так оценивает? Только производственные отделы ГУЛАГа, но не отделы, ведающие лагерным режимом. Филимонову нужны не баржи, а режим! Он отвечает за него, а не за программу! В какой, скажите, инструкции разрешались заключенным фокстроты под джаз? Посмотрело бы Особое Совещание НКВД, как осужденные им за контрреволюцию к лагерным работам откалывают знойное танго на Судострое! Для того ли сюда привозят?

- Вы временами хуже прокурора!.. Конечно, присылают на работы и для изоляции. Но, чтобы работа шла лучше, можно и повеселиться. Грех не большой. Мы все люди. В Чибью тоже танцевали.

- Оттанцевались! Прошло время! На Соловках, в 1925 и 26 годах, заключенным разрешали даже прогулки на лодке с оркестром по соловецким озерам. Едут, любуются живописными берегами и услаждают слух музыкой. Будто в Крыму!.. А на Святом озере, под Соловецким Кремлем, был такой каток с оркестром, что закачаешься! Думаете, от доброты сердца ОГПУ? Просто ОГПУ требовались деньги, а на Соловках тогда отсиживались НЭПманы, у которых на личном счете в лагере были тысячи рублей. Не этих бумажных, что сейчас, а первых, полноценных. Вот и сдирало с них ГПУ по сотне целковых с каждого за прогулку... Политику делаем не мы, а там, в Москве. Наше дело исполнять, что прикажут, а не выдумывать. Я не осуждаю вас за попытку скрасить серые дни заключенных, но должен сказать - то была политическая ошибка.

- Почему же, если это так, о ней во всем деле нет ни слова?

- С какой стати окружать вас ореолом мученика за лагерный либерализм? Куда лучше выдать вас за вредителя. Программу сорвали, баржи плохи, лошади дох нут, сырья нет, перспектив нет... А тут, к нашему несчастью, и чистка подоспела. Снеслось яичко к праздничку!.. Найдутся дураки, которые поверят, будто мы на стоящие вредители, найдутся и умные, которые на нашем деле сделают гешефты - всякие там Саакьяны, Матвеевы, наблюдатель пароходства... да мало ли их! А под шумок о вредительстве Филимонов заведет на Судострое такой порядок, что шагу без приказа и бумажки не сделаешь... Тонн станет меньше, а стону и строгостей больше. За Филимоновым политика и закон, а за нами - лишь здравый смысл и человечность. Его козыри сильнее.

Ухлин извлекал из портфеля кипу радиограмм от Мороза и вновь пытался доказать полную абсурдность дела.

- Меня не убеждайте, Анатолий Николаевич! Я вам верю также, как вы мне. Попробуйте убедить Филимонова и суд...

Вскоре кто-то донес о наших беседах, и Ухлина перевели в малый изолятор, к которому я подойти уже не мог - нас разделяло пятьдесят метров открытого пространства.

Я опять остался один со своими мыслями.

 

- 125 -

Только один Маслеха - член нашей «организации» - оставался за воротами изолятора. Без него не могли ни заложить новой баржи, ни сделать чертежей и расчетов. Он был единственный инженер судостроения. Но семью его из лагеря все-таки выбросили, а самого - расколонизировали, то есть снова перевели на положение заключенного.

На выкатке леса

 

В конце августа меня, наконец, перевели из первой во вторую категорию «с правом вывода на работу под конвоем». И вот я, бывший старший экономист Судостроя, на том же Судострое, с бригадой отпетых штрафников, гружу в баржи доски и крепежник, сортирую лес, выкатываю бревна.

За работой время летело быстрей. Меньше думалось. Чаще слышал слова ободрения при встречах со старыми судостроевцами.

Незаметно разразилась осень. С низовьев Печоры засвистел колкий ветер, с Урала побежали жирные, как мазут, облака, рассыпая вперемежку - снег и дождь. Гагары и гуси со звонким гоготаньем покидали Север, проплывая над бесчисленными лагерями, выросшими на их пути. Светлые полярные ночи прошли. На часах нет еще и пяти, а на дворе хоть глаза выколи. На всем Судострое только один наш изолятор пышно освещался. Из 140 штрафников двадцать целый день заготавливали «осветительный материал» - пни и остатки повала, стаскивая их в шесть больших куч, по три с каждой стороны изолятора. Двенадцать других штрафников, посменно, целую ночь жгли эти кучи, облегчая часовым на вышках надзор за арестантами. Бдительность не считалась с расходами. Три процента населения верфи, вместо производства, занимались «самоосвещением».

С рассветом, проглотив восемьдесят граммов сухой и безвкусной каши, мы покидали изолятор, охраняемые часовыми и собаками. Слава Богу, что не было часовых-собак!.. Как и вчера, поливал дождь. Прознобленное тело мечтало о тепле, но мы знали: будет только мокрая работа. Еще с вечера объявили приказ: «Бригаду Ярощука поставить на выкатку леса, обсохшего в Безымянной протоке». Каждое бревно, а их насчитывалось до двух тысяч, - надо было баграми с мелководья подтащить к месту выкатки. Воды по щиколотку, а бревна в комлях по 60 - 70 сантиметров! Ну-ка, сдвинь с места такую утонувшую в песке дуру! А надо ее тащить шестьдесят - восемьдесят, а то и сто метров.

Станем человек пять у бревна, воткнем багры - «Раз, два - взяли»! - а бревно ни с места. Будто приросло. Да и с чего бы оно шевельнулось, коли двое пыжатся, а трое только за багровища держатся, норовят на двух проехать ... И зло подымается, и жалость берет. Ну, какая сила у Ленчика! Он три месяца высидел на штрафной горбушке. С трехсот граммов хлеба силы не наберешься, последнюю растеряешь! Сквозь дырявые ботинки, вместе с водой, течет песок и гравий, набиваясь в носки и под пятки. Мокрые ватные портки прилипли к ногам. Ледяная вода колет, как иголки. Суставы ноют. Пальцы рук стали будто чужие. Хочешь сильнее схватить багровище - и не можешь: не слушаются окаянные пальцы. Дождь сменился мокрым снегом. В шинели и плаще продрогший на берегу стрелок еще ближе придвинулся к костру. И его пробирает осенняя зябь.

А нам нужно выработать паек. Пайка зря не дадут. Есть норма: четыре бревна. Хоть в лепешку расшибись, а сделай!

 

- 126 -

- Не унывай, братва! - ободряю я ребят, собравшихся покурить и погреться около костра. - На совесть не получается, так возьмем хитростью. Не только горбушку (рабочий паек), но и стахановский добавок получим!

- Не бреши! Еропланом что ли таскать думаешь? По сухому не поплывут!

- Сделаем, чтоб плыли по мокрому. Слушайте!

И я изложил свой проект. Протоку надо в трех местах перегородить плотинками из дерна. Вода поднимется до 30-40 сантиметров. А по центру фарватера пророем канавку, по которой и проведем бревно за бревном.

Пошумела, погудела бригада - без этого не обходится, но согласилась. Уговорили десятника, чтобы он, пока мы строим плотники, записывал, будто мы подтаскиваем по пяти бревен на человека. Это давало нам 125 процентов, а, значит, ударный котел.

Проект удался. С багра на багор, цепочкой растянувшись вдоль фарватера, кто босиком, кто в ботинках, гнали мы в запань бревно за бревном. Еще нет и часа, а в запань уж спущено двести бревен при норме в сто штук на всю бригаду в 25 человек.

- Перекурка! К костру! - орет бригадир на всю протоку.

- Пошли, братва, домой! Чего тут мерзнуть?! Там просушимся, - раздаются голоса. - Бригадир, скажи часовому, пусть строит и - айда!

- Что у вас «дома»-то, в изоляторе, жены что ли остались. Закройте плевательницы (рты)! Высидим тут до трех часов, а потом пойдем.

- Чего «высидим»? Чай, не куры!.. Не видишь, ноги, как у гусей, - красные. Тебе-то что - сухой, в воде не был, а мы...

- Заткнитесь, говорю! Каким местом думаете?.. Хотите, чтоб норму прибавили? Определенно прибавят, если в полдень домой придем. За четыре часа двести процентов отхватили! «Стахановцы»!.. Пришлют нормировщика, так отойдет нам малина. Скажет, что тут сплав, а не трелевка. Что ответим? И закатят норму в десять, это и в пятнадцать бревен.

Ропот смолк. Довод оказался веским и понятным.

Повертываясь к веселому костру то передом, то задом, «братва» греет закоченевшие части тела. На воткнутых баграх, обвив ясные жаром и дымом, как знамена, колышутся повешенные для просушки брюки.

Конвоир безучастно сидит у своего костра, изредка посматривая на беспорточную бригаду.

- Гражданин стрелок, который час?

- Три.

- А ну, давай, собирайся! Кончай работу! - кричит Ярощук, хотя уже два часа все топчутся у костра: Багры спрятать в кусты. Незачем таскать их взад и вперед.

Конвоир еще рез пересчитывает построившиеся пары. Все налицо.

- Пошли! Не растягиваться!

Рабочий день штрафной бригады окончен.

- «Махно» едет!.. - крикнули со двора. Зазвенели котелки, затрещали нары. Люди опрометью бросились наружу, чтоб первыми стать в очередь.

Ворота изолятора раскрылись, пропустив подводу. Привезли обед.

В двух бочках плескался суп, в бачке лежали различной величины пайки хлеба, а на противне, лаская взор, - стахановские пирожки из ржаной муки, начиненные перемолотой с костями рыбой.

Комендант, опираясь на палку, вычитывает по спискам:

 

- 127 -

- Изюмову - стахановский... Сукашину - производственный... Орленко - штрафной ...

Повар, не хуже циркача, жонглирует различными черпаками, на которых забыли выбить: «каждому по труду» ...

- Ты, харя, что мне плеснул? Взгляни - одна вода. Задень снизу картошки!

- Не привязывайся! Всем даю одинаково.

- А Сашке Сухому почему снизу поддел? Приятели...

- Пошел, пошел! - цыкает комендант. - Людей задерживаешь! Отчаливай!

Но обиженный уже закусил удила. Завязалась перебранка. Раз!., и котелок летит в повара, обдавая его супом.

- На, подавись! Курва буду, выпустят - полосну!.. Комендант, стиснув за шею хилого неврастеника, коленной придает ему нужное направление - в барак.

У завалинки на корточках безусый «Чиркун» чавкает над котелком и, обтерев стенки его, обсасывает пальцы. Хлеба у Чиркуна нет. Он проиграл его и тут же, у подводы, отдал свой паек «Пузу».

- За добавком!..

Словно из горящей избы, выскакивают на двор люди. Сгрудились, прут на воз, вот-вот перевернут и телегу и лошадь.

-Мне!.. Мне!.. Я первым... Ишь, сколько осталось!..

Комендант, не растрачивая слов, распихивает ослабшие тела. Из кучи вырастает длинная очередь. Один другому заглядывает в котелок: «Много ль, мол дрюкнули?» Слышно, как черпак аж скребет днище.

Снова насели на телегу. Повар опрокидывает черпак в протянутые над головами котелки, обливая людей супом.

Трое, изловчившись, вцепились в бочку и, наклонив ее, подставляют котелки и кружки. Повар едва успел спрыгнуть с подводы.

.... Нет, это еще не все. Двое с головой залезли в самую бочку и шуруют по стенкам, собирая остатки картошки и бураков. Комендант, безмолвствуя, наблюдает, часовые на вышках ржут. «Прием пищи», как говорит начальство, заканчивается.

 

- Алло! Алло! Говорит радиоузел Судостроя! - несется из репродуктора знакомый голос инспектора КВМ Феди Топоркова. - Слушайте производственную сводку за 12 октября. Бригада штрафников Ярощука продолжает удерживать первенство за лучшие показатели на Судострое. Сегодня она выполнила 175 процентов. Бригадиры строителей, слышите? Сто семьдесят пять! Почему вы тянетесь в хвосте? Почему вы не вдохновляете сваи бригады на штурм производства так, как это делает Ярощук? Потому, что у вас нет подхода к рабочему-лагернику, нет подлинного желания вывести Судострой из прорыва. То, что сделал Ярощук с бригадой, можете сделать и вы, но...

И пошла критика, и пошла! Язык у Феди, что помело. Ему мало нужды, откуда и как взялись наши 175 процентов. Он человек вольный и за 250 рублей в месяц обязан ставить в пример стахановцев и с перцем пробирать рядовые бригады. Он это и делает. А откуда и как взялись наши проценты - это его не касается.

- Правильный воспитатель! - раздаются голоса, - защищает рабочих. Ты! - обращается один к Ярощуку, - слезай с полки, нечего, как коту, валяться. Надо о бригаде думать. Слышал, как Топорков хвалил нас? Составляй список и чеши к нему. Вчера в ларек масло с конфетами привезли. Должны и нам дрюкнуть... И на обмундирование список подай. Видишь - оборваны.

 

- 128 -

Дня через три Ярощука вызывают в КВЧ.

- Клюнуло! - радостно сообщает он. - Сорвал по две пачки махорки и по сто граммов конфет и масла. Собирайте деньги, завтра иду в ларек. Вот записка от начальника.

У большинства, кроме вшей и гнид, никакого капитала. Давно все проиграно до копейки. Трое сосут одного бычка. Но сердобольные товарищи спешат на выручку:

- Я за тебя, Пузо, уплачу. Только половину выписки мне! Идет? - спрашивает Костя Лещ.

- Лещ! И за меня! И за меня! Согласны из половины! - несутся голоса вшивой хевры.

Так половина выписки уходит в утробы тех, кто не работает и живет в изоляторе только картами.

Пока Ярощуку отвешивают в ларьке выписку, в изоляторе под нее уже идет азартная «бура».

А ночью по камерам разносится надрывный с хрипотой кашель. Осенняя вода делает свое дело. Час работы уносит месяцы жизни.

Будь я уркой, никогда не пошел бы на эту сверхкаторжную «трелевку по мелководью». Никакими стахановскими пирожками не завлекли бы меня! И палки бы не испугался! Но... контрреволюционер и вредитель должен всюду работать. За то, что простится урке, с нас сдерут семь шкур: вечный изолятор, новый срок, а не то и шлепка.

Терпи и молчи! Иного выхода нет. Завтра опять, засучивши брюки, мерзнуть в ледяной воде. Хоть бы выдался теплый и сухой день, а то и снизу и сверху мокро и зябко.

Но день, как и вчера, приходит и уходит с конвоем и тучами, с руганью и дрожью.

... Наконец-то! Последний балан проплывает в запань. Впереди чисто. Все собрали. Завтра, Бог даст, пойдем на сухую работу.

Где там! Опять, приказ: «Бригаду Ярощука, закончившую сборку обмелевшей древесины, перевести на выкатку ее в штабели».

Снова в воду! Снова мученье! Ни дня передышки. Стою по колено в воде и заправляю бревна в веревки:

- Готово! Тащи!

Мокрый, скользкий балан срывается с лежней и всей тяжестью падает в воду, обдавая брызгами.

- Кто на очереди? Время сменить!

Полчаса в воде, полчаса у костра и снова в воду. И так целый день. Стоишь у самого огня и не чувствуешь его. Промерзло не только тело, но и кости. Красные икры и бедра покрылись мелкой сыпью. Длинными ногтями пальцев щиплю свое тело, изо всей мочи. До того, что ногти врезаются в мясо. Нет, ничего не чувствую. Даже кровь не течет. Все застыло.

Но через четверть часа накаленное тело начинает оживать. Пламя костра растопило кровь и согрело нервы. Уже невмоготу так близко стоять у огня. Как же я выдерживал его? Я ведь не грелся, а поджаривался!.. Пробую стать на то место, где был десять минут назад, но резкая боль ожога пружинит мускулы, и я отскакиваю от огня. Ура! Ожил!

- Михал Михалыч, давай на заправку! Твой черед!

 

- 129 -

- Эх, снова в воду! Снова мученье! Вступаю будто в расплавленное олово. Икры стягиваются и режут, словно в них впились сотни шмелей. Вот-вот ноги подкосятся. Хватаюсь за толстый балан и от боли застываю в оцепенении.

- Ты что? - слышу чей-то голос с берега.

- Так... смотрю, какой балан подавать первым.

- А!.. Заправляй кряду. Зимой рассортируем!..

 

В один из таких дней, когда на реке уже появились забереги и мы обрезали голые ноги о тонкий лед, вдоль берега, по высокой круче медленно проезжал верхом Филимонов, одетый в кожаное пальто на меху и в валенках и с ним незнакомый НКВД-ист. Заметив меня в воде, Филимонов задержал лошадь.

- А, Розанов тут? Ну как - нравится? - с ехидной улыбкой спросил уполномоченный.

- Еще бы! Я знаю, вы заботитесь обо мне...

- А что, холодна вода?

- Сойдите, попробуйте. Только без сапог. Тогда оцените...

Филимонов хлестнул лошадь и рысью поехал дальше.

- Его бы, черта, загнать сюда! - раздались возгласы. - Ишь паразит! Барином разъезжает. Нацепил шпалер (револьвер) и еще измывается. Попадешь когда-нибудь к нам и ты!

- Ладно вам! Разговорились на берегу, а я тут в воде мерзни! Хватит. Тащите бревно, - заправлено!

Групповой отказ

 

За воротами изолятора партию штрафников поджидал конвой с собаками.

- Что ты там рассусоливаешь! - крикнул старший конвоир коменданту. - Вы гоняй скорее. Не лето!

Ветер трепал вершины сосен. Мокрый снег превратил двор изолятора в какую то липкую замазку. Десятки пар рваных ботинок толкли это месиво.

- Товарищ комендант! Будь человеком, пошли на сухую работу. Посмотри на собак, и те продрогли.

- Не мое дело выбирать вам работу. Начальник пишет...

- Что начальник? - раздались голоса: - начальник вчера сам обещал...

- Обещал?! А вот его приказ - «всех направить на подгонку бревен к лесобирже». Ну, нечего тянуть волынку! - возвысил голос комендант. - Куда назначены, туда и поведут. Бригада Ярощука, - выходи!..

Ветер еще сильнее завыл в вершинах деревьев. Снег сменился косым и колким дождем. Одна из собак жалобно взвизгнула.

- Не пойдем! - угрюмо отрезало несколько уголовников. - Пиши хоть тыщу отказов... Айда, братва, в барак!

За ними, но уже молча, вышли из строя еще человек тридцать. Оставшиеся не знали, на что решиться. Отказ - дело серьезное. Его могут так повернуть, что тебя и к стенке поставят - свинца хватает! Тем более тут налицо самое тяжкое «преступление» - групповой отказ. Ни уполномоченный НКВД, ни суд не сочтут погоду смягчающим обстоятельством - закон чужд жалости. Для них указ ГУЛАГа о борьбе с отказами - основа всех юридических норм.

 

- 130 -

- Так что же, пойдете или нет? - грозно спросил оставшихся комендант, потирая застывшие руки.

Тягостная минута молчания казалась бесконечной.

- Марш в барак! - приказал комендант. - Мое дело маленькое - доложу Филимонову, а он знает, как добиться дисциплины.

Строй совсем растаял. Осталось меньше десяти человек.

- А ну, сомкни ряды! - приказал комендант. - Конвой, принимай людей!

- Не могу. По инструкции положено десять человек на конвоира, а тут во семь ...

Комендант, молча показав рукой оставшимся - «В барак!», - направился в землянку писать рапорт.

- Товарищ комендант! - раздались вдогонку ему голоса: - Так ты не забудь, что мы не отказчики... Конвой нас не принял ... мы не виновны ...

У читателя, наверное, вырвалось: «Какие малодушные! Струсили! Нет товарищеской спайки».

Да, они не были героями! Они, эти восемь, сидели по 58-й статье и ждали второго суда в лагере за туже «контрреволюцию». Не будь у меня со вчерашнего дня освобождения от работы по болезни, я был бы среди них девятым... Что ж, презирайте и меня, но судить, - не ваше дело! Пусть судят те, кто прошел «перековку». Мы часто жалуемся на уголовников за то, что они отравляют жизнь политических. Но бывают моменты, за которые им можно простить многое. Уголовники не сказали ни одного обидного слова этим восьмерым. Они понимали, что одно дело - их отказ, другое - отказ политического, да еще за несколько дней до второго суда в лагере.

Через полгода в нашем изоляторе повторился групповой отказ. За час до этого случая к нам подошли два блатаря и сказали: - «А вы оставайтесь в строю - ваше положение особое. Мы понимаем...». Тут стало мне ясно, что и уголовникам не чужды порывы благородства.

В бараке было тепло, но оно не радовало и не согревало души. Группового отказа без тяжких последствий не бывает - это понимал каждый. Чем реже отказы, тем жестче приговор, чем они чаще, тем строже становится общий режим в лагере. При групповых отказах, обычно, прежде всего ищут зачинщиков, чтобы придать делу окраску организованного сопротивления лагерному режиму. Я даже убежден, что многие уполномоченные НКВД радуются таким «острым» событиям, подобно садисту, когда замученная им жертва снова подает признаки жизни - можно еще раз насладиться ее хрипом и еще раз сжать пальцами теплое горло и чувствовать дрожь его конвульсий ...

Едва ли каждый сознавал все это с полной отчетливостью. Слишком различные люди сидели в изоляторе - от митрополита-живоцерковца до одесского базарного «торбохвата», от шофера киевского ГПУ Егорова, отвозившего трупы расстрелянных в лесные ямы, до гуманного и образованного еврея-сиониста. Но несомненно одно: обстановка, созданная отказом, угнетала всех и каждый думал о том, на кого падет выбор Филимонова. Блатари, засунув руки в карманы, молча и быстро ходили из угла в угол. Жулье помельче забралось на нары, укрывшись с головою бушлатами и тоже по своему переживало эти тяжелые часы. Ни ругани, ни шума - затишье перед грозой. Уже подходило время обеда

- Филимонов идет! - послышалось из средней камеры, откуда была видна дорога к лагерю.

 

- 131 -

Мы прильнули к щелке. Да, идет!.. Раскрылись ворота и медленным спокойным шагом в изолятор направился Филимонов, в сопровождении своего помощника Карнаухова, начальника ВОХР-а Михайлова и коменданта.

Вот он вошел в среднюю камеру. Изолятор затаил дыхание, стараясь не пропустить ни одного звука. Но Филимонов молчал. Ни вопросов, ни ругани, будто он рассматривает игрушки в магазине.

- Смирно! - крикнул комендант, открывая нашу камеру.

Поднимая полы длинного желтого кожаного пальто, опушенного мехом, Филимонов переступил порог и остановился. Медленно повертывая шею, уполномоченный тупым, холодным взглядом ощупывал каждого. Вот он на миг задержался на мне. В глубине этих бесцветных глаз, казалось, пробежал какой-то проблеск, а может, мне это почудилось. Подняв голову, Филимонов с той же методичностью осмотрел сидевших на верхних нарах. Никто не рискнул обратиться к нему с вопросом, никого и ни о чем не спросил Филимонов. Минута, ну много - две и уполномоченный тем же размеренным шагом вышел из камеры, наполнив каждого каким - то холодным страхом.

- Паразит!.. - сплюнув с верхних нар, сказал один из урок.

- Режим. Это был режим! - тихо, словно подводя итог своим мыслям, прошептал мой сосед - сионист.

Наутро, еще до развода, одного троцкиста и трех блатарей вызвали на этап. Два конвоира приняли их у ворот, тщательно обыскали и повели. Куда? - «На следствие в центральном порядке в тюрьму Ухтпечлага в Чибью, за триста километров»*. После мы о них ничего не слыхали. В феврале 1938 г. большинству остальных отказчиков суд добавил от 1 года до 10 лет нового срока.

Через час был развод. Так же летал мокрый снег и свистел осенний ветер, но никто не потребовал сухой работы - все пошли на подгонку бревен к запани.

«Вывозка вручную»

 

Закончив вырубку леса, вмерзшего против пилорамы, мы принялись за вывозку тех бревен, что выкатывали в октябре. Нет, не на лошадях, а на себе! Когда-то, три - пять лет назад, эту работу, не мудрствуя лукаво, называли «вывозкой на людях». С тех пор политический нюх лагерного начальства несомненно возрос. «Вывозка на людях» отдавала каким-то неприкрытым рабством и отсталостью. В 1936 году пришел приказ из ГУЛАГа: в планах, радиограммах и при прочих надобностях этого выражения не употреблять, а заменить его «вывозкой вручную», при расстоянии свыше полкилометра и «трелевкой вручную» - на меньшую дистанцию. Начальство успокоилось, а заключенные, как возили, так и продолжали возить лес на себе.

Между прочим, техника нехитрая. На пятерых дают одни подсанки с высокой колодой посередине. На эту колоду грузят от трех до девяти бревен, в зависимости от размера леса, качества дороги и силы заключенных. Норма рассчитана так, чтобы с этим возом сделали восемь километров с грузом и восемь - порожнем.

 


* Дела в «центральном порядке» обычно заканчиваются расстрелом.

- 132 -

и каждой стороны подсанок привязано по паре лямок, из простых веревок. Четверо запрягаются в лямки, надевая их через плечо, а пятый с дрючком подпирает сзади и выравнивает ход.

Лямка рывками давит грудь, ноги упираются в придорожный снег. От лямщиков, как от лошадей, клубится пар. На дворе 35 - 40 градусов мороза, а людям душно. Ватные бушлаты и шапки брошены на подсанки. Тянут в одних телогрейках. Сердце учащенно бьется. Щеки горят. Во рту сухо. На ходу зачерпывают пригоршни иглистого снега и на ходу же сосут, простужая зубы, горло, легкие. В бараке ночью от нудного кашля не сомкнуть глаз.

На Соловецком острове для вывозки на людях отбирали только самых здоровых - с первой категорией трудоспособности. За зиму половина лямщиков наживала порок сердца и переводилась из первой в третью категорию трудоспособности, у многих открывались грудные болезни.

После Соловков, с 1932 года, я ни разу не слышал (а в Ухтпечлаге «вывозило вручную» до двух тысяч человек), чтобы лямщикам производили медицинский осмотр. Очевидно, нужда в нем отпала. Организм приспособился к лямке. Живуч советский человек! Возит без овса и сена! Обходится без конюшни, без конюха и хомута. На каждую лошадь положено в конюшне девять кубометров воздуха, а на лямщика в изоляторе только полтора. Чай, не лошадь: захочет -выйдет за дверь, наглотается воздуха.

Я подобрал себе хорошую «упряжку»: великана Николашвили, семнадцатилетнего робкого и молчаливого грузина, взятого в концлагерь прямо из школы за переписку какой-то прокламации, лесных инженеров и бухгалтера с нашего лесзага «Курья». Все ожидали суда. Грузин - за побег, а эти трое - за халатность и невыполнение моего «вредительского» плана.

Навалим семь бревен - около двух кубов - аж лямки трещат! Встречные зырянские лошаденки испуганно косятся и шевелят ушами: «Не для нас ли этот возище!? С ума сошли! Да нам и не сдвинуть его!». А мы кряхтим, но тащим. Нужно. Борьба за существование. Гришин уволился с Судостроя. Нет больше передач. А несознательные кишки с этим не считаются - бурчат. Своего требуют. Как, откуда - не спрашивают. Набей, и все! Спасибо, власть догадалась: за 100 процентов - восемьсот граммов, за 125 - кило, а за 150 еще и стахановский пирожок. Сколько потопаешь, столько и полопаешь!

Дорогу накатали до блеска. Перегруженные подсанки оставляли за собой зеркальный след. Плечи и ноги ныли, несмотря на туфту. А без нее хоть в петлю: и ста процентов не вытянешь, как ни пыжься. А с туфтой к трем часам пирожок заработан. О нас опять шумит по радио Топорков! Бригада Розанова ставится в пример всему Судострою...

Да, теперь я бригадир! Наши решили: «Отделимся от этой хевры из общей камеры. Пусть у них будет свой бригадир, а у нас свой. Розанов все нормы знает, где и как написать, да и десятники его слушаются. Ему и быть!». Обязанности бригадира не ахти какие сложные. Наука тянуть лямку - нехитрая. Каждый разумеет. Была бы силенка. Ну, а рапортичку я уж накатаю так, что все будет в порядке: и волки сыты, и овцы целы, Восьмой год практикуюсь...

За вывозкой - выкопка вмерзших бревен, за нею. снова выкатка леса и погрузка его в баржи...

А дни идут, и жизнь уходит. Опомнишься, в себя заглянешь - какая-то внутренняя пустота. А вокруг - злоба, мат, вонь и теснота. Ноют руки, ноют плечи и поясница. Совсем оскотинели! Дохожу!.

 

- 133 -

Гора с горой не сходится ...

 

Однажды вечером комендант заходит в камеру:

- Михаил Михайлович, оденьтесь. Пойдете к Подшивалову.

- С конвоем?

- Нет, только со мной.

- Что такое? - раздумываю я дорогой. - Чего ради Подшивалов вызвал меня вечером на квартиру? Он же совсем мало знает меня. Да и я его не больше. Был он когда-то золотоискателем на Урале, в революцию работал в Чека, дослужился до поста начальника Сталинского ГПУ в Донбассе, а потом пошел вниз: сначала помощником начальника Темниковского концлагеря под Москвой, снабжавшего столицу дровами*. Там, за обмен дров на строительные материалы с каким-то московским трестом, получил пятерку. В 1934 году был старшим стрел ком на Судострое в Кожве, отбывая свой срок. Теперь вольный. Пьяница, матерщинник и насчет слабого пола тоже слабоват. Но из встреч с ним в Кожве я понял, что где-то в глубине сердца у него начался разлад человеческих чувств с профессиональной черствостью чекиста. Подшивалов старался уйти от действительности и часами, словно ради службы, без оружия бродил по лесу. По встречайся ему в это время беглец, Подшивалов, ручаюсь, не задержал бы его.

Дневальный открыл нам дверь той самой рубки, где сначала жил Авксентьевский, потом Ухлин, Бутенин, а теперь живет Подшивалов.

- Ага! Михаил Михалыч, помните меня? Вы, комендант, можете идти домой. Я вам позвоню, когда придти.

- Гражданин начальник, Розанов - подконвойный и следственный. Я не могу.

- Знаю. У меня есть разрешение Филимонова.

- В таком случае все в порядке. До свидания! - комендант ушел. - Дневальный! Ты тоже сматывайся в барак. Подложи дров и возьми себе три папиросы. Придешь в пять утра. Топай!

Подшивалов в совершенстве владел лагерным жаргоном и употреблял его как в разговорах с подчиненными, так и с начальством. Урки побаивались этого грузного дяди, но он подкупал их «родною речью».

Закрыв за дневальным двери, Подшивалов промолвил:

- Не люблю, когда чужие уши торчат. Через них и «там» все слышно, - кивнул головой в сторону филимоновской резиденции.

- Ну, для вас это роли не играет. Подозревают ...

- Знаю я их! - перебил Подшивалов. - Молчат, молчат, а потом за мягкое место и в конверт ...

Я подивился образу мыслей человека, когда-то работавшего в Чека и ГПУ, но смолчал, ожидая, что будет дальше.

- Мы здесь вдвоем, и между нами все останется. Вчера я в изоляторе долго беседовал с Ухлиным. Мне все ясно. Жалко, что в этом деле помочь ничем не могу. А вы мне можете. Ухлин вас рекомендовал. У меня, знаете, душа не на месте. Опасаюсь, как бы тоже за шкирку не взяли. Дела на Судострое идут

 


* Темниковский ИТЛ был организован в 1931 г. и находился в Мордовии (см.: Исправительно-трудовые лагеря. С.478-479).

- 134 -

погано. Мороз жмет, а тонн нету. Ни леса, вообще, ни шиша нет. К тому ж, вы слыхали? - Бермана (начальника ГУЛАГа) тоже арестовали*. Теперь Мороз потерял опору в Москве. Ведь его жена и жена Бермана - сестры. Через них доберутся и до Мороза. Как бы не влопаться вместе с ним! Навязал же он мне этот проклятый Судострой! По этому-то делу я и вызвал вас. Помогите мне смотать здесь удочки. Вот бумаги, телеграммы... Голова у меня работает, но с писаниной я не в ладах.

Я углубился в чтение. Несомненно, морозовский корабль тонет и крысы бегут. Нынче не в моде идти за другом на плаху ...

Часа через два я читал Подшивалову набросок докладной записки Морозу, из которой выходило, что, с одной стороны, Подшивалов не виноват в прорыве Судостроя, а с другой - что его нельзя оставить на нем из-за резких несогласий с директивами Ухтпечлага.

- Морозу и обидно покажется, и укусить вас побоится. Вот и удовлетворит просьбу - переведет на другое место.

- Ловко обтяпал! - хвалит Подшивалов. - Выгорит мое дело - не забуду про тебя.

Комедия с трагическим концом

 

- Суд приехал! - пронеслось по изолятору.

По этому случаю нас еще больше уплотнили. Летом сидело 150 -160 человек, а теперь стало 240! В изолятор собрали всех, кто ожидал суда, но оставался «на общем положении», то есть, жил в рабочих бараках на верфи или лесзаге.

Изолятор гудел, как рой шмелей.

Восьмого февраля, наконец, вызвали первых подсудимых. Начали с сявок - с мелкого жулья, за мелкие провинности, простые побеги и отказы от работ. Почти каждый возвращался с «довеском» - кому полгода, кому год, кому три. Приговоры пеклись, как блины. За полчаса ухитрялись выслушать свидетелей, подсудимого, покурить в совещательной комнате и выйти с просохшим уже приговором: два года ... Суд тоже работал стахановскими темпами. За день провертывалось до двадцати дел. А суд приехал не простой, какой-нибудь народный или участковый. Верховный суд!

Выездная сессия специального отдела Верховного Суда Автономной Коми-республики! С прокурором Ухтпечлага Носаревым и с официальным бесплатным защитником-адвокатом! Прикатили на двух тройках, с двумя мешками обвинительных дел!

Рассчитавшись с мелюзгой, суд перешел к более крупным делам: групповым побегам, бандитизму, контрреволюционной агитации в лагере. Тут уж «довески» пошли солидные: кому три года, кому пять; а кому и все десять.

 


* М.Д.Берман был снят с должности начальника ГУЛАГ НКВД СССР и переведен на должность наркома связи СССР 16 августа 1937 г. Арестован 24 декабря 1938 г. Я.М.Мороз был арестован в конце августа 1938 г. и снят с должности начальника Ухто-Ижемского ИТЛ приказом НКВД СССР от 4 сентября 1938 г. (см.: Петров Н.В., Скоркин К.В. Кто руководил НКВД. 1934-1941: Справочник. М.: «Звенья», 1999. С.108-109; Канева А.Н. Ухтпечлаг: страницы истории // Покаяние: Мартиролог. Т.8. 4.1. Сыктывкар, 2005. С.143-144).

- 135 -

Приближался и наш час. Уже повели на суд руководство лесзага «Курья». Из одиннадцати подсудимых ни один не вышел сухим. Всех окрестили: кому «пришили» халатность, кому растраты, кому агитацию. Пробовали было бедняги ссылаться на вредительское руководство Судостроя - оно, мол, во всем виновно: поставило лесзаг в тяжелые условия и дало непосильный план. Нет, и это не помогло! Не за тем четыреста километров отмахал суд, чтобы оправдывать! Оправдать мог и Филимонов, прекратив дело! Не велик ущерб государству, если и невинных засудят. Все равно останутся работать на Судострое. А подстегнутая лошадь шибче бежит и прилежнее тянет!..

Наше дело, как и все «контрреволюционные преступления», суд рассматривал уже не в лагерном клубе на открытом заседании, на котором он «провертывал» простые уголовные проступки, а в крохотной рубке, где раньше ютился Маслеха. На восемнадцати квадратных метрах разместилось трое судей, прокурор, адвокат, секретарь, и подсудимые с конвоем. Немножко тесновато! Поэтому, когда торжественно возглашалось: «Суд удаляется на совещание», то в действительности суд оставался в рубке, а подсудимым показывали на дверь.

Воспоминания этих трех дней «процесса» встают как бы в тумане. Напряженное нервное состояние последних десяти месяцев разрядилось в какую-то бесчувственную апатию. Предрешенность дела убивала всякое желание активной защиты. Интересовал только один вопрос: сколько дадут и не заменят ли 58-ю статью на 116-ю - на служебную? Я сидел и клевал носом, как на докладе о задачах профсоюзного движения. А ведь тут шел вопрос о моей жизни! Быть или не быть? Дадут или не дадут? Конечно, не быть, конечно, дадут!..

- Подсудимый Розанов? - откуда-то глухо пробивается в сознание.

- А? Я здесь!

- Вы опять заснули?! Надо уважать суд!

Я силюсь побороть дремоту и луплю глаза то на прокурора, то на суд, то на свидетелей, вызываемых поодиночке из соседней рубки

Что слушать тут? Кого? Бригадиров, десятников? О чем? О плохо пригнанных замках в шпангоутах? О слишком тонко свитых прядях пакли? Какое это имеет ко мне отношение?

Как попугай, задаю каждому один и тот же вопрос:

- Что вы можете сказать о планировании?

И в ответ слышу почти одно и то же:

- Ничего. Я производственник и в планах не разбираюсь.

И снова слипаются глаза, снова застилается туманом сознание.

В комнату вводят свидетеля защиты Ухлина худосочного Лунева, мастера кузнечного цеха. На вопросы Ухлина он тихим, робким голосом подтверждает, что за четыре года не помнит случая, чтобы Ухлин дал бесхозяйственное распоряжение или отказывал бригадирам в помощи советом и материалами.

- Наоборот! Благодаря Ухлину рационализированы способы...

- А кто вас назначил мастером? - прерывает его прокурор.

- Ухлин.

- За что вы осуждены?

- По подозрению в шпионаже, по статье 58, пункт 6 на 10 лет.

- «По подозрению»! - иронизирует прокурор и, повернувшись к судьям, продолжает: - Смотрите, каков «защитник» у подсудимого! Вместо того, чтобы этого Лунева, как шпиона, держать на физических работах, Ухлин устроил его масте-

 

- 136 -

ром и в благодарность за это Лунев выставляет своего покровителя в розовом свете. Коварство врага мы знаем. Товарищ Сталин предупреждал...

Лунев боязливо оглядывается, хочет что-то сказать в свою или Ухлина защиту, но председатель торопливо бросает ему:

- Свидетель можете удалиться. Вопрос нам ясен.

Маслеха устами свидетелей пытается раскрыть ложь обвинения.

- Старший инженер во всем помогал нам - подтверждают суду свидетели... Он был душой производства, не знаем, спал ли он вообще ... на свои деньги покупал нам плотничные карандаши и метры... нашей бригаде отдал продуктовую карточку своей жены ... Виталий Григорьевич изобрел...

- Здесь нет никаких Виталиев Григорьевичей, - вспыльчиво обрезает прокурор. - Перед нами подсудимый Маслеха, по вине которого Ухтпечлаг несет громадные убытки. Граждане судьи! Подсудимый, действительно, спал очень мало. Ему не давала покоя мысль, как бы навредить социалистическому строительству. Частности нам неизвестны, но итог деятельности Маслехи видел каждый из нас. Заказчик, Печорское пароходство, отказывается принимать его баржи. Вот вам главный исходный пункт для политически-правильного суждения об истинных намерениях Маслехи...

Так проходил весь процесс.

Напрасно я оглядываюсь на каждого нового свидетеля. Тех, кто помогал создать этот процесс, тех здесь нет. Из 52 свидетелей, вызванных на суд, явились только третьестепенные - из цехов и бригад.

Старший бухгалтер Гомонов уехал в командировку в Чибью, за 300 километров.

Инспектор снабжения Матвеев откомандирован на лесзаг «Курья», за 250 километров.

Мой первый заместитель, экономист Глушков, кончил срок и уехал из лагеря. Прораб Погарский теперь работает в Усть-Усе, за 600 километров. Прорабы Дударчук и Шарыгин третьего дня отправлены в Троицко-Печорский затон для контроля за ремонтом барж и вернутся лишь через неделю.

Всех главных свидетелей обвинения разогнали. Пусть суд верит только этим трем толстым папкам клеветы и путаницы. Иных средств нет. Как хитро подстроил это Филимонов, оставаясь сам в стороне!

Мою просьбу назначить экспертизу планов, вызвать свидетелем Барзама, ответственного за планирование во всем Ухтпечлаге, и затребовать протокол слета ударников, суд отклонил, «как несущественную для дела». На что же еще надеяться? Все предрешено! Везде сети и капканы! Не спасет и отличная характеристика, которую только что дал суду обо мне Подшивалов.

Указывая на меня пальцем, рыжий, веснущатый Носарев, прокурор Ухтпечлага, обращается к судьям:

«... Вот третий тип - Розанов. Поглядите, какой тихоня! Он ни за что не отвечает! Он и не думал вредить! Можно ли верить словам, когда каждый лист показаний изобличает его как врага? Он сознательно втирал очки советской власти, планируя фантастические цифры, чтобы скрыть за ними следы вредительства на Судострое. Под его нереальные планы правительство отпускало громадные суммы, загружая транспорт ненужной перевозкой в тайгу материалов, продовольствия и фуража. Розанов знал обо всем этом и, тем не менее, продолжал вредить. Он мог бы своевременно поставить в известность высшие инстанции о

 

- 137 -

нереальности планов, а не страховать себя докладными записками уполномоченному 3 части. Я требую для подсудимого применения нового закона о борьбе с вредительством, а именно: 15 лет лишения свободы, с присовокуплением к первому сроку... ».

Я сжимаю руки в коленях. Отяжелевшая голова склоняется все ниже и ниже. Да, это конец! Так и будет. Пятнадцать лет! Сгнию в лагере! А ведь оставалось с небольшим только два года. Прощай, мама! Не жди. Не плачь и не молись - камни не внемлют!

По пылающим щекам льются молчаливые слезы обиды. Третий раз в жизни изливается в слезах душа. Потонули все надежды. С этим грузом я уже не всплыву. Выбился из сил ... Аза что? За что?!..

Как уверенно несет прокурор свою обвинительную околесицу! Плюнуть бы сейчас в эту нахально-глупую, широкую харю! За что, подлец, губишь? Что я сделал государству? Где, какой закон нарушил, и если бы даже нарушил, то почему именно с целью вредительства? В других условиях все бы смеялись над этими дешевыми поклепами, а я... я плачу. «Правительство, - говорит он, -под его планы загружало транспорт». О, идиот! Разве в тайге растут болты, гвозди, стекло, кирпич и пакля?! Или я планировал завоз их вдвое больший, чем требовалось для барж, заказанных правительством? Почему ты не скажешь правды, что правительство дало непосильное задание, не обеспечив его материальной базой? При чем же здесь я, рядовой экономист, бесправный арестант?

Но язык мой нем. Я молча продолжаю глотать слезы обиды: К чему восставать? Чего добьюсь? Страна, весь народ, безмолвствуя, слушает, видит и терпит ложь и обман. Какая цена одинокому воплю?

Где-то кто-то надумал, что сегодняшняя дорога к коммунизму недостаточно прочна. Вот спешно и устилают и утрамбовывают ее нашими телами! Какая подлая игра! И ее называют мудрой политикой!..

Из просохших глаз снова закапали слезы. То были слезы бессильной злобы за ограбленную молодость и безвинно отнимаемую жизнь в утеху какой-то «генеральной линии».

За спиной прокурора репродуктор не переставая кричит о процессе право-троцкистского центра, словно предостерегая наших судей: «И вы будьте тверды и бдительны. Не верьте! Истребляйте врагов!».

Со стен рубки режут глаза кровожадные лозунги о бдительности и врагах народа. Куда ни посмотришь, всюду развешаны портреты Сталина, Ежова и убитого Кирова. Обо всем, решительно обо всем позаботился Филимонов!.. Какой садизм! Боже мой, какой садизм! Прямо сатанинский расчет. В один и тот же день процессы: в Москве над Бухариным, Рыковым. Ягодой и тут, в глухой тайге, над нами!* О, нет, это не случайное совпадение, как не случайно разосланы главные свидетели! И это жуткое радио, будто связывающее воедино оба процесса!.. Все продумано до тонкостей!

 


* Процесс по делу «антисоветского правотроцкистского блока» (Н.Бухарин, А.Рыков, Г.Ягода и др.) проходил 12-13 марта 1938 г.

- 138 -

Официальный защитник что-то робко лепечет о переквалификации моей статьи и смягчающих вину обстоятельствах.

- Подсудимый Розанов, ваше последнее слово!

- Оно, граждане судьи, остается таким же, как и первое, мне нечего добавить. Все уже сказано здесь и в показаниях от 22 июля. Я считал и считаю себя невиновным. Ни один из свидетелей, прошедших здесь, не подтвердил и не доказал предъявленных мне обвинений. Что же касается «доводов» прокурора, то они, по меньшей мере, странны. Как можно требовать от экономиста-заключенного изменения существующей системы планирования?! Почему я должен нести за нее ответственность? Мой долг, моя обязанность - следовать ей, а не выдумывать новую. Из ответов свидетеля Подшивалова, начальника Судостроя, вам стало ясно, что «фантастические планы» выполнялись лучше, чем теперешние, «реальные», и что мой арест ничего не изменил. Если суд все же признает меня виновным, то у меня к нему остается лишь одна просьба: вынести мне высшую меру наказания - расстрел.

С клеймом вредителя я жить не хочу. Оно лишает меня единственного оставшегося права - естественного права на труд. Я отдал лагерю силу, молодость и здоровье, а мне в награду за это - новый срок. Повторяю просьбу: лучше высшую меру - расстрел. Я кончил.

Был уже десятый час ночи, когда нас отвели в изолятор. Суд оставался разыгрывать заключительный акт комедии - вынесение приговора.

Один Ухлин не потерял присутствия духа.

- А я опасался худшего! - делился он дорогой своими мыслями. - После того, что говорил прокурор, можно было ожидать, что он потребует для меня расстрела. И вдруг - 25 лет!.. У меня отлегло от сердца. Год, ну, много два, и дело пересмотрят, нас реабилитируют. Пройдет эта волна борьбы с вредительством, и все уладится. А вы заметили, - спросил вдруг Ухлин, - какие наводящие вопросы ставили прокурор и председатель? Им хотелось, чтобы я назвал виновным во всем Мороза. Видимо, под него тоже ведут подкоп.

- Подкопаются с другой стороны, - буркнул я, - был бы приказ, а обвинить всегда сумеют. Мы тоже верили в законность и справедливость, а она вон какова.

Как был я в бушлате, валенках и шапке, так и повалился на свои нары. Голова задеревенела от какой-то холодной пустоты. Тупая, животная бесчувственность окутала тело и душу. Вблизи решался вопрос моей жизни, а я, как скот, дрых на жестких нарах.

- Розанов! Да он, никак, спит! Ну, и нервы! Эй, Розанов! Собирайтесь слушать приговор!

У ворот изолятора стоял удвоенный конвой: четыре стрелка. Что бы это значило? Неужели такой порядок? Гм, странно! Мы тревожно переглянулись.

- Который час?

- Четверть третьего.

Председатель суда, зырянин, нетвердо владеющий русским языком, запинаясь и коверкая произношение, монотонно читает приговор:

- Именем Российской Социалистической Советской Республики... признали виновным: Ухлина в.., Маслеху в..., Розанова... как все знакомо! Так это же копия обвинительного заключения, вручено нам за день до суда! Та же последовательность изложения, те же формулировки, даже безграмотность фраз осталась та же! И

 

- 139 -

ради этого суд три дня выслушивал сорок свидетелей! Ничего не добавлено и не убавлено, как было так и осталось. Пункты обвинения сохранены в той же редакции, только в последнем - «Вел разговоры и выступал перед заключенными о нереальности планов» выпущены первые два слова.

Суд исправно выполнил свои функции: заслушал свидетелей и оформил написанный НКВД проект приговора. «В СССР заочно не судят» - сказано в конституции ...

«... А потому, - читает судья дальше, - руководствуясь статьями... суд приговорил:

1. Ухлина, вольнонаемного, к высшей мере социальной защиты - расстрелу».

Ухлин вздрогнул. У каждого промелькнула одна и та же мысль: «Как же так?! Прокурор требовал 25, а суд дал расстрел!..»

Председательствующий безучастно перевернул страницу:

«...2. Маслеху, заключенного, к 15 годам лишения свободы и поражению в правах на 10 лет, с присовокуплением к первому сроку. Концом срока считать 24 марта 1956 г.

3. Розанова, заключенного, к 15 годам лишения свободы и поражению в правах на 5 лет, с присовокуплением... Концом срока считать 4 декабря 1954 года...

Приговор окончательный, обжалованию не подлежит. В отношении осужденного Ухлина предоставляется 24-часовой срок для подачи ходатайства о помиловании»*.

- Конвой! Обнажить оружие! Принять и отвести осужденных! - раздалась команда.

Щелкнули затворы. В руках блеснули взведенные «наганы». Не четверо, а уже шесть конвойных стояло позади нас. Ухлин сделал движение в сторону судьи.

- Куда?! Ни с места! Стреляю! - заорал выскочивший вперед политрук ВОХРа.

- Я только хотел спросить о порядке подачи помилования.

- Не разговаривать! Молчать! Объяснят, когда надо!.. А ну, правое плечо вперед, шагом марш!

Мы вышли в леденящую звездную ночь.

- Конвой! Винтовки - на изготовку! Осужденные, не разговаривать, не смотреть по сторонам и не оглядываться! Шаг вправо, шаг влево считается попыткой к бегству. Оружие применяется без предупреждения. Вперед, шагом марш!

Только скрип снега под ногами оживлял эту безмолвную, жуткую ночную процессию. Как саваны, простирались над нами заиндевевшие сосны.

Скоро перекресток. Полпути. Тут отходит дорога к лагерному кладбищу. Не сон ли этот приговор? Не отвод ли глаз? Не завернут ли сейчас на кладбище, да там и расхлопают? Для чего, иначе, такая зверская строгость? Сердце тревожно замирает. Страх гуляет по нервам, отгоняя усталость и мороз.

Кончилась неудачная жизнь! Сломлен! В ту ночь этой дорогой, не знаю на каком шагу, от меня на долгие годы улетели смех и уверенность, и вползли робость и страх. Вот лишь когда завершилось мое перевоспитание! Я превратился в серую массу. Был человек - стал раб. Материя победила дух. Ранним утром Ухлин простился с нами. Согласно приговору, до ответа на ходатайство о помиловании, он должен содержаться в одиночке тюрьмы Ухтпечлага в Чибью. Два конвоира и сани ждали его у ограды нашего изолятора.

 


* Следственное дело, приговор и протокол судебного заседания не найдены.

- 140 -

Я с Маслехой остался в низенькой, прокопченной каморке вместе с группой троцкистов, ожидавших этап в тюрьму. Из нашей камеры на работу не выводили, и стояла она в стороне от большого изолятора, как тюрьма в тюрьме.

Мания жалоб

 

В один из июньских дней, когда мы уже были в рабочей бригаде изолятора, наша камера пополнилась еще одним начальником. Привели Бутенина, любимчика Мороза, присланного из Чибью «самим» на ликвидацию последствий нашего «вредительства». Бутенину, как помощнику начальника Судостроя по производству, Филимонов предъявил обвинение во вредительской организации лесоразработок и сплава, но вскоре переквалифицировал статью на служебную, а затем и вообще закрыл дело, продержав Бутенина два месяца в изоляторе. Нельзя же без конца сажать одного начальника за другим! Уже четвертого сменили, а толку нет. От этого и производство страдает, и всякое уважение к законности исчезает. Очевидно, это стало ясным и Филимонову.

Подобно Ухлину, Бутенин боялся и боготворил Мороза и верил в его силу.

- Я вчера направил письмо Якову Моисеевичу с напоминанием о всех своих заслугах и наградах, полученных за время работы под его руководством. Он прикрутит хвост этому Филимонову. Я ему не рядовой заключенный! - с ноткой тщеславия проговорил Бутенин, скосив глаза на значок «ЦИК СССР - ударнику Ухты»*, приколотый к его гимнастерке. - Во всем Ухтпечлаге лишь восемь лагерников и два вольнонаемных получили эти значки**. Меня к награде сам Мороз представил. Он знает, кто создал радиевый промысел.

- Ему сейчас не до вас, Николай Дмитриевич. Ухлин тоже писал Морозу. Пока работали - хороши были, а посадили - забыли. Это не свинство с его стороны, а обязанность. Мороз сам как-то сказал Ухлину: «У нас, большевиков, такое правило: за хорошее - спасибо, за плохое - отвечай» Чего вы хотите? Благодарите Бога, что ваше дело закрыто. А вы еще ерепенитесь. Забейтесь в угол, чтобы вас никто не замечал. Бросьте писать Морозу, лучше помогите мне отшлифовать жалобу.

А что вы здесь про Мороза написали? Вы хотите с ним тягаться? Вы понимаете, кого вы обвиняете? - Члена бюро Северного Крайкома партии! Большевика с тремя орденами! Да он вас! Мороз три раза лично был с докладом у Сталина! Порвите жалобу. Не делайте себе хуже.

- Хуже?! А пятнадцать лет - это что? Удовольствие? Чем я страдаю? Ответьте, только прямо - убедительно изложено или нет?

 


* Эти значки выдавались в 1934-37 гг. по особому положению. Идею дал Мороз, а ГУЛАГ - проект «положения» и подпись Ягоды. Одной рукой НКВД клеймил инженеров вредителями и шпионами, а другой представлял их к правительственным наградам. Ну, где еще сыскать такую низкую беспринципность и двуличность.

** Бутенин Николай Федорович (у автора ошибочно - Дмитриевич) стал начальником Судостроя в 1937 г. Нагрудный знак «Ударник-ухтинец» был введен постановление ЦИК СССР 4 апреля 1936 г. Первое награждение состоялось 8 июня 1936 г. (награждены 42 человека). Всего знаком награждено около 10 тыс. человек (Зеленская Е.А. Лагерное прошлое Коми края (1929-55 гг.) в судьбах и воспоминаниях современников. Ухта, 2004. С.35-36; Канева А.Н. ук. соч. С. 134-135).

- 141 -

- Написано хорошо, но я не советую...

- Достаточно. Сажусь переписывать набело.

Через два дня жалоба Верховному Суду РСФСР была отправлена. Еще через две недели - в начале августа - один передавал другому:

- Мороза тоже взяли. Зашли к нему в кабинет двое в гражданском платье, показали какую-то бумажку из Центрального Комитета, посадили на машину и увезли. На Судострое портреты Мороза уже сняты.

- Ну, что, Николай Дмитриевич, кто прав?

Бутенин молча раскрыл папку, вынул и тут же порвал копии своих писем Морозу. Угар очарованья прошел. Больше он не вспоминал о Морозе. Каждый дрожал прежде всего за себя.

Убитый горем Маслеха уже второй месяц писал какую-то докладную записку, испещренную цифрами и формулами.

- Вы тоже жалобу готовите, Виталий Григорьевич?

- Нет, по другому вопросу.

- Что-нибудь насчет рационализации баржестроения? Маслеха боязливо оглянулся по сторонам и тихо-тихо промолвил:

- Никому ни слова. Военная тайна! Я разработал технические расчеты пере оборудования судов нашего Дальне-Восточного торгового флота в военные - путем дополнительных металлических креплений, настила и навеса стальных плит и установки орудий. Технически все обосновано и осуществимо за короткий срок. Понижается лишь скорость хода и маневренность. На случай войны с Японией, все это очень важно. Ведь наш военный флот в Тихом океане равен нулю. Не разбалтывайте только, ради Бога!

Через две недели после сдачи по всем правилам запечатанного пакета, Верховная Прокуратура ответила: «Предложение переслано по принадлежности в Наркомвоенмор».

 

- 142 -

На жалобы о приговорах молчат годами, а когда коснулось укрепления большевистской военной машины, так докладная пошла с курьерской скоростью.

Некоторое время во мне оставалось какое-то брезгливое чувство к Маслехе. «Беспринципный человек! Его незаслуженно бьют, а он лижет ноги! - рассуждал я - выслуживается! Взялся укреплять силы того строя, который дважды осудил его, как шпиона и вредителя. Эх ты, старший инженер! Где твое самолюбие?!»

Но видно в советских условиях таков закон вещей: кого больше бьют, тот лучше работает. Страх двигает вперед даже техническую мысль. Будь Маслеха по-прежнему проектировщиком черноморских теплоходов, ему подобная идея и в голову бы не пришла. А вот тут, оглушенный 25-летним сроком, потеряв семью, выброшенную из лагеря без средств на улицу, он отчаянно барахтается в жизненном омуте, высматривая, за что бы уцепиться, лишь бы продержаться на поверхности.

Концлагеря особенно наглядно подтверждали «теорию страха». Политики ради, ОГПУ и НКВД неоднократно снимали все начальство командировок, обычно состоявшее из «вредителей», «шпионов» и «агитаторов». На их место ставили «своих» - социально-близких, - и всегда эта политика обходилась ГУЛАГу в миллионы рублей. «Свои» еще хуже выполняли планы; порчи, недостачи и хищения материалов возрастали в несколько раз. Приходилось, правда, молчком идти на попятную. Оказывается, «свои» в меньшей степени, нежели политические, пропитаны страхом перед ГПУ - НКВД и не чувствуют в полной мере ответственности за работу. Горькая правда, которую многим неприятно слушать..

У меня только сейчас открылись глаза на это, а НКВД давно знает все свойства страха. В Москве, под его присмотром, в нескольких местах работают осужденные крупные инженеры, профессора и академики, выполняя через ГУЛАГ поручения Наркоматов по разработке и проверке всяких технических проектов и расчетов, вплоть до военных. И работают, говорят, куда продуктивнее, чем прежде, в институтах и лабораториях. Там не было над ними дамоклова меча, а тут за малейшую ошибку ждет пуля или, в лучшем случае, отправка в концлагерь, с припиской: «содержать только на тяжелых физических работах». Поневоле семь раз примеришь, а раз отрежешь!

Продержав Маслеху и меня на штрафных работах до середины августа, Филимонов, наконец, смилостивился и выпустил нас в лагерь на общее положение.

Пятнадцать месяцев «лагерной академии»!.. О, это больше пятнадцати лет!

Маслеху сразу же взяли в проектное бюро, а меня наградили метровым буравом - сверлить баржи.

- Не думайте, что это моя выдумка! - будто оправдываясь, говорит прораб Степа Дударчук. - Взял бы тебя в цеховую контору плановиком или нормировщиком, но не могу. Филимонов приказал держать тебя на общих работах. Подорванный изолятором и приговором, я с трудом выполнял ударную норму 125 процентов - на сверлении болтовых дыр. Тут с туфтой вытанцовывалось плохо, При всей изощренности, больше чем пятнадцати процентов не припишешь. На всю баржу полагалось по смете около шести тысяч болтов. За каждую лишнюю записанную дырку бригадир отвечал изолятором и штрафом. Волей - неволей, в ожидании лучших времен, приходилось по десять часов, не разгибая спины, сверлить проклятые дырки. Спина ныла, руки болели.

 

- 143 -

Я молча, сбросив рубашку, крутил бурав, а вечером, набивая брюхо пресным супом из сушеных овощей, делил ударный паек хлеба на три равные части: к ужину, завтраку и обеду.

Совсем незаметно подкралась куриная слепота - верный спутник истощенности. Год назад здоровый крепыш, я с заходом солнца не мог найти дорогу к бараку, спотыкаясь о каждый пень. Для меня уже не существовало, как для других, светлых ночей. Электрические лампочки тускло мерцали, будто окутанные густым туманом.

Слабость развивалась, временами вызывая головокружение. Мускулы привыкли к бураву, но организм раскис. Слягу. Разве сходить к лекпому (фельдшеру)?

В околотке дали дюжину каких-то таблеток, пузырек железных капель и записку к завхозу с просьбой отпустить триста граммов сырой печенки за наличный расчет.

- Вам посчастливилось, Михаил Михайлович! Только что получили в счет по ставок корову. Никитин, выпиши ордер в ларек на килограмм печени для товарища Розанова.

- Основание, товарищ завхоз?

- Больничная выписка в счет фонда санчасти. Понял? И обратившись ко мне, тихо пояснил:

- Из нового этапа. Не оперился... Осмотрится, станет хорошим счетоводом. Помните, у нас в Кожве сидел на ордерах немец Шмидт? Так тот вначале тоже основания требовал, а как огляделся... Вот что: сегодня вечером, перед отбоем, зайдите в вещевую каптерку. Я скажу, чтоб вам переменили обмундирование.

... Вечная слава всесильному лагерному блату! Все, что запрещено законом, доступно ему! По законам жить, так не протянешь и года, а с блатом и туфтой можно выдержать и десять лет! По закону килограмма не выпишут, а по блату, в память дружбы, пожалуйста. Обмундирование дается раз в год, а мне его уже третий раз меняют...

Печенка помогла. Я прозрел и вновь отдался своей мании - писанию жалоб.

Кому я только ни писал их за эти годы? Всем, кто имел право отменить или опротестовать приговор Выездной Сессии. И как в прорву! Хотя бы слово! Одно управление лагеря исправно уведомляло: «Ваша жалоба отправлена по назначению, за номером...». Плоды бессонных ночей и нравственных мучений, видно, никого не трогали, кроме меня. Какой член партии в Верховном Суде или прокуратуре посмеет выступить на защиту дважды осужденного контрреволюционера! Не помогали сухие жалобы о грубых нарушениях процессуальных статей, не помогали и горячие вопли, идущие от сердца безвинно гибнущего. Партийный билет стоил дороже правды.

Я отгонял прочь эту трезвую оценку действительности и снова садился за писанину.

Полночь. В бараке бригадиров, куда меня устроил Дударчук, давно все спят. Забыты вечерние взаимные перебранки из-за украденных друг у друга строительных материалов. Сон успокоил и уравнял всех, Только один я сижу за столом: пишу и рву, пищу и рву, время от времени откусывая кусочек хлеба,

На дворе четвертый чае. Восходит солнце, и в его лучах радостно чирикают птицы. А я пишу и рву, пищу и рву, как будто в этом смысл моей жизни.

И так месяцами! Стоишь ли в очереди у кухни, сверлить ли дыры, глотаешь ли суп, а в голове одно: жалоба.

 

- 144 -

Прошла зима. Снова плывут по Печоре плоты. Уже 1939 год. А я все на том же Судострое, все так же пишу и рву, пишу и рву!.. С тою лишь разницей, что днем я не на баржах с буравом, а в запани с багром сортирую лес.

- Розанов пришел? - спрашивает нарядчик, зайдя в барак: - вас вызывает начальник Судостроя.

Душа уходит в пятки, Подшивалова давно нет. Уехал. Теперь другой - незнакомый НКВД-ист. Робко вхожу.

- Гражданин старший сержант госбезопасности! Вы приказали явиться.

- Розанов?

- Так точно.

- У меня имеются сведения, что в ваших жалобах на приговор вы проводите параллель между работой Судостроя за ваш период и после него. Кто вам дает цифры?

- Никто, гражданин начальник! Я черпаю их из ваших докладов, стенной газе ты и радио.

- Гм ... У вас с собой есть копии жалоб?

- Да.

- Я хотел бы познакомиться с ними.

- Гражданин начальник, эти жалобы - мое частное дело...

- Тем не менее, я желал бы прочесть их.

- Заартачиться? Что пользы! Только пуще разожгу в нем любопытство и всякие подозрения. Недам копий, прочтет оригиналы. Шепнет слово начальнику УРЧ (учетно-распределительная часть), и тот до отправки принесет ему жалобу или снимет с нее копию.

Я вынул из бокового кармана тетрадку:

- Пожалуйста. Надеюсь получить ее в сохранности.

- Само собой разумеется. Можете идти!

Спустя несколько дней, начальник снова вызывает.

- Вот ваши жалобы. Я здесь человек новый, вас не знаю и ничего против вас не имею. Возможно, конечно, что суд допустил ошибку. Ваше право - доказывать это. Теперь о другом. Я хотел бы знать, по каким причинам Судострой опускается с каждым годом все ниже и ниже. Вы приводите в жалобах сравни тельные цифры о работе предприятия, не объясняя причин. Вы могли бы сделать для меня анализ работы за четыре года? Цифровыми материалами я вас обеспечу,

Сказать ли ему правду, что в 1936 году Судострой был производством, больше чем тюрьмой, и что тоща были люди, которые знали и любили работу и шли на производственный риск, э теперь правит чиновническо-бюрократический дух? Обидится. Примет на свой счет.

- Нет, гражданин начальник! - отвечаю ему, - я сейчас не вправе анализировать работу, Я признан вредителем.

- Я вас так не называл!

- Вы нет, но суд, от имени государства. Вы заблуждаетесь, полагая, будто мой анализ увеличит выпуск барж. Он не изменит порядка вещей.

- А что же?

- Этого я сказать не могу. Я заключенный.

- Будьте откровенны!

- Нет в ваших руках средства возродить Судострой.

- Какие средства? У кого же они? Я - член партии, если нужно, я получу их даже в Москве.

 

- 145 -

- Сомневаюсь!.. Извините, гражданин начальник, но на эту тему я в своем положении не считаю возможным сказать больше того, что сказал.

- Разве причины кроются в политике?

- Это не моего ума дело. Обратитесь к другим экономистам. Для меня достаточно опыта тридцать шестого года. Доанализировался!.. Разрешите уйти?

Сержант пристально взглянул:

- Отказываетесь? Напуганы приговором? Что ж, заставить не могу. Это было мое частное желание. Можете идти.