- 292 -

ЛАЗАРЕТ

Верхняя палатка. — Бедный Манфред. — Что такое пеллагра. — Меня переводят в ОПП. — Воспитатель Иван Брусникин. — «Черных» становится больше. — Снова в лазарете. — Спасибо суровой начальнице! — Выгодный обмен: валенки на сапоги. — Армянский доктор. — Я становлюсь переводчиком. — «История болезни» и мыши. — Котиковое манто. — Судьба Ларисы Владимировны. — Весть из дома. — Печальная «актировка».

 

Лазарет располагался, как я уже сказал, в овраге. На склоне его уступами, одна над другой стояли три палатки: две верхние — очень большие и нижняя — поменьше. Возле последней имелся навес, предохранявший от дождя кухню. Других «построек» не было. Охранники, вероятно, обитали в Багаевке и в лазарет являлась только дежурная смена. Ниже зоны спокойный склон балки круто обрывался и переходил в узкий овражек, где обильно росли деревья и кустарник и приветливо журчал незримый ручеек. На противоположной стороне балки высился пологий холм с полями, окаймленными деревьями, похожими даже на лес. Словом, пейзаж не был однообразным, и все его детали создавали приятную, спокойную картину, которой я любовался часами за отсутствием каких-либо полезных занятий.

Всех нас, вновь прибывших, направили в верхнюю палатку. Что там творилось — не поддается описанию: шум, крик, руготня, драки из-за мест.

В нижней палатке обосновались придурки — немного, так как никаких работ в лазарете не было. Они вели канце- 

- 293 -

лярскую работу. В этой палатке жил и работал милый Манфред — тот самый Манфред Карлович, о котором я уже упоминал в связи с саратовской тюрьмой. Там мы сразу же сошлись с ним взглядами, мыслями и характерами. Подружились, и дружба наша согревала сердце, по-видимому, не только мне. И вот снова мы с ним встретились.

Манфред был совсем молодым человеком лет тридцати с небольшим. До войны он жил в Москве. Там у него остались жена и малолетняя дочь. В тюрьме он выглядел совсем еще молодцом — высокий, красивый с некоторой склонностью к полноте. Сейчас, в лазарете, я застал его сильно похудевшим. Мы встретились как закадычные друзья. Принял он меня радостно и приветливо. Его не покидал бодрый оптимизм, который поддерживал в нем безграничную веру в лучшее будущее. «Все будет хорошо» — так говорил он себе даже будучи приговорен к расстрелу. И эта уверенность не обманула — расстрел ему заменили 10-ю годами заключения.

Сознавая, очевидно, что слабость организма у него прогрессирует, Манфред стремился во что бы то ни стало чем-нибудь заниматься, чтобы противодействовать дальнейшему ослаблению, хотя всякий труд, кроме письменного, стал ему уже не по силам. В этом намерении ему пошел навстречу врач лазарета — заключенный, которого взяли прямо с фронта и осудили на 10 лет. Он перевел Манфреда в свою палатку и дал ему работу. Не помню имени этого врача. Когда речь заходила о нем, говорили просто — «главврач», хотя главенствовать ему было не над кем — он был единственным представителем медицины, если не считать молоденьких и славных девушек-медсестер.

Об этом враче хочу сказать несколько слов. Сейчас мне ясно, что в сущности вся лазаретская жизнь была в руках этого молодого 35—40-летнего, энергичного и гуманного человека. Не помню никакого начальства, которое стояло бы над ним — в качестве з/к он признавал власть только дежурного начальника охраны. Я никогда не разговаривал с

 

- 294 -

«главным» лично, никогда не обращался к нему с просьбами или за советом по медицине, но помню, что активный по натуре, он всегда оказывался там, где требовалось быстрое практическое решение. Манфред говорил, что «главный» тяготился отсутствием настоящего дела, рвался назад, на фронт, посылал в разные инстанции заявления и чуть ли не требования об этом.

Его деятельность на моих глазах давала ощутимые результаты. Он добился, например, чтобы с соседнего лагпункта прислали рабочую бригаду, и через несколько дней каждый из нас имел индивидуальное ложе — четыре столбика, врытые в землю и укрепленный на них щит. Каждое место отделилось от соседнего нешироким проходом. Еще до моего поступления в лазарет такая же реконструкция была произведена в средней из трех палаток — в той, что расположена по склону одной ступенью ниже нашей. Там все было устроено еще лучше: сенники, простыни, подушки, одеяла, шире проходы между койками, пища повышенного качества. Однако, никого не прельщали эти преимущества, так как это была палатка для безнадежных пеллагриков. Оттуда люди редко выходили сами, их выносили.

Работа, которую поручили Манфреду, была канцелярская, но по сущности своей мрачная: целыми днями он занимался регистрацией покойников — на каждого умершего в лагере заключенного следовало составить по 5 экземпляров актов о смерти и такое же количество актов о погребении. Поставщиками мертвецов были ближайшие пункты строительства железной дороги, а лазарет лишь констатировал смерть и выполнял необходимые формальности. Умирали, конечно, и у нас, но процент смертей в лазарете был ничтожен по сравнению с чудовищными цифрами, которые давала стройка.

увы, вскоре дошла очередь и до Манфреда. Он совсем обессилел. Симпатизировавший ему «главный» поместил его в палатку для пеллагриков, окружил заботой и сделал все,

 

- 295 -

что было в его возможностях, чтобы спасти. Уже упомянутые вольнонаемные сестры старательно ухаживали за ним, как, впрочем, и за другими больными. Мало сказать, что они добросовестно относились к своим обязанностям, они проявляли искреннюю симпатию к несчастным и по-человечески сочувствовали им... в нарушение инструкции!

Манфреда положили совсем близко от входа в палатку, и я мог никого не тревожа по несколько раз в день навещать его. Я старался подбодрить его, в сущности, ложью. Ему хотелось верить, когда я говорил, что сегодня он выглядит лучше, чем вчера. Но я-то видел, как катастрофически быстро он таял. Мои посещения заметно радовали его. Он немного оживлялся. В последние два — три дня своей жизни он уже почти не разговаривал. Завидя меня, когда я подходил к его ложу, он только слабо улыбался уголком рта, брал и держал мою руку... Когда я пришел в последний раз, сестра предупредила, чтобы я не разговаривал с Манфредом — «он сегодня очень слаб». Я посмотрел на его до неузнаваемости изменившееся лицо, на заострившийся нос и впавшие глаза. Выйдя наружу, я присел на траве недалеко от палатки. Не прошло и получаса, как меня окликнула сестра. По выражению ее лица я сразу понял, что мой Манфред скончался...

Из уроков географии я знал, что туземцы некоторых тропических стран, питавшиеся очень однообразной пищей, болели и умирали от пеллагры. В 1941—1943 годах мне пришлось воочию наблюдать эту страшную болезнь, косившую в Сарлаге людей сотнями, а в гулаговском масштабе, вероятно, многими сотнями тысяч.

У меня очень приблизительные познания в области медицины и, весьма возможно, мои рассужденья в связи с пеллагрой будут сомнительными, а выводы — грешить наивностью невежды. Это нимало не смущает меня. Моя цель — изложить без прикрас и домыслов свои наблюдения, а что касается выводов, то они ни для кого не обязательны.

 

- 296 -

Начну с того, что человеческому организму необходим для существования ряд питательных веществ: углеводы, белки, жиры. Когда организм получает полный их набор, человек здоров, бодр и работоспособен. Но когда организм получает лишь какой-нибудь один вид питания, он начинает «протестовать» и требовать недостающего. При длительном режиме «недополучения» эти требования принимают форму страшной болезни. Я обратил внимание, что пеллагра «косит» не всех подряд, а как бы выбирает свои жертвы. Особенно охотно набрасывается она на людей рыхлой конституции. Случается и так, что при абсолютно равных условиях один — гибнет, другой — выживает.

Болезненные процессы совершаются во внутренних органах человека. Его организм применяет как бы крайнюю меру самозащиты и начинает жить за счет внутренних ресурсов: жировой клетчатки, мышц и прочего. Я сказал бы, что организм съедает себя сам!.. Предвижу иронические улыбки специалистов, но все же могу свидетельствовать, что это действительно так. Я не только видел многих пеллагриков, не только жил среди них и сам был из их числа, но и присутствовал при вскрытии их трупов. По понятным соображениям я опускаю подробности этой процедуры, но она окончательно убедила меня в правильности моего неквалифицированного вывода.

Единственным способом лечения пеллагры может быть только разумно применяемое питание повышенной калорийности. Преувеличенные дозы пищи также грозят бедой. Вспоминаю в связи с этим печальную историю одного нашего пеллагрика — крепкого на вид мужчины лет сорока. Он заметно отличался от других больных — «доходягой» его назвать было нельзя. Относительно здоровый вид и «благородная» бытовая статья дали ему возможность попасть работать на кухню в качестве младшего повара. И в первый же день своей работы он набросился на пирожки, которые приготовлялись для пеллагриков. Впоследствии рас-

 

- 297 -

сказывали, что он съел их чуть ли не полтора десятка. К вечеру следующего дня его положили в стационар, а еще через несколько дней вынесли за зону с биркой на большом пальце правой ноги...

Свидетельствую, что смерть от пеллагры тихая и мирная. Утверждаю это, ссылаясь на пример угасавшего на моих глазах Манфреда и многих других людей, умиравших рядом со мной в лагере на протяжении военных лет. Переход от бытия к небытию пеллагрики совершают неприметно и безболезненно — без хрипов, судорог или вскриков — умирающий даже не шевелится. Просто человек незаметно перестает существовать...

Мертвецов, на лагерном жаргоне — «черных» — хоронили без гробов и не по одному, а по несколько в одну яму. Сколько таких «братских могил» понарыто вдоль железной дороги, сколько лежит в саратовской земле косточек — не счесть!

Когда Манфред был вынужден лечь в палатку для слабых, он передал мне свою должность «регистратора покойников». На этом месте я удержался не более двух — трех дней по состоянию здоровья: меня сочли... недостаточно слабым для нее. Покинул я должность, признаться, без сожалений.

Вскоре в лазарет приехала врачебная комиссия для обследования больных. Безнадежных оставили на месте, а прочих, кто выдержал первый наскок пеллагры, в том числе и меня отправили в другое место. Так я оказался в колонне № 20, которая называлась «оздоровительно-профилактический пункт», или ОПП.

Очень небольшая зона 20-й колонны располагалась на пологом спуске к ручью, который угадывался по нескольким ракитам и жиденьким кустарникам, росшим по его берегам. Здесь когда- то жили люди. От них осталось два домика «довоенной» постройки — рубленые. Один из них — маленький оказался в зоне, а другой — побольше — вне ее.

 

- 298 -

Были в зоне еще три сооружения: старый сруб без крыши, но с досчатым потолком, где была оборудована баня, и две примитивные самоделки — стены из плетня, промазанного глиной, и крытые жиденькой крышей. В одной из этих построек ютилась кухня, в другой жили несколько придурков.

Приемкой новеньких в ОПП распоряжалась женщина средних лет — начальница колонны из з/к. Ее муж тоже отбывал срок на соседней колонне в качестве «помпотруду», и оба они принадлежали к той самой «гвардии из Комсомольска». Наша начальница Валентина Степановна (фамилии ее не помню) была женщиной энергичной, вполне с лагерем освоившейся. Распоряжалась она решительно и умело, ее командирский голос звучал категорично, а речь частенько приправлялась словами, которые я не хотел бы здесь воспроизводить. Впрочем, надо отдать ей справедливость: при внешней грубоватости она была неплохим человеком.

Для жилья нам отвели имевшиеся в зоне четыре землянки. Все они были сделаны по одному типу: глубина 1,5 метра, площадь 5,5 х 8 метров. Два ряда столбов посредине служили основанием для перекрытия. К ним же крепились нары в два этажа. Позже нары заменили «вагонкой» — устройством по типу пассажирских вагонов 3 класса. За отсутствием досок настил нар был сделан из молодых дубков, необычайно корявых и сучковатых. Дубки эти, кстати, когда-то здесь сажали — саратовские степи безлесны.

Вокруг зоны невозделанные поля, покрытые травой холмы, в траве оживленная возня сусликов — это их царство, начинающееся сразу за проволокой. К соседству людей они привыкли и нисколько нас не боялись. Трепетали только перед своим исконным врагом — лисицей. Однажды мне посчастливилось увидеть ее — огненно-рыжую, неторопливо пробегавшую невдалеке от зоны.

Обитателям ОПП делать было решительно нечего. Пока не было жарко, некоторые бродили по зоне, с наступ-

 

- 299 -

лением июльской жары пытались укрыться в тени — в скупой тени немногих и невысоких построек. Оживление приносили только моменты обеда и ужина. Тогда все устремлялись к кухне, выстраивались в очередь перед окном раздачи, и каждый получал черпак баланды и так называемую «бабку». Это — на обед. На ужин полагалась одна баланда. Находились такие, что и после раздачи продолжали бродить около кухни в надежде, что им еще что-нибудь «обломится» — случалось, что у поваров оказывались излишки и они милостиво раздавали их тем, кто оказывался поблизости.

По степени культурности состав «зеков» был исключительно серым. Интеллигенции были единицы. Вот здесь уж «дворянского колхоза» нельзя было бы организовать, как мы сделали в свое время в Бутырской тюрьме .

На этом тусклом людском фоне несколько выделялся некий Иван Сергеевич Брусникин, молодой человек из Москвы. За отсутствием более интересных собеседников пришлось довольствоваться общением с ним. В «актив» Брусникину надо внести его знакомство с огромным количеством песенок Вертинского — каждая наша встреча сопровождалась вокальными номерами. У Брусникина был небольшой, но приятный голос, но главное достоинство заключалось в умении артистически передавать манеру исполнения Вертинского.

Брусникин часто околачивался возле придурков — ему очень хотелось стать одним из них. Небольшой срок по какой-то бытовой статье открыл ему доступ к желанной цели. Назначение состоялось, и Брусникин стал воспитателем КВЧ*. Тут для моего Ивана Сергеевича началась сладкая жизнь: как и прочим придуркам, ему полагалось дежурить ночью на кухне для наблюдения за правильностью закладки продуктов в котлы. За малостью штата придурков, дежурить приходилось часто, и Брусникин широко пользовался этой возможностью наедаться доотвала. Под покровом ночи по-

 


* КВЧ — культурно-воспитательная часть в администрации мест заключения.

- 300 -

вара приготовляли себе особую еду, и в их интересах было хорошо накормить дежурного.

Достигнув «культурного» поста, Брусникин стал безжалостно эксплуатировать меня. Всюду, где только можно, появились всевозможные лозунги, написанные моей рукой. Ведущим оказался такой: «Солнце, воздух и вода — наши лучшие друзья!» Его поместили на видном месте над воротами. Заключенные мрачно острили, что в основу их питания и лечения положены исключительно эти три «друга»...

Кроме лозунгов я беспрерывно был занят выпуском «Крокодила» — стенной газеты в картинках. В карикатурах и кратком тексте к ним бичевались все лагерные пороки: обмен продуктов на табак, драки, воровство и т. д. Больше всего доставалось тем, кто «промотал» казенное «вещевое довольствие». Такой «промот» приравнивался к воровству и строго наказывался. И все равно, казенные вещи теряли, проигрывали в карты, продавали, обменивали. Даже самый аккуратный человек мог попасть в разряд «промотчиков», если его обворуют. Со мной такое и произошло. Правда, мне удалось избежать проверки, и я обеспечил себе спокойствие, затратив некоторую сумму на приобретение того, что у меня украли.

Вскоре после прибытия нашей группы в ОПП здесь стало заметно увеличиваться число «черных». Каких-либо радикальных мер борьбы с этим не было принято: начальство ограничилось сооружением палатки-домика для ослабленных больных.

Однако ее очень скоро перестало хватать для поступавшего пополнения. Тогда стройбригаду бросили на возведение стационара. Начали его строить за зоной в нескольких метрах от нее, а по окончании строительства зону передвинули выше по бугру и там возник еще ряд землянок. Но и это не стало выходом из положения, и начали рыть огромный котлован для устройства в нем большой землянки на 60 индивидуальных мест. К началу осени она уже имела

 

- 301 -

обитателей. В общем, наш оздоровительно-профилактический пункт довольно быстро превращался в лазарет. Начальница Валентина Степановна как-то незаметно исчезла, а ее место заняли вольнонаемный начальник и такой же «вольный» главный врач — строгая неразговорчивая женщина. С нашим братом она держалась официально и несколько сухо, но именно ей я обязан тем, что имею возможность сейчас писать эти строки...

С организацией лазарета появились у нас медицинские сестры, санитарки. Последними стали молодые, здоровые женщины с других колонн. Они быстро освоились с обстановкой и обратили ее себе на пользу, образовав новый слой, так сказать, полупридурков. Но я ни в чем не обвиняю этих женщин. Они поступали как все, кто нарушал незыблемость нравственных правил для того, чтобы сохранить жизнь. Наши санитарки делали свое дело хорошо и оставили о себе хорошую память. У нас их было две: русская Клава и хохлушка Катя — пышная украинская красавица. Отличалась она необыкновенной жизнерадостностью и заразительно хохотала по малейшему поводу. Конечно, санитарки урывали себе кое-что из довольствия, предназначенного пеллагрикам. Но не будем корить их за это: работали они добросовестно, а ухаживать за пеллагриками — работа не из легких и не из приятных.

Гораздо более чувствительно на лагерной почве паразитировала другая категория людей — истинных хищников, принадлежавших к элите воровского мира — паханы. Пахан принципиально не унижался до какой бы то ни было работы и презирал тех, кто «упирался рогами» и довольствовался общим рационом. Сам же пахан в пределах лагпункта мог все. У пахана всегда было несколько «шестерок», которые всячески угождали пахану, выполняя для него грязную, а порой и унизительную работу. Для пахана кухня и каптерка были своими вотчинами, где он брал все, что ему было нужно. Шестерки благоденствовали в тени всесильного

 

- 302 -

покровителя, подбирая множество крох, падающих с его стола. По приказу пахана они избивали непокорных и обкрадывали тех, у кого еще осталось что-либо достойное изъятия. Они держали в постоянном страхе робкое стадо фраеров, иногда зло и изобретательно преследовали какого-нибудь неудачника или, наоборот, оказывали покровительство, если пахан распорядился: не трогать такого-то...

В отличие от «патриархов» уголовного мира 20-х годов, я встречал таких в Бутырках, лагерные паханы пользовались авторитетом не за долголетнюю «безупречную» деятельность «по специальности». Паханами становились иначе...

Однажды мне довелось вступить в деловой контакт с лагерным паханом: я продал ему свои брюки, без которых вполне мог обойтись, так как имел еще лыжный костюм. Цена мне была предложена высокая — 10 паек хлеба и 2 пачки махорки. Эти 2 пачки я получил, но с хлебом пахан меня надул: вместо 10 паек дал только 4. Неожиданное богатство позволило мне приобрести самую необходимую в лагере вещь — котелок. Я променял его на три цигарки, и он сопутствовал затем в моих скитаниях по Сарлагу три года, пока его не отобрали у меня во время этапа в 1945 году.

Однако, ни внезапное обилие хлеба, ни те дополнительные бабки, которые я стал выменивать на табак, не пошли мне на пользу. Истощение организма зашло настолько далеко, что приостановить его увеличением количества пищи было уже невозможно. Результат оказался обратным — пеллагрические явления, первые симптомы которых появились еще в саратовской тюрьме, усилились.

В один из осенних дней мена вызвал новый главврач — вольнонаемная женщина, о которой я уже упоминал, и заявила в категорической форме: «Я дала распоряжение, чтобы вас положили в лазарет». Я взмолился, упрашивая оставить меня на прежнем положении. Мысль о пеллагрической палатке внушала ужас! Казалось, стоит мне по-

 

- 303 -

пасть туда, и счеты с жизнью будут окончены. Но мои мольбы не смягчили суровую женщину — приговор остался в силе! Повезло мне только в том, что я попал в новый стационар, где больные были устроены несколько лучше, чем в большой палатке.

В большом помещении с земляным полом, вдоль стен и посередине, были устроены нары, но не сплошные, а как бы двуспальные — с отдельным сенником для каждого. Своего соседа я не успел разглядеть. Он был в очень тяжелом состоянии, а наутро рядом со мной лежал мертвец... Освободившееся место недолго пустовало. Новым соседом оказался некий Василий Анатольевич Минкевич, симпатичный интеллигентный человек лет на 12—15 старше меня. Его арестовали в Москве в 1937 году и осудили по 58-й статье. Отбывал он свой срок в Сибири, в Том-Асинских лагерях. В октябре 1942 года кончался его пятилетний срок, и он с волнением ждал этого дня. Когда он наступил, Минкевич пошел в канцелярию узнать, получено ли распоряжение о его освобождении. Вернулся он печальным — распоряжений не поступало. Позже ему сообщили, что освобождение «приостановлено впредь до особого распоряжения». А это «особое распоряжение» последовало лишь летом 1946 года. К тому времени «пересидчиков» было уже множество, но я находился в другом месте и не знаю дождался ли Минкевич свободы или его скрутила пеллагра.

Не буду говорить о тех, кто окружал меня в палате стационара. Это была серая, безликая, однородная масса людей слабых — физически, пассивных — умственно. На драки, шум и крики у большинства не хватало сил. Разговоры, если и велись, сводились к еде. Кстати, кормили нас заметно лучше, ежедневно давали немного молока и по куску сахара. С бойни совхоза привозили кровь забитых животных. Не имею понятия, как ее приготовляли, но это блюдо пользовалось успехом. Не думаю, однако, что сейчас я стал бы есть эту темную, красно-бурую массу.

 

- 304 -

Спасибо начальнице — месяц, проведенный в стационаре, благотворно сказался на моем организме: исчезли отеки ног, прекратился длившийся несколько месяцев понос. Состоявшаяся вскоре врачебная комиссия сочла задачу медицины выполненной и списала меня вновь на общее положение.

Итак, я снова очутился в землянке. К ставшим уже привычными грязи, тесноте и шуму прибавился холод. Печки в землянке не было, а на дворе — ноябрь. В первые же дни месяца похолодало, а в ночь с 5-го на 6-е поднялся сильнейший снежный буран, какого я и не припомню. А под утро, когда мы высыпали на утреннюю поверку, нас ослепили яркое солнце и сверкающий снег. Так, без каких-либо переходных стадий, в одну ночь, сухая осень превратилась в многоснежную зиму. Я снял с ног тапочки и надел валенки, отметив таким образом смену сезонов.

Правда, валенки я носил недолго. Молодому парню — нарядчику из уголовных — они приглянулись и он предложил обмен: я ему — валенки, а он мне кирзовые сапоги плюс 10 стаканов махорки. На этот раз коммерческая операция не вызвала долгих раздумий. 10 стаканов табака — солидный капитал, а сапоги, хоть и неказистые, устраивали меня своей пригодностью в любой сезон. Став обладателем такого богатства, как большой кисет махорки, я, признаться, рассчитывал существенно улучшить свое питание — вокруг было много заядлых курильщиков, готовых отдать за табак все что угодно. И я несколько раз воспользовался этой человеческой слабостью, но очень скоро отказался от товарообмена. Должен откровенно сознаться, что остановили меня не моральные соображения, а самая обыкновенная брезгливость — я увидел грязные тряпки, в которых был обернут «меновой товар, и державшие его давно не мытые руки. Будучи не в силах преодолеть брезгливое чувство, я добровольно отказался от дополнительных калорий, и результаты сказались быстро — я снова очутился в одной из

 

- 305 -

землянок лазарета, но на положении полубольного, которое не давало никаких преимуществ. Моими товарищами были те, у кого не хватало сил работать на стройке — бесполезный по сути «человеческий материал», который при всей его непригодности все же нельзя и выбросить: каждый з/к на учете и процент «убыли» определен. Хочешь не хочешь, а держи и корми его, чтобы пресловутый «процент смертности» не очень уж превышал допустимую норму. Поэтому-то нас и кормили, но получали мы лишь минимум того, что требовал истощенный организм: уже упомянутую баланду и благословенную «пайку» хлеба — единственное, что не давало угаснуть едва теплившейся жизни.

...Еще в конце лета появилось у нас в лазарете новое лицо — врач-армянин. Пожилая армянка, обслуживавшая по швейной части нашу начальницу, сказала мне, что русского языка доктор не знает, так как жил заграницей. Когда я обратился к нему по-английски, он чуть не подпрыгнул от неожиданности и удивления. На своем родном языке доктор мог общаться только с немногими пациентами-армянами, с азербайджанцами он говорил по-турецки. А вот с большинством, с русскими не мог сказать и слова...

Доктору Амбарцуму Такворьяну было уже сильно за пятьдесят. Когда-то это был, видимо, грузный мужчина, но от былой полноты сохранились лишь некоторые остатки, которые не позволяли сказать про него худой или худощавый. Родился он в Турции, где-то на малоазиатском побережье Эгейского моря. учился в Константинополе, и во время первой мировой войны был молодым военным врачом в турецкой армии, воевавший на русском фронте. Затем он жил и работал на Кипре, потом десять лет — в Америке, в Детройте. Незадолго до начала второй мировой войны он примкнул к группе армян-репатриантов, приехавших в Армению, поселился в Ереване, где ему дали место врача в поликлинике предместья Арапкир.

 

- 306 -

Однако, идиллия на новой армянской родине была недолгой. В первый же день войны — 22 июня 1941 года его арестовали. Бедный Такворьян никак не мог понять, в чем дело, за что он арестован и зачем сидит в этом дрянном лагере. Он говорил о своих антифашистских настроениях, которые, казалось бы, должны были приветствовать в стране, борющейся с фашизмом.

Незнание русского языка и непонимание обстановки делало несчастного доктора робким и нерешительным, а его откровенно растерянный вид не способствовал авторитету и престижу. Даже как врача его не принимали всерьез и потому не допускали в число придурков. Правда, место ему отвели в комнатушке рядом с Брусникиным и не препятствовали ему получать очередную еду, входя на кухню через дверь. Но в миску его попадало — увы! — немногим больше, чем рядовым заключенным. Видно было, что за год человек сильно изголодался, что ему не хватало того, что ему перепадало. И он жаловался мне на поваров, которые не дают ему еды, как другим врачам — не скупясь.

Среди зимы произошло серьезное изменение в моем положении — меня приставили к доктору Такворьяну в качестве переводчика. Для исполнения новых обязанностей меня перевели в большую землянку, где лежали «умеренные» пеллагрики, находившиеся под его наблюдением. К тому времени я и сам был в числе этих «умеренных», но теперь для меня выработали особый статус: «раскрепостили», то есть выдали из цейхгауза мои личные веши, позволившие мне свободно передвигаться по всей зоне. Мой полушубочек отлично способствовал этим хождениям, а по ночам с еще большим успехом помогал одеялу сохранять тепло. И место я получил хорошее — в центре, рядом с печкой и не менее чем в двух метрах от соседней койки.

Пациентов за Такворьяном числилось около шестидесяти в палатке и еще около сорока — в соседней землянке. В мои новые обязанности входило присутствие при врачеб-

 

- 307 -

ном осмотре и запись наблюдений и выводов врача в каждую «историю болезни».

Врачебные обходы и осмотры больных Такворьян делал через день. Такая частота наблюдений вовсе не вызывалась обстоятельствами и являла собой пустую формальность. Ведь, в сущности, действительно больных у нас не было совсем — всех в землянке легко было бы поставить на ноги нормальным питанием. Поэтому прошло известное время, прежде чем мы с Такворьяном выработали некоторую «систему» осмотра наших пациентов. Говорю «наших», так как я стал неотъемлемым элементом этой системы. На первых порах мы оба старались выполнять выпавшее нам на долю дело чрезвычайно добросовестно. Но вскоре поняли, что «истории болезни» никому не нужны. На первых порах я старался с наибольшей точностью переводить и записывать выводы врача после осмотра. Не сразу удалось овладеть медицинской терминологией. Я ее и по-русски едва знал, а на английском языке никогда не слыхивал. Но это препятствие мы с моим Амбарцумом преодолели без особого труда.

Вскоре выяснилось, однако, что пунктуальное заполнение «историй» дело совершенно бесполезное. Тогда мы рационализировали эту процедуру: записки стали короче, что никому не принесло вреда. Но и в такой, укороченной моей деятельности возникло однажды неожиданное осложнение — «истории болезни» были съедены мышами! Обычно пачка этих «историй» хранилась в домике, где жили врачи. Приносили ее на время обхода, а затем снова уносили назад. Однажды хватились — где эта пачка? На месте ее не оказалось. Стали искать, и нашли, наконец, в землянке в маленькой кабинке возле двери, где санитарки хранили посуду. Я ахнул, увидев вместо пачки листов всего лишь груду мелких обрывков бумаги. К счастью, на стопке «историй» лежал, видимо, какой-то тяжелый предмет, который не позволил мышам добраться до верхней части листов. Таким

 

- 308 -

образом сохранились фамилии. Так и пришлось мне восстанавливать «истории болезни» на новых бланках, то есть — «изобретать» ход врачебных наблюдений и выводов за два — три последних месяца. Я изрядно попотел, прежде чем удалось воспроизвести мало-мальски правдоподобную картину лечения наших з/к.

Рассказав о милом Амбарцуме, упомяну еще об одном враче, с которым повстречался в лагерном лазарете. Этот своеобразный персонаж заслуживает того, чтобы уделить ему несколько строк.

В один из зимних дней конца 1942 года в нашей лазаретной землянке внезапно открылась дверь и на пороге появились две женские фигуры. Первой вошла и заговорила женщина среднего роста и привлекательной наружности, блондинка со здоровым румянцем на щеках. На вид она казалась тридцатилетней. Лариса Владимировна, так она назвала себя, оказалась новым главным врачом лазарета, а ее спутница — новой старшей сестрой. Больше всего нас поразило то, что на плечах Ларисы Владимировны было... котиковое манто! Да, да, манто из настоящего, первоклассного, безукоризненного качества котика! И берет красивого голубого цвета, отлично гармонировал с теплой чернотой меха.

«Вагонка», на которой я занимал одно из нижних мест, находилась недалеко от двери, и я не удивился, когда новый главный врач подошла ко мне, попросила сесть и сама села на краюшек моего убогого ложа. Разговор длился не долее трех минут, и содержания его я не помню. Вскоре я узнал, что ее внимание к моей персоне не было случайным. И основывалось оно не только на «экзотике» моего аристократического происхождения, но и на моем умении рисовать. Вскоре Лариса Владимировна прислала ко мне свою «фрейлину» с просьбой набросать узор для вышивки. Само собой разумеется, что заказ был мною принят, старательно и быстро выполнен. А еще через несколько дней та же женщина передала мне приглашение зайти к главврачу. К

 

- 309 -

счастью, мой «выходной костюм» — одеяло был еще совсем чист и даже красив — голубые цветы по белому полю. Я выскользнул из землянки вслед за посланной. На дворе стоял сильнейший мороз. Убожество наших нор и лачуг безжалостно подчеркивалось ярким светом луны.

Ларисе Владимировне отвели помещение в единственном настоящем домике возле вахты. В довольно просторной комнате было и тепло, и светло — горела керосиновая лампа, что казалось в те времена чудом: наши землянки не освещались совсем. Как чудо воспринималась и сама комната с «настоящими» стенами, «настоящим» потолком, дощатым полом, окнами, дверью, чистенько побеленной печкой.

Мне была предложена табуретка, стоявшая чуть ли не на середине комнаты. Вероятно, хозяйка опасалась, как бы я не занес в ее жилище каких-нибудь паразитов. Эта догадка пришла мне в голову лишь спустя много лет. В то же время я просто наслаждался светом, теплом, картиной хоть и не роскошного, но нормального человеческого жилья. Не скрою, я был польщен приглашением, и мне была приятна возможность поговорить с культурной женщиной. Лариса Владимировна не была красивой в полном смысле слова, но внешность ее безусловно обращала на себя внимание. Встреть ее в обычных условиях на улице города — и невольно повернешь ей вслед голову. Держалась она непринужденно, говорила правильным литературным языком, интересно рассказывала.

Из рассказов помню немногое. Отец ее был управляющим графа Игнатьева в Тверской губернии. В рассказе фигурировало имение Чертолино. Посмотрев позднее нужный раздел в справочном «Петербургском альманахе», я нашел там: «Граф Игнатьев Алексей Павлович, Генерал-адъютант. Умер в 1906 г. Имение «Чертолино» Тверской губернии Ржевского уезда...». Это был отец известного Алексея Алексеевича Игнатьева, того что написал «Пятьдесят лет в строю». Училась Лариса Владимировна в Москве, в

 

- 310 -

медицинском институте. Первый ее муж — Матсон, фамилию которого она продолжала носить, хотя и давно развелась с ним, был крупным военным деятелем. Второй муж — Успенский тоже представлял собой значительную фигуру — заместитель наркома внутренних дел Украины. В 1937 году, во времена Ежова, карьера Успенского оборвалась — он оказался в числе врагов народа... Естественно, арестовали и его жену. «Врага» расстреляли, а ее осудили на 10 лет, как ЧСВН (член семьи врага народа) — была тогда и такая категория осужденных.

Когда Ларису Владимировну окружало довольство и благополучие жены одного из руководителей самого «авторитетного» советского ведомства, ее познания в медицине не находили применения: супруг категорически протестовал против того, чтобы его жена работала. Сидеть же сложа руки ей было скучно, и женщина поступила в университет на историко-филологический факультет и даже успела его кончить, прежде чем разразилась гроза.

Лагерная жизнь Ларисы Владимировны сложилась относительно благополучно. В довоенные годы она попала на стройку железной дороги в южной части Азербайджана, затем — на строительство дороги Сталинград — Саратов. В лагере очень пригодилась ее специальность врача-хирурга. Будучи женщиной практически умной, энергичной и не слишком щепетильной, она легко освоилась с обстановкой, приспособилась к ней и даже преуспела, достигнув гораздо большего, чем могла бы достичь любая другая. Словом, это была умная, ловкая и не обремененная совестливостью хищница!

У начальства Лариса Владимировна пользовалась завидной репутацией. Уверен, что существенную роль играло то, что она была вдовой хоть и расстрелянного, но «своего». Ей делали поблажки и предоставляли льготы, о каких другие женщины-заключенные не могли мечтать: отдельная комната, а не нора-землянка; пища по потребности и наконец то

 

- 311 -

самое котиковое манто, которое она смело носила в уверенности, что его у нее никто не украдет и никто из начальства не скажет: «Не положено. Сдайте в цейхгауз». Высшее доверие начальства выражалось и в том, что ее выпускали за зону для врачебных визитов к вольнонаемному персоналу без конвоя. В военные годы хождение без конвоя для лиц с 58-й статьей было практически немыслимым.

В середине лета 1943 года меня перевели на ферму совхоза имени 8 марта, и я никогда больше не видел Ларису Владимировну, даже, признаюсь, забыл о ее существовании. Вспомнить о ней мне все же пришлось в те дни, когда оторванные стихией от родных мест люди стали возвращаться из дальних уголков страны по домам. Кроме меня и многих других, такими «возвращенцами» стали моя двоюродная сестра Катя со всем своим семейством. Ее муж был выслан в Красноярский край, и вся семья последовала за ним в Сибирь. Каково же было мое удивление, когда из разговора с Катей выяснилось, что Лариса Владимировна после окончания срока оказалась высланной в то же место, где жила Катя с семьей. Я узнал, что в Сибири мой бывший главный врач обзавелась еще одним мужем. А еще через десяток лет мой племянник встретил случайно на улице ее сына — молодого Матсона, который сообщил, что его мать умерла...

В конце зимы я пережил радостное событие, существенно изменившее весь строй моих мыслей, вновь пробудившее угасшую было волю к жизни: я получил известие от семьи из Москвы! Телеграмму! Это был ответ на мое письмо. Уже второе — первое я писал еще с 3-ей колонны, но ответа на него не получил. Как потом выяснилось, и оно дошло по назначению, и ответ был послан без промедления. Но меня к тому времени уже не было на 3-ей. Письмо наверно выбросили за ненахождением адресата, — не искать же его по всему Сарлагу!

У меня же создалось из-за этого убеждение, что во время войны переписка з/к с родными запрещена. По

 

- 312 -

крайней мере, я не видел, чтобы кто-нибудь получал или отправлял письма. Мой сосед по койке Минкевич придерживался такого же мнения, но все же решил сделать пробу: послал своей дочери письмо в Москву. К нашему удивлению и радости, ответ пришел сравнительно скоро. Я тут же написал жене письмо, и телеграмма была на него ответом. А через некоторое время, вслед за ней пришло и письмо. Кончилась, наконец, полоса мучительной неизвестности. Однако радость, принесенная первым известием из дома, была омрачена сообщением о смерти отца. Из этого же письма я узнал, что у меня теперь уже не два, а три сына. С этого момента переписка с женой и старшими сыновьями не прерывалась и служила мне большой моральной поддержкой. Раз живы они — надо и мне во что бы то ни стало выжить!

Настроение, созданное вестями из дома, подогревалось еще и надеждой на освобождение по так называемой «актировке» (медицинский акт — свидетельство о непригодности заключенного к физическому труду). Поговаривали, что готов даже список подлежащих актировке, и в нем имеется мое имя. Я не особенно предавался сладостным иллюзиям и, как оказалось, к лучшему: врачебная комиссия вычеркнула мое имя из этого списка.

«Актировка» все же состоялась. Не рискую назвать число освобожденных. Счастливцев было десятка два... Покидали они зону прекрасным солнечным днем раннего лета. Мы, оставшиеся по ею сторону проволочного ограждения, смотрели им вслед: видели, как они вытянувшись цепочкой медленно поднимались на бугор и шли по направлению к тракту. Каждого из освобожденных снабдили литерой для проезда к месту жительства и сухим пайком. Из чего состоял этот паек не знаю, но видел, что у некоторых было не по одной буханке хлеба. Стоит ли говорить, что выходя из ворот лагеря, люди несли часть хлеба уже не в сумках, а в своих желудках... Спустя несколько дней стали к нам посту- 

- 313 -

пать нерадостные вести о наших недавних товарищах. Один из них, старик с седенькой бородкой, умер, едва отойдя от зоны на 2—3 километра. Из этой группы подобрали еще несколько умерших. Многие попали в лагерный лазарет соседнего лагпункта. Что сталось с теми, кто уцелел на первых порах, никому не ведомо.

...Полагаю, что на этом «лазаретную» тему я исчерпал, и читающему эти страницы не понадобятся дополнительные объяснения. Неуместен был бы со стороны читающего и вопрос: «Как вас лечили?». На него можно ответить коротко и исчерпывающе: «никак», имея в виду какие-либо лекарства. За все время моего пребывания в лазаретах я ни разу не видел ни пузырька с каплями или микстурами, ни каких-либо таблеток или порошков. Они, впрочем, и не нужны были. Пеллагру не лечат. Это ведь не болезнь в обычном понимании, а просто крайняя степень истощения организма.