- 332 -

ШАРАШКА

Снова в Бутырках. — 4-й спецотдел. — Что такое шарашка. — Болшево. — Двойное подчинение. — Профессор Страхован и другие. — Долбинг. — «Кум и его «друзья» — Премиальный костюм. — Как я попал на шарашку. — В «лесной» группе. — Наш «двадцатипятилетник» — Эксперимент в области генетики. — Спешный отъезд. — Сухобезводное — «последняя станция» на моем 10-летнем пути.

 

8 января 1949 года по «спецнаряду» 4-го спецотдела МВД я был доставлен в Москву и водворен в гостеприимные и столь хорошо знакомые стены Бутырской тюрьмы.

Пройдя, как полагается, все предварительные процедуры — обыск, баню, «прожарку» вещей, я очутился в камере 2-го этажа бывшего карантина, в том самом коридоре, куда нас вместе с отцом привели при первом моем знакомстве с Бутырками в апреле 1924 года. Теперь в камере было около 60 человек — по большей части только что осужденные и ждавшие отправки. Но были среди них и шесть человек, привезенных подобно мне из лагерей. Все они то ли знали, то ли догадывались, что в лагерь больше не попадут. Приходило такое в голову и мне. Но куда нас отправят — воображение отказывалось дать ответ.

К концу первой половины февраля положение начало проясняться: нашу семерку вызвали «без вещей», и с каждым из нас по очереди беседовали два подполковника 4-го спецотдела МВД. Вопросы, которые они задавали, носили чисто деловой характер: кто что знает, кто что может... В зависимости от ответов, нас и распределили по шарашкам.

 

- 333 -

Слово «шарашка» уже знакомо тем, кто имел возможность прочитать «В круге первом» Солженицына. Но оно встречалось и в дореволюционные времена в такой фразеологической конструкции: «Шарашкина фабрика». Так говорили о деле, к которому нельзя питать доверия, которое заведомо легковесно и может быть даже построено на обмане. Какова бы, однако, ни была «филология» этого слова, в наше время оно возродилось в ином смысле: так стали называть — неофициально, конечно — особые конструкторские бюро и другие закрытые спецобъекты 4-го спецотдела МВД, в которых работали заключенные, имеющие научную или техническую специальность.

Возникновение шарашек было следствием искусственно вызванной волны преследований научной и технической интеллигенции за якобы «вредительство». Сродни термину «вредитель» впоследствии оказались такие как «враг народа» (в отношении впавших в немилость партийцев), «менделист-морганист» (противник Лысенко[1] в биологической науке), а в наши дни — «отщепенец» или «внутренний эмигрант», которые вряд ли следует объяснять.

Относились к таким, «заклейменным» людям в разные времена по-разному. В те годы, о которых я веду речь, например, «врагов народа», не обладавших никакими особыми достоинствами, кроме принадлежности к «авангарду пролетариата», попросту физически уничтожали. «Вредителям» же везло: их профессиональные знания и опыт были нужны, поэтому их и не убивали — убили среди них сравнительно немногих. Для специалистов были оборудованы спецтюрьмы — те самые «шарашки».

Любопытно, что в лагерях практически никто не знал о существовании этих специализированных мест заключения. Никогда и никаких разговоров о них я в лагере не слыхал. Теперь мне понятно, почему — шарашки пополнялись человеческим материалом из лагерей, а в лагерь из шарашки никого и никогда не переводили. Таким образом не

 


[1] Т. Д. Лысенко (1898—1976) — советский биолог, академик. Отвергал генетику и преследовал ученых-генетиков. Виновник отставания советской биологической науки.

- 334 -

было канала, по которому сведения о спецобъектах могли бы попасть в лагеря.

...Итак, через два-три дня после беседы с вежливыми подполковниками из спецотдела мы навсегда покинули Бутырскую тюрьму. Нас, всех семерых, усадили в маленький автобус с большими окнами без решеток, с мягкими сиденьями, и мы не без приятности совершили турне по оживленным улицам Москвы.

Сперва нас повезли в Таганскую тюрьму для выполнения очередных формальностей: фотографирования, «игры на рояле». Позже мы уяснили себе, что Таганка «шефствовала» над московскими и подмосковными шарашками, а они являлись ее филиалами. Из Таганки наш автобус покатил по направлению к Белорусскому вокзалу и дальше по Ленинградскому шоссе до развилки, где от него ответвляется Волоколамское. Там, где сейчас стоит помпезное здание Гидростроя, тянулись неказистые деревянные заборы, огораживающие территорию авиационного завода. Автобус въехал на эту территорию, и мы расстались здесь с тремя из наших товарищей. Потом нас повезли по Первой Мещанской и далее по Ярославскому шоссе. Проехав Мытищи, свернули куда-то в сторону и через 10—15 минут были на месте — в Болшеве. Собственно говоря это было не само Болшево, а тихая небольшая деревушка Воробьеве с обычной деревенской улицей и двумя рядами домов полудачного типа. Одним своим концом эта улица почти вплотную упиралась в площадку возле станции, где останавливались электрички.

Шарашка представляла собой обнесенную высоким дощатым забором территорию, равную примерно трем дачным участкам и разделенную на две части. На меньшей стояла старая дача, где размещались кухня и столовая; на большей — два одноэтажных барака: жилой и рабочий. В жилом бараке было две небольших отгороженных комнаты — для дежурной охраны и наша умывалка, а все остальное занимало огромное помещение, уставленное кроватями.

 

- 335 -

Для человека, попавшего сюда из лагеря и привыкшего к примитивности лагерных общежитии, этот дортуар на 50—60 человек казался верхом комфорта. Кровати были с сетками на пружинах, с тюфяками и постельными принадлежностями, как в провинциальной гостинице. Никаких двухэтажных, наваренных одна на другую кроватей и в помине не было. Не было и синих комбинезонов на людях — все мои новые товарищи были одеты в пиджаки и в рубашки с галстуками. И нам, четверым, на второй или третий день завхоз предложил выбрать себе костюмы из множества висевших в складе. От него же мы получили по две рубашки и по две пары белья. Сбросив лагерную «шкуру», мы стали такими же, как все.

Заботливость начальства о нашей одежде объяснялась просто: довольно часто случалось, что 4-й спецотдел вызывал в Москву на технические совещания кого-либо из инженеров, иногда — нескольких. Такие поездки совершались по большей части на поезде, в электричке, с двумя охранниками в штатском. Никто из пассажиров и подозревать не мог, что рядом с ними в вагоне едут заключенные да еще с секретного объекта. Не знали об этом, кстати, и те эксперты «с воли», которых приглашали на совещания. Наших инженеров там называли по имени и отчеству, не упоминая фамилий. Мне самому пришлось однажды ехать на свиданье с сыном в электричке, и моим соседям было невдомек, что рядом с ними сидит «зек» с десятилетним сроком.

Так как обитатели шарашки были не только заключенными, но и специалистами, собранными здесь с определенной целью, то и подчинялись мы двум обособленным ветвям МВД; тюремной и технической. Охраной, надзором, содержанием и снабжением ведала, как я уже упоминал, Таганская тюрьма. Оттуда же был весь состав надзирателей во главе с начальником по фамилии Константинов.

Технической же частью руководил на нашей шарашке представитель 4-го спецотдела подполковник Кобелецкий.

 

- 336 -

Оба начальника были людьми пожилыми, по отношению к нам держались корректно. За все время моего пребывания в Болшево — несколько более полутора лет — ни разу ни с тем, ни с другим никаких недоразумений ни у кого не возникло. С Константиновым можно было даже поболтать, сидя на лавочке возле барака, если к такой беседе на незначащие темы располагал теплый летний вечер. Как-то раз он даже рассказал мне свой сон, настолько характерный для начальника тюрьмы, что я непременно вернусь к нему в рассказе о болшевских днях.

Кроме уже упомянутого бельевого и вещевого довольствия по линии спецтюрьмы нам полагалось трехразовое питанье — завтрак, обед и ужин. Еда готовилась хорошо и даже отличалась некоторым разнообразием. В столовой мы сидели за столиками по четыре человека. У каждого — после лагеря это казалось чудом! — был свой прибор: тарелки, ложка, вилка, нож. И уж совсем, как сон: блюда разносила по столикам официантка.

Такие продукты как сливочное масло и сахар нам выдавали раз в декаду на весь столик сразу. Приходилось самим развешивать, так как не все получали одинаково. Существовало четыре категории, и вновь прибывшие неизменно начинали с четвертой — наименьшей. Повышение категории зависело от того, как расцениваются деловые качества человека. В ежедекадные выдачи входили еще и папиросы «Беломорканал», которые получали все без изъятия.

Когда меня привезли в Болшево, объект считался еще секретным и соблюдались некоторые ограничения. Например, письма домой — одно в месяц — могли писать только иногородние, не имеющие в Москве родных. Москвичам давали свидания. Происходили они в Таганской тюрьме, куда нас возили на большом автобусе, иногда на грузовике-фургончике с брезентовой крышей и боковыми стенками. Сзади фургон был открытый и дорога с прилегающей к ней

 

- 337 -

местностью, и улицы, по которым мы проезжали, были хорошо видны.

На свиданиях было строжайше запрещено говорить о выполняемой работе и сообщать родным, где именно мы находимся. Соблюдение секретности относительно местонахождения шарашки доходило, прямо-таки, до абсурда: бывали случаи, что людей из ленинградских шарашек привозили в Москву для свиданий с московскими родственниками. Последние, конечно, были уверены, что близкий им человек живет где-нибудь в Москве или под Москвой, а не в 650 километрах от них. Чтобы мы не заговорили на запрещенные темы, во время свиданий через каждые два человека помещался один из охраны. Такой порядок длился до тех пор, пока наш объект оставался секретным. К счастью, скоро его рассекретили. В результате мы получили нового «шефа» — вместо Таганской тюрьмы «Матросскую тишину», а свидания стали ежемесячными, да и никто уже не контролировал наших разговоров с родными.

Раз в десять дней нас водили в баню городка Калининграда (бывшие Подлипки). Баня на это время для горожан закрывалась, мы могли не спеша и хорошо помыться и постирать кое-какие вещички.

Упомяну еще об одной льготе, которой пользовались на шарашке все без исключения: нам платили за работу. «Оклады» устанавливались в зависимости от категории от 100 до 150 рублей. Деньги пересылали семьям, а нам предоставлялось право на сумму в 10% от оклада покупать мыло, зубную пасту и прочие недорогие мелочи. Покупки для нас делал завхоз — человек молодой и очень любезный. Он охотно выполнял поручения и не отказывался поискать по магазинам нужную вещь. Мне он купил англо-русский словарь, которым я и до сих пор пользуюсь, и очень хорошую бритву — заключенным в шарашках позволялось иметь «опасные» и «безопасные» бритвы и часы.

 

- 338 -

Все, кого я застал в Болшеве в начале 1949 года, сами были привезены всего за три-четыре месяца до этого из Рыбинска. Там все они занимались проектированием турбореактивного двигателя, работали и жили при авиационном заводе. Они рассказывали, что проект находился в стадии завершения и изготовлялась уже модель двигателя в натуральную величину, как вдруг почти законченную работу прервали, а шарашку всем составом перебросили в Болшево. Оказалось, что Министерство авиационной промышленности сумело отобрать лакомый кусочек у Министерства внутренних дел. По-видимому, для самого МВД такой финал борьбы был неожиданным, потому что специалистов из Рыбинска перевели в Болшево не для какого-либо определенного дела, а предложили каждому работать над любой темой по своему желанию и выбору. Кое-кто занялся проектированием в одиночку, некоторые объединились в группы по 2—3 человека и больше.

Всех возглавлял и всех консультировал технический руководитель шарашки профессор Ленинградского университета Константин Иванович Страхович — человек больших знаний и феноменальной памяти, физик и математик. Его называли у нас — «борода». Надо было видеть, как он, давая очередную консультацию, разъясняя суть дела, ни на секунду не задерживаясь, производил математические выкладки и расчеты мягким карандашом на листах писчей бумаги и исписывал их один за другим.

Константин Иванович был моим сверстником. Его отец служил в свое время при Министерстве Двора, и их семья жила в одном из зданий дворцового ведомства на Шпалерной улице почти напротив Таврического дворца, где работала Государственная Дума. Вспоминая со Страховичем детские годы, мы установили, что наши пути шли некоторое время параллельно. Когда нам было 7—10 лет, — мы ходили в одну и ту же церковь, помещавшуюся в крыле Таврического дворца, на углу Шпалерной и Таврической улиц.

 

- 339 -

Возможно, что не раз мы и стояли там рядом, но пути наши так и не пересеклись, так как семьями мы со Страховичами не были знакомы. учился Константин Иванович в 3-й гимназии и знал моего друга Ивана Нелидова, но был классом или двумя старше него. Вспомнилось также, что нам была немного знакома семья жены Константина Ивановича. В доме на Бассейной улице, где мы жили с 1916 по 1923 годы, этажом ниже нас была квартира доктора Ивана Эдуардовича Гаген-Шторн. На двоюродной сестре его дочери Нины Ивановны — Елене Викторовне Гаген-Шторн и женился будущий профессор Страхович.

Много позже описываемого времени в один из моих приездов в Ленинград в 60-х годах я был у Константина Ивановича, познакомился со всем его милым семейством: женой, сыном, снохой и внуком. Меня принимали очень приветливо, и я даже переночевал у них, так как накануне своего отъезда присутствовал у них на каком-то семейном торжестве. Я давно уже ничего не знаю о Страховиче, но ставлю себе непременную задачу встретиться с Константином Ивановичем, если он жив. Его имя, кстати, дважды упоминается в «Архипелаге» Солженицына.

На упомянутое торжество приехала откуда-то из-под Ленинграда и Нина Ивановна Гаген-Шторн. Оказалось, что ее специально из-за меня вызвал Константин Иванович. Думается, что нам обоим было приятно вспомнить давние дни, когда наши семьи еще не были разбиты катастрофами и смертями близких. Нина Ивановна провела долгие и тяжелые годы в колымских лагерях, о чем написала воспоминания. Тогда я не имел возможности прочитать их из-за отсутствия времени — назавтра уезжал, а в дальнейшем так ничего и не сделал, чтобы наверстать упущенное...

Старейшим по возрасту был у нас в Болшеве профессор электротехнического института Наумов, человек тихий и деликатный. По своим деловым качествам он котировался невысоко, и почтительному отношению к себе больше был

 

- 340 -

обязан своим годам и сединам. Но он был приятным собеседником. Мы часто гуляли с ним в свободное время, и он очень интересно рассказывал о себе и о других.

Из дельных и опытных инженеров назову двух: Альбова и Богомолова (имен не помню). Первый был немолод, энергичен и очень трудоспособен, но ужасно шокировал меня потоками сквернословия. Кто-то сказал ему, что я не одобряю стиля его разговора. Альбов был моим ближайшим соседом по «дортуару», и однажды мы с ним очень хорошо поговорили о его «лексиконе». И после разговора стали друзьями. Оказалось, что за напускной грубостью речи скрывались доброе сердце и незаурядный ум. Богомолов по прозвищу «Бармалей» был в другом роде, он слыл человеком чрезвычайно осведомленным в вопросах техники. Лишь на короткое время нас объединила работа по переводу с английского патентов на пожарное оборудование. Богомолов хорошо читал на английском языке, а уж техническую терминологию знал гораздо лучше меня.

Кстати, об английском... Пользуясь свободным временем, многие из наших усердно изучали язык. Были и остроумцы, которые назвали это занятие на английский манер «долбингом» — от русского «долбить».

Наш начальник Кобелецкий приезжал в Болшево раза три в неделю, и тогда в его кабинете велись совещания по текущим вопросам того или иного проекта. Изредка созывался «техсовет», на который приглашались все ведущие инженеры. Никакое высокое начальство со стороны нас не посещало вообще. А наши отношения с собственным — практически ничем не отличались от таковых же в любом техническом учреждении. Мы к Кобелецкому и он к нам обращались по имени и отчеству.

И конечно же, на шарашке был «кум» — оперуполномоченный «компетентных» органов, но его видимая деятельность сводилась лишь к тому, что он вызывал к себе в кабинет тех, кому приходили письма. Надо полагать, что он

 

- 341 -

читал их перед тем, как передать адресату. Не имею никакого понятия, как и с кем он вел свою основную и тайную «работу». Правда, меня дружески предупреждали, что надо остерегаться такого-то и такого-то — его верных «друзей». Были ли названные лица «на особом счету» у «кума», сказать, конечно, трудно, и вряд ли можно строить подобные догадки лишь на том основании, что оба они не были специалистами, стояли на очень невысоком уровне культуры и этим заметно отличались от большинства.

В нашей спецтюрьме «кум» был, конечно, «штатной единицей» и, вместе с Константиновым и его заместителем, возглавлял объект по тюремной линии, но видели мы его редко. Вообще тюремное начальство не докучало нам вмешательством в нашу жизнь, да и поводов к тому не было — народ подобрался спокойный. К нашей работе тюремные начальники не имели никакого отношения. Их дело было сторожить нас и заботиться о конвое, если кого-либо вызывали на совещание в 4-й спецотдел.

К началу 1950 года наш объект получил несколько конкретных заданий на проектирование: машин для механизации лесозаготовок, 32-метровой пожарной лестницы, пожарной машины-цистерны для углекислоты и карбюратора системы Абрамсона. Были созданы группы инженеров по каждому проекту, которые в дальнейшем разъехались по разным адресам.

Первой от Болшевской шарашки «отпочковалась» группа Абрамсона. Этот видный мужчина за пятьдесят был выловлен в среде русской эмиграции после окончания войны на территории Чехословакии. Он предложил принципиально новую конструкцию карбюратора и сумел убедить, что его детище принесет огромную экономию горючего. Для его группы «карбюраторщиков» в количестве семи человек была устроена спецтюрьма при Карбюраторном заводе в Москве. Нам стало известно, что этим семерым предоставили максимум комфорта, вплоть до телевизора, что вызывало

 

- 342 -

у нас жгучую зависть. Но с самим карбюратором что-то не ладилось и от производства его позже, кажется, совсем отказались. Но летом 1950 года дело это представлялось начальству перспективным и всячески раздувалось: были изготовлены опытные образцы, которыми оснастили грузовики некой автобазы для испытаний. Понадобилась и реклама в виде альбома с рисунками, чертежами и текстом для предоставления в высшие сферы, где будет решаться судьба изобретения. Не знаю, дошел ли альбом до высших сфер, но мне он сослужил службу: мою работу оценили, премировали новым синим костюмом и повысили категорию питания с 4-й на 2-ю. Я стал получать 400 граммов масла вместо 200, 20 папирос вместо 15 и 120 рублей вместо 100.

Для выполнения этого альбома в Болшево с Шаболовки, где помещался, да и сейчас помещается московский Карбюраторный завод, был откомандирован инженер Павел Иванович Орлов. Его привезли к нам на несколько дней, чтобы он познакомил меня с материалом, подлежащим оформлению, дал нужные указания и проследил, насколько правильно понял я задачу.

Обо всем этом можно было бы и не писать, если бы не сам Орлов и не то, что я от него узнал. В группу Абрамсона Орлов был переведен из Ленинграда, где он был техническим руководителем моторостроительной шарашки при Обуховском заводе. О нем шла молва, как об очень дельном и талантливом инженере. Да я и сам скоро убедился, что Орлов — личность незаурядная. Прежде всего, по уровню культуры. В этом он намного превосходил большинство моих товарищей по шарашке и равнять его можно было разве только со Страховичем. Он хорошо владел основными европейскими языками и особенно поразил меня совершенным знанием английского.

Как-то Орлов спросил меня, знакома ли мне фамилия Баскаков и знаю ли я, как попал на шарашку? Я признался, что по второй части вопроса продолжаю недоумевать, так

 

- 343 -

как никакого отношения к технике не имел и не имею. Что же касается Баскакова, то я хорошо его помнил. Это был симпатичный и немного чудаковатый инженер, с которым были вместе на ОЛП-3. Однако, летом 1947 года он внезапно исчез, о чем я даже не сразу узнал, так как жили мы в разных бараках. И вот теперь Орлов рассказал мне, что Баскаков «исчез» по спецнаряду 4-го спецотдела и попал в Ленинград на Обуховскую шарашку. Там он и попросил Орлова — нельзя ли, мол, вызволить такого-то из лагеря, и Орлов сам, своей рукой написал обо мне представление начальству. Через полтора года ржавый механизм «сработал», и я в феврале 1949 года очутился в Болшеве.

К сожалению, я забыл имя и отчество Баскакова. А ведь очень может быть, что он живет сейчас в Москве, и я мог бы найти его и поблагодарить за сделанное мне добро[1].

Вскоре после окончания работы по карбюраторному альбому в Болшеве сформировалась «лесная» группа, которой предстояло заниматься «лесомеханизацией». К этой группе был причислен и я. Из моих друзей в нее вошли Анатолий Петрович Лось — очень способный инженер, остроумный и веселый товарищ, Олег Александрович Богаевский — племянник художника3 и Вольф Абрамович Годович — умный, культурный и хороший специалист. Во главе нашей группы поставили подполковника Гаухмана — одного из тех двух подполковников, которые вызывали нас семерых на беседу из Бутырской тюрьмы. С первого же знакомства новый начальник произвел на всех хорошее впечатление.

Нашу «лесную» группу решено было переместить из Болшева поближе к лесу, к леспромхозам, к деревообрабатывающим предприятиями. Для организации новой шарашки было избрано Сухобезводное Горьковской области — станция на железнодорожной линии Горький — Киров (Вятка). Там располагалось управление лагерями так называемого Унжлага, который в свою очередь был одним из 11-ти

 


[1] Эти строки были написаны в середине 70-х годов.

- 344 -

предприятий ГУЛЛПа — Главного управления лагерями лесной промышленности МВД. Для нашей будущей шарашки отвели один из лагпунктов Унжлага, который стали поспешно готовить для этого — строить деревянный «кремль» — прямоугольник сплошной дощатой стены 4-метровой высоты с четырьмя башнями-вышками по углам. Без «кремля» не обходилась ни одна шарашка.

Как ни торопились с завершением всех этих работ, природа, однако, внесла в планы людей свои коррективы: лето 1950 года было на редкость плохим — солнце показывалось редко и не надолго, дожди лили почти непрерывно. На плоском месте, которое перестало быть «сухим» и «безводным», образовались болота и озера, сделавшие непроезжими лесные дороги от станции к «объекту». Помощник Гаухмана майор Суверин выбился из сил, стремясь ускорить строительство, но дело все равно затянулось до осени, а наша группа тем временем продолжала ожидать будущего переезда в ставшей уже «своей» Болшевской шарашке.

Еще зимой 1950 года исполнился год моего пребывания в Болшеве. За это время состав нашей команды оставался почти неизменным — никто, сколько помнится, не выбыл, а новичков поступило всего 3—4 человека. Зато весной на довольно просторном участке между жилым и рабочим бараками поставили три большие палатки на восемь коек каждая, и население спецтюрьмы увеличилось сразу почти на три десятка человек — была ликвидирована шарашка в Загорске, и часть людей перевели к нам.

Среди вновь прибывших оказался один «долгосрочник» — невзрачный человечек среднего возраста. Оказалось, что прежде он был осужден на 10 лет за «сотрудничество с врагом» — во время войны оказался на территории, захваченной немцами. Скромный, тихий и очень симпатичный человек имел золотые руки по части всякой точной механики. Эти руки спасли его от голода и в

 

- 345 -

оккупации: он чинил часы, радиоприемники, фотоаппараты, прочую бытовую технику. Естественно, в числе заказчиков были не только соотечественники. Для обвинения и осуждения большего и не требовалось. Однако, мастер - золотые руки, не чувствуя за собой ровно никакой вины, подал жалобу на несправедливое решение осудившей его инстанции и просил пересмотреть дело. Просьбу его уважили, дело пересмотрели и вместо 10 влепили ему ...25 лет!

Нет ничего удивительного, что с точки зрения начальника тюрьмы заключенный с 25-летним сроком представлял собой объект, требовавший повышенной бдительности. Ведь в те, недоброй памяти времена большинство людей слепо верило в непогрешимость «советского правосудия». Даже мы — люди, прошедшие уже некоторую школу и не строившие иллюзий на этот счет, и то иногда попадались на эту удочку. Что же можно было требовать от Константинова — тюремщика, воспитанного в убеждении, что зря человека не посадят, раз осудили — значит виновен.

Однажды мы, несколько «болшевцев», сидели на лавочке возле нашего барака. Был теплый и тихий летний вечер 1950 года. Солнце еще не зашло, и Константинов тоже вышел понежиться под его лучами. Подсев к нам на скамейку, он вдруг предложил: «Хотите расскажу, какой случай со мной произошел?».

Мы, конечно, попросили рассказать, и наш начальник начал: «Сплю я у себя дома в Москве, и снится мне, что мой «двадцатипятилетник» (он назвал фамилию) бежал с объекта. Проснулся в поту — а вдруг правда! Смотрю на часы — еще ночь. Поднимать тревогу через министерство не решился — засмеют, если скажу, что во сне увидел. Насилу дождался рассвета и — на вокзал. Городской транспорт еще не работает — пешком бежал. А первый поезд как нарочно еле ползет, на всех станциях останавливается. От станции — бегом к объекту. Запыхался, дышать трудно, с сердцем плохо стало... Сразу — в общежитие. Подхожу к

 

- 346 -

его койке и думаю — а если пуста... Страшно подумать, что тогда будет! Подошел, а «беглец» лежит себе и похрапывает.

Так, верите ли, я потом целый день сам не свой был, так переволновался»...

Участок у нас был довольно просторный. Между бараками зеленела лужайка с аккуратными дорожками по краям; десятка два сосен придавали пейзажу мирный дачный вид. Вдоль забора оставалось довольно широкое пространство без деревьев, и на нем разрешалось устраивать огороды. Землю разделили на участки, примерно в пять-шесть квадратных метров на «душу», и все с энтузиазмом принялись копать, сеять, сажать. Завхоз обеспечил нам семена и рассаду. Прошло немного времени, и наши огороды зазеленели всходами, а в положенный срок поспела редиска, позже — огурцы и, наконец, помидоры. Стоит ли говорить, как все это украсило наш обеденный стол?

Кроме огородов занялись мы и цветоводством. Еще в 1949 году достали нам семена мака, и мы высеяли их узкими полосами по обеим сторонам дорожек. Маки оказались махровыми, с крупными цветами и все как один — нежно-розового цвета. Несомненно, какой-то специалист-селекционер постарался вывести семена, дающие растения с абсолютно одинаковыми цветами. Осенью мы собрали коробочки с семенами и посеяли их на следующий год. Но в 1950 году картина оказалась совсем иной. Мы, конечно, не смогли оградить цветки мака от стихийного опыления, и на нашем участке запестрели все цвета радуги — меньше всего было именно розовых. Изменилась и форма — махровость почти исчезла, и кое-где пламенели самые обычные и незатейливые красные маки. Так мы провели невольный эксперимент, интересный с точки зрения генетики тем, что лишний раз подтвердил устойчивость генов наследственности.

К осени 1950 года стали известны адреса, по которым разъедутся сформированные в Болшеве группы проектировщиков. Инженерам во главе с «Бармалеем», которые рабо

 

- 347 -

тали над 32-метровой пожарной лестницей, назначили город Торжок, где действовал завод пожарного оборудования. «Бочку» — так мы называли цистерну для углекислоты — предстояло делать в городе Прилуки. Нам, «лесникам», подтвердили — поедем в Сухобезводное.

Из всех трех групп наша первой покинула Болшево. Не знаю как остальные мои товарищи, но я с нетерпением ждал отправки — Болшево наскучило, хотелось перемен. Случилось так, что день отъезда, к которому я давно готовился, наступил для меня внезапно и в тот момент, когда мысли были заняты совсем другим. Дело в том, что сын Николай из-за болезни не мог быть на последнем очередном свидании и я обратился к начальству, чтобы мне дали возможность повидать его. Разрешение было дано, и меня вместе с одним из товарищей, к которому приехали родные из дальних мест, повезли в Москву на электричке со станции Болшево в сопровождении двух охранников в штатском. В Москве, на площади перед Ярославским вокзалом, нас ждал маленький автобус. Свидание состоялось, как обычно, в тюрьме Матросская тишина. Мы мирно разговаривали с Николаем около часу, как вдруг нас прервали, и меня срочно повезли обратно в Болшево. Оказалось, что там все были уже в сборе, и ждали только меня. Наскоро собравшись, я уже через 10 минут занял место в ожидавшем нас автобусе. Все произошло столь быстро, что я едва успел пожать руки остающимся и даже не бросил прощального взгляда на наш уютный «дачный» участок.

Мой последний этап из Москвы через Горький до станции Сухобезводное сильно отличался от всех прежних. Нас — 42 человека — этапировали по какой-то особой, «смягченной» категории: не обыскивали, а только предупредили, что если у кого есть нож и бритва, их нужно сдать на время пути. На это любезное предложение никто не реагировал — ножи и бритвы остались при нас. Не вызвал никаких возражений даже сорок третий пассажир — мурластый

 

- 348 -

молодой котенок Андрюшка, названный так по сходству с одним из болшевитян. Для кота заранее был изготовлен специальный ящик с ручками наподобие чемодана. Конвой держался корректно, без грубости и окриков. К нашей группе не присоединили других заключенных — ехали как бы своей семьей. На станции Сухобезводное нас пересадили из «столыпинского» вагона в другой, прицепленный к небольшому составу, который неторопливо покатил по железнодорожной ветке в сторону от магистрали. Эта ветка — собственность Унжлага — служила для вывоза леса, но два раза в день по ней ходили несколько «пассажирских» вагонов необычного вида, должно быть — трофейные. Пять километров — расстояние небольшое, и даже унжлаговскому тихоходу не понадобилось много времени, чтобы доставить нас к месту назначения. Выгрузились мы уже в сумерках, и по грязной, разъезженной дороге прошагали те 400—500 метров, которые отделяли железнодорожный путь от нашей резиденции.

...Так начался последний отрезок моего «десятилетнего пути». Летом 1951-го я освободился, проработал там же несколько месяцев в качестве вольнонаемного, а в январе 1952 года уже по собственной воле уехал в Ухту — хоть и свободный, я все же был в числе лиц, которым было запрещено «на выстрел подъезжать к столицам», да и к некоторым другим большим городам. Для меня началась новая жизнь, о которой и рассказывать нужно отдельно...