- 183 -

ALMA MATER

 Столыпинский вагон и Столыпин. — Под конвоем по Садовой. — Таганская пересылка. — Эсеры бунтуют. — Бутырская тюрьма. — Население 53-й камеры — Это вам не ГУМЗАК, а ОГПУ. — В рабочем коридоре. — НЭП в местах заключения. — Что такое БУТЮР. — Многоотраслевое производство. — Послабление режима.

 

Я несколько забежал вперед, упомянув в предыдущей главе слово «концлагерь». В действительности, покидая ДПЗ на Шпалерной в Петрограде, ни мы с отцом, ни наши товарищи по этапу не имели ни малейшего понятия, как и куда нас направят и где закончится наш путь. Выяснилось все это постепенно и окончательно определилось только тогда, когда мы оказались в Бутырской тюрьме. Со всех концов свозили сюда осужденных коллегией ОГПУ для формирования из них больших этапов на Соловки.

Люди, распоряжавшиеся нашими судьбами, не усматривали нелепости заведенного порядка и, следуя ему, пунктуально отправляли заключенных из Петрограда в Москву для того, чтобы затем перебросить их снова на север — в Соловки. Как будет видно из последующего, этот «танец от печки» послужил нам на благо: и для меня, и для отца Соловки остались географическим понятием.

Когда сборы нашей партии закончились и нас вывели на Шпалерную улицу, возле ворот в толпе родственников, неизвестно какими путями узнавших о дне и часе отправления этапа, мы увидели взволнованное лицо тети Сони. Ее попытки сказать несколько слов и передать то, что она ус-

- 184 -

пела собрать нам в дорогу, не имели успеха: конвой оттеснил всех собравшихся на тротуар, а нас выстроил на середине улицы. Так мы и двигались, сопровождаемые по обеим сторонам улицы родными. Когда со Шпалерной наша колонна свернула на Воскресенский, а с него на Знаменскую, можно было догадаться, что нас ведут к Николаевскому вокзалу. Сомнения рассеялись после того, как мы пересекли Знаменскую площадь и направились к воротам Товарной станции.

Там нас ожидали так называемые «столыпинские» вагоны. В свое время они явились нововведением, к которому Столыпин, конечно, никакого отношения не имел — оно просто совпало с годами, когда он был во главе правительства . Находились, однако, люди, наивно уверенные в том, что именно сам Столыпин, олицетворявший для них «черную реакцию», чуть ли не лично приложил руку к этому делу, проявив тем самым свою «злую волю». В действительности же специально приспособленные вагоны по сравнению с теми, в которых перевозили заключенных раньше, явились безусловным шагом вперед, мерой гуманной, признавшей человеческие права за теми, кто так или иначе не поладил с законом и вынужден «путешествовать» не по своему выбору.

В первые годы революции перевозка заключенных по инерции — как и многое другое, унаследованное новой властью от старой — не претерпела еще изменений к худшему, которые так обнажено проявились позднее. Вот почему наш переезд в Москву не был ни утомительным, ни особенно неприятным. Нас везли в нормальных условиях, позволявших каждому растянуться на полке и спать хоть все 30 часов, на протяжении которых паровоз тащил нас до Москвы. Конвой, казавшийся поначалу суровым — нам так и не дали попрощаться с родными — подобрел и обходился с нами почти по-дружески. Политрук — непременный придаток ко всякой команде — подолгу простаивал у нашего «купе» и мирно болтал с нами, а начальник разрешил мне даже выходить в коридор и стоять на перегонах у окна.

 

- 185 -

Всем было дозволено пользоваться уборной по мере надобности, что в дальнейшем стало совершенно невозможно. Словом, первая поездка по этапу не оставила в душе того отвратительного осадка, какой впоследствии накапливался в избытке каждый раз при подобного рода путешествиях.

В Москву наш поезд пришел рано утром и на правах пассажирского — прямо к платформе под стеклянным колпаком. Мы все стояли уже в коридоре готовыми к выходу, когда я с радостным изумлением увидел через окно знакомые лица. Казалось невероятным, что при сложившихся обстоятельствах какая-либо встреча вообще возможна. Между тем, улыбающиеся лица двоюродных: Сони Голицыной, Сони и Алексея Бобринских и моего приятеля Пети Истомина с очевидностью доказывали, что московская родня оповещена о нашем приезде.

Нас стали выводить из вагона. На просьбу разрешить поздороваться с родными начальник конвоя сказал: «Пусть идут с вами». И мы все, вшестером, взявшись под руки, шли в колонне под конвоем сначала по Каланчевке, а потом и по Садовому кольцу до поворота на Малые Каменщики. На углу этого переулка начальник отделил наших «вольных» спутников от колонны, вполне резонно сочтя неудобным производить такое «перестроение» перед воротами Таганской тюрьмы.

В Москве весна уже вступала в свои права: на улицах было мокро и грязно. Наши и без того нестройные ряды еще пуще нарушались от необходимости обходить или перепрыгивать лужи. В них отражались то быстро плывущие облака, то голубые разрывы между ними, а порой — лучи не успевшего еще высоко подняться солнца. Казалось, природа нарочно для нас припасла свою добрую улыбку, чтобы заставить на время забыть, что мы, в сущности, меняем одну тюрьму на другую. Не знаю как других, но меня это весеннее утро настроило на мажорный лад, и будущее рисовалось мне уже не в таких мрачных красках, точно наш при-

 

- 186 -

езд в Москву был концом, а не началом пути. Впоследствии мне много раз пришлось испытать подобные чувства при всяческих переменах и переездах из одной неволи в другую — мне всегда казалось, что ступаешь не вниз, а вверх по ступеням некой лестницы, ведущей тебя от худшего к лучшему. Бывало, надежды оправдывались, но чаще — оборачивались разочарованием.

В Таганке нашу партию сразу же поместили в пересыльное отделение — двухэтажное старое здание, стоявшее в глубине довольно большого двора. Внутреннее устройство пересылки не шло ни в какое сравнение с «комфортом» ДПЗ на Шпалерной. Все здесь было как-то по провинциальному примитивно, а большие общие камеры, не отличавшиеся чистотой, напоминали скорее клетки зоопарка, так как отделялись от коридора не стеной, а сплошной от пола до потолка решеткой. Наши новые товарищи успокоили — долго держать здесь не будут. И действительно, мы не почувствовали себя включенными в общий ритм тюремной жизни — забота о нас не шла далее необходимого минимума: пищи и «надежного» крова. О книгах нечего было и мечтать. Прогулок, передач, свиданий пересыльным не полагалось. И люди, нас окружавшие, вспоминаются как некая безликая масса: ни к кому мы не успели приглядеться.

Исключение составили лишь несколько «политических», которые сразу же обратили на себя внимание, а в дальнейшем на некоторое время поглотили его целиком. Эта группа из трех или четырех человек держалась очень дружно и несколько особняком от остальных, не имевших очевидной в их глазах привилегии состоять в партии социалистов-революционеров. Надо отдать справедливость: эти люди, когда от них понадобилось вступиться за товарища, попавшего в беду, выполнили свой долг единодушно, не задумываясь о последствиях и руководствуясь исключительно партийной солидарностью, так как, сколько я понял, их не связывало прежнее знакомство.

 

- 187 -

Дело было в том, что одного из них — худощавого, болезненного вида молодого человека с белокурой бородкой вызвали с вещами на этап. Товарищи его заявили протест: нельзя, дескать, отправлять человека без необходимых для дальней дороги вещей (его отправляли куда-то в Сибирь) и не дав ему свидания с родными. Посовещавшись, эсеры решили, что их товарищ должен сказаться больным. После повторного вызова со стороны надзирателя, они стали настаивать на вмешательстве медицины. Этот маневр не имел успеха: появившийся через некоторое время белый халат установил у «больного» нормальную температуру и, стало быть, отсутствие оснований для снятия с этапа. Эсеры, однако, не унимались и требовали для переговоров начальника тюрьмы, за которым, после длительных пререканий, надзиратель неохотно отправился. После его ухода эсеры обратились ко всем сокамерникам, заявив, что если их товарища будут пытаться взять силой, они окажут сопротивление. В предвиденье драки с надзором, который, по их мнению, способен применить оружие, они предложили всем, кто не надеется на свои нервы и побаивается осложнений, заранее просить о переводе в другую камеру. Никому не захотелось выказать малодушие, но все не сговариваясь, сочли уместным освободить поле предполагаемого сражения и сгрудились в противоположном углу. Сами же эсеры стали готовиться к отпору, сняв с окон несколько бутылок и расставив их на столе — другим «оружием» они не располагали. Наконец явился начальник тюрьмы. Начались переговоры, в которых каждая сторона настаивала на своем: эсеры — возбужденными голосами, начальник — спокойно, явно не желая обострять конфликт. Кончилось все мирно: просто конвой не стал дожидаться и увел этап без нашего эсера.

На следующий день мы были вызваны с вещами и в группе из двух десятков человек препровождены в тюремный «вокзал». За нами пришел «черный ворон», первое знакомство с которым не произвело особенно скверного

 

- 188 -

впечатления. Сажали нас по-божески, с учетом вместимости и посадка даже отдаленно не походила на ту трамбовку, какою она стала впоследствии, когда невольно думалось: не из резины ли сделан кузов «воронка».

Среди попутчиков оказались бывалые уголовники, которые легко распознали по какому направлению нас везут и где закончится рейс. Они не ошиблись: перед нами распахнулись двери Бутырской тюрьмы и закрылись затем надолго: для отца — на два года и три месяца, для меня — на четыре года.

Знакомство с Бутырками началось, как положено — с обыска. Затем по существовавшим в те времена порядкам, всех новоприбывших направили на две недели в карантин. Карантинные камеры выходили окнами во внутренний двор, посредине которого стояло здание церкви, сохранявшее еще свои внешние формы: купол и маленькую колоколенку. Остальную площадь двора занимали трава и деревья вокруг аккуратных асфальтированных дорожек. В летние месяцы кое-где разбивались и клумбы, радовавшие глаз хоть и не очень пышными, но все же цветами. В тот же апрельский день, когда мы впервые шагали по внутреннему двору, всюду еще лежал снег. Сохранялся он здесь дольше, чем на открытых местах — со всех четырех сторон двор окружали стены трехэтажного основного здания тюрьмы.

Всех нас, привезенных из Таганки, выстроили в коридоре 2-го этажа для распределения по камерам. Занимался этим староста карантина Морозов — невысокий брюнет среднего возраста в темном, помятом костюме. Замечу кстати, что в либеральные времена первых лет революции существовал еще выборный старостат — тюремная демократия, протянувшая еще некоторое время и замененная сперва старостатом по назначению, а затем вовсе упраздненная. Староста корпуса был тогда правой рукой старшего по корпусу — «корпусного» и почти самостоятельно ведал распределением вновь поступающих. И в случае с нами Мо- 

- 189 -

розов произвел всю операцию распихивания по камерам быстро и деловито. Мы с отцом попали в огромную 53-ю камеру на том же втором этаже.

Главный и основной корпус Бутырской тюрьмы представляет собой несколько вытянутый прямоугольник, по всему периметру которого во всех трех этажах располагаются однотипные общие камеры — одинарные и двойные. В нашей, двойной стоял посредине мощный столб, как в Грановитой палате. В 53-й были общие нары, а пестрое население ее насчитывало не менее семи десятков человек. Кого там только не было! Люди разного вида, всех возрастов и состояний. Рядом с хорошо одетыми нэпманами — простой люд из крестьян в более чем скромной одежде. Инженеры, карманные воришки, уголовники высокой квалификации, духовенство, служащие разных рангов и категорий. Были среди нас русские, эстонцы, татары, кавказцы, добродушные торгаши-китайцы. Был даже один индус. Словом — Ноев ковчег, в который, кроме людей, не забыли поместить и представителей животного мира: тесно сбитые на нарах люди кормили собою полчища клопов, блох и вшей. А по вечерам, когда затихал шум и прекращалось движенье, на арену выходили мыши. Им было полное раздолье — крошек и оброненных кусков съедобного на полу хватало. Те, что понахальнее, забирались исследовать передачи. Никто зверьков не преследовал. Было даже забавно следить, как они резвились на полу.

Из сказанного очевидно, что название «карантин» было всего лишь старой вывеской, которую забыли своевременно снять. В прежнем тюремном укладе были, впрочем, и хорошие стороны. Так, на прогулку выводили не по камерам в отдельности, а всем коридором. Все-таки некоторое развлечение: видеть и общаться не только с теми, с кем проводишь неразлучно и дни, и ночи. Случилось так, что я сразу же, на первой прогулке встретил знакомых москвичей из тех, кого «загребли» при массовых арестах в марте 1924-го. Одним из

 

- 190 -

них был Петя Туркестанов, с которым мы потом долгое время были соседями по койкам и крепко дружили, другим — Иван Дмитриевич Ратиев, в прошлом блестящий гвардейский офицер и тогда еще сохранявший военную выправку.

Среди товарищей по 53-й было два духовных лица. Епископ Валериан, выделявшийся своей импозантной фигурой, пробыл в камере недолго: его освободили наредкость удачно — в страстную субботу. Вторым был скромный священник из Дмитрова — фелицын. Через восемь лет я встретился с ним на похоронах моего деда Владимира Михайловича.

Самыми интересными в камере для нас с отцом оказались двое наших «однодельцев» — Иван Васильевич Кудрявцев и старик Паршин. Оба были «крестниками» Бурхановского. Они-то и открыли нам подлинное лицо нашего общего провокатора. О его коварных махинациях и Паршину, и Кудрявцеву было известно намного больше, чем нам. Они знали имена людей, вовлеченных Бурхановским в заговор и погубленных им. Этих людей, о существовании которых мы с отцом даже не подозревали, было пятеро. Имена их я не запомнил.

Слушая рассказы Кудрявцева, я долго не мог и не хотел верить, что такой, казалось, душевный человек, как Бурхановский, мог пойти на столь гнусное и низкое дело. Но как бы ни было горько разочарование в человеке, который пользовался нашим полным доверием, перед лицом неоспоримых фактов сомнения пришлось оставить.

Держали нас в карантине не две недели, а гораздо дольше. Однообразие карантинных дней изредка нарушалось каким-нибудь забавным случаем, веселившим всю камеру; а иногда наоборот — чем-нибудь, что умеряло шум, снижало настроение и, как правило, исходило от начальства. Именно таким было появление у нас начальника тюремного отдела ОГПУ Дукиса. Неприятное впечатление он произвел

 

- 191 -

не только на меня. Он вошел в камеру на полшага и, глядя куда-то вбок, сухим и бесстрастным голосом держал к нам слово, смысл которого сводился к тому, что Бутырская тюрьма — тюрьма ОГПУ, и что никаких вольностей и поблажек в ней не будет, что малейшее нарушение режима повлечет за собой суровое взыскание. Все притихли после его ухода.

...Кстати, не могу умолчать об одной характерной особенности, которая отличала тогда состав работников ГПУ: очень многие из них были латышами. Для меня галерею наших прибалтийских соседей в форме ГПУ открыл собою мой следователь Карус. Вторым был только что упомянутый Дукис. Латышами были многие из тех, кто занимал в ГПУ командные посты, а в тюрьме должности — коменданта (Адамсон), корпусных и даже рядовых надзирателей. Наконец, вершина карательного механизма — штатный палач ГПУ Магго и его подручный по прозванию Савка тоже были латышами.

Рассказывая о речи Дукиса, обращенной к населению 53-й камеры, я упомянул о той ее части, где подчеркивалась подведомственность Бутырской тюрьмы Объединенному Государственному Политическому Управлению — ОГПУ. Это не такая уж маловажная деталь. Дело в том, что к 1924 году власть ОГПУ не была еще всеобъемлющей — ее приходилось делить с Народным комиссариатом юстиции, который через свое Главное управление местами заключения — ГУМЗАК осуществлял руководство всеми тюрьмами страны. Кстати, само слово «тюрьма», в соответствии с принципом «не наказывать, а исправлять», было тогда заменено другим, звучавшим не так прямолинейно — «исправдом». В исправдомы направлялись люди, осужденные судами за уголовные и прочие не политические преступления. Для судимых за «политику» существовали «политизоляторы».

Режим в исправдомах отличался сравнительной мягкостью — частыми бывали там культурно-просветительные

 

- 192 -

мероприятия, поощрялась личная инициатива; арестантам, зарекомендовавшим себя хорошим поведением и трудолюбием, по прошествии половины срока давали отпуска: с вечера субботы до утра понедельника.

Когда размах деятельности ведомства внутренних дел вполне определился, то есть с началом в 1924 году операции по «вправке мозгов» инакомыслящим, кривая роста числа арестованных круто устремилась вверх, и у ГПУ возникла необходимость иметь свои собственные «емкости», способные вместить «преступников», которых массами штамповали всевозможные «коллегии», «тройки» и «особые совещания». Их уже не могла вместить находившаяся в недрах Лубянки внутренняя тюрьма. Выходом из положения оказались Соловецкие лагеря и Бутырская тюрьма, как их преддверие.

...В начале мая закончилось наше нудное сидение в карантине: нас перевели в рабочий корпус или точнее — на 2-й рабочий коридор, ибо весь корпус состоял тогда всего из трех смежных коридоров третьего этажа и корпусом не назывался. Камеры в этих коридорах были отведены для осужденных, которым предлагалось впредь до отправления по назначению хоть как-то трудиться. Выбор рода занятий был очень ограниченным: в начале 1924 года тюрьма не превратилась еще в тот «промышленный комплекс», который вскоре создался на наших глазах и о котором я еще расскажу. В то время действовали только два предприятия — прачечная и портновская мастерская. Столярная и сапожная были в зачаточном состоянии.

8-я камера, куда нас с отцом определили и из которой каждый из нас вышел потом на свободу, была в некотором роде привилегированной — в ней жила общественная администрация: выборный староста и так называемый бельевой староста, ведавший казенным обмундированием, а правильнее сказать, его жалкими остатками. Нас сразу же хорошо разместили — недалеко от окна в обход общетюрем- 

- 193 -

ного правила: новичкам начинать с мест, ближайших к «параше» и продвигаться на освобождающиеся места по старшинству, которое определялось не возрастом, а длительностью пребывания в камере.

условия содержания на «рабочем» сильно отличались от условий карантина. Во-первых, каждый имел индивидуальную койку. Камеры запирались только на ночь, после вечерней проверки. Все остальное свободное от работы время можно было входить в любую камеру и беспрепятственно гулять по коридорам, что многие и делали. Ежедневные прогулки во дворе после работы и ужина длились два часа, по воскресеньям — четыре. Надзиратель открывал дверь на лестницу, и она оставалась открытой все время прогулки, так что всякий мог выходить и возвращаться, когда ему захочется.

Я останавливаюсь на этих мелочах, желая подчеркнуть нашу относительную независимость в часы отдыха. В последующие мои «посещения» Бутырок никто бы уже не осмелился резвиться по своему усмотрению: все подчинялось строгим правилам. В 1941 году хождение по двору парами напоминало вангоговскую «Прогулку заключенных», а в 1949 году камера, где я пробыл больше месяца, и вовсе была лишена прогулок. Вскоре после нашего перевода на «рабочий» заключенным было велено выстроиться в коридоре. Недоумевать и ожидать пришлось недолго — появился наш недавний знакомец Дукис и снова держал перед нами речь. Он выступил с «деловым предложением», суть которого сводилась к тому, что в Бутырской тюрьме организуются различные производства, которым понадобятся рабочие руки. Всем желающим из числа осужденных в концлагерь предлагалось подать заявления об оставлении их при Бутырской тюрьме для отбытия срока и работы на производстве. Мы с отцом не замедлили написать заявления и таким образом добровольно остались в Бутырках, избежав поездки по этапу на Соловки.

 

- 194 -

С организацией производственных мастерских медлить не стали: переоборудовали четыре тюремных коридора и 25 камер. Конечно, это делалось не сразу, но я буду говорить здесь о времени, когда вся подготовка закончилась, и новорожденные фабрики заработали вовсю.

Большая часть заключенных с «рабочего» трудилась в сапожной. Кроме них, администрация наняла еще и вольнонаемных мастеров. Между теми и другими, естественно, завязывались товарищеские отношения — работа бок о бок, на одном и том же деле сближала людей, ставила их на одну ногу. Различие общественного положения сказывалось только вечером, когда с концом рабочего дня вереница «вольных» направлялась на выход, а наш брат, заключенный — по лестнице наверх, в свои камеры.

Через друзей «вольняшек» заключенные пользовались возможностью обойти некоторые запреты: отправить, минуя цензуру, письмо, купить бритву, нож, ножницы, достать водки. Бутылки со спиртным постоянно проносились в карманах вольных мастеров, но я помню только один случай, когда один из «наших» сапожников уделил чрезмерное внимание содержимому бутылки и на этом «погорел»: был ввергнут в карцер.

Заключенные работали охотно, но не взятые на себя обязательства и не принуждение стимулировали их труд, а мотив более убедительный — труд оплачивался. Сдельная оплата позволяла некоторым «выгонять» более ста рублей в месяц, что в условиях НЭПа было не так уж плохо. Семейные с такими заработками переправляли деньги домой через канцелярию тюрьмы.

Когда сапожная фабрика стала выпускать в большом количестве самую разнообразную обувь всех фасонов, размеров и расцветок — механическую и ручной выделки (как теперь говорят — модельную), назрел вопрос о сбыте продукции. Решен он был в духе времени: где-то на Тверской-Ямской между Белорусским вокзалом и Триумфальной

 

- 195 -

площадью Бутырская тюрьма арендовала торговое помещение и... открыла свой собственный обувной магазин. На подошвах каждой пары красовался штамп с фабричной маркой, довольно прозрачно намекающей на происхождение изделия: «БУТЮР». Это словечко, кстати сказать, было потом использовано еще по-другому. Для упрощения системы оплаты труда заключенных были выпущены «боны» — перфорированные разного цвета листы с отрывными, как почтовые марки, талончиками. На каждом, кроме цифры, обозначающей номинальную стоимость, крупным шрифтом значилось « БУТЮР».

Сапожная мастерская стала основным и наиболее доходным предприятием тюрьмы. Работали также столярная и портновская — в первой выполнялись заказы на всевозможную мебель, в частности, для больших столичных клубов; во второй — осужденные-женщины, склонившись над множеством швейных машин, целыми днями что-то строчили, внося этим свою лепту в экономическое процветание бутырского многоотраслевого комбината (так его назвали бы, просуществуй он до сих пор).

Гораздо лучше знакома мне прачечная. Там я работал сначала на центрифуге, а после освобождения отца — счетоводом. Прачечную я застал уже модернизированной. Возникнув одновременно с тюрьмой, она предназначалась сначала для стирки казенного арестантского белья, но уже в мое время была оснащена стиральными барабанами, центрифугами и гладильными машинами. Нашими заказчиками были гостиницы, дома отдыха, санатории, фабрики. Маленький тюремный грузовичок-фургончик каждодневно делал многократные рейсы, развозя по городу выполненные заказы. Иногородние заказчики привозили и увозили белье сами. Этим, однако, деятельность прачечной не ограничилась: в 1927 году ее расширили красильным отделением, куда привозили горы белого трикотажа, окрашивали его в разные цвета и затем отправляли этажом выше: в портнов-

 

- 196 -

скую. Там специальные машины для шитья трикотажа превращали его в готовые изделия.

Кроме упомянутого Бутырская тюрьма взялась за коммерцию и вовсе неожиданную: открыла свою собственную «Булочную-кондитерскую» на углу Новослободской улицы и Бутырского переулка. Тюремные пекари, продолжая кормить нас превосходным черным хлебом, стали выпекать самые разные сорта ржаного и пшеничного — на продажу. В соседнем с пекарней помещении организовали кондитерское производство, так что потребитель, даже не подозревавший о происхождении предлагаемого ему товара, не имел оснований жаловаться на скудость ассортимента.

Сейчас все это представляется фантастикой, но тогда казалось закономерным (НЭП!) и никого не удивляло. Тюремный завхоз Модров, выискивая все новые возможности делать деньги, организовал в Бутырках даже колбасное производство. Надо признать, что в годы НЭПа в тюрьме не существовало вопроса о пище: недостатка в ней никто не испытывал. Напротив, тюрьма давала уйму пищевых отходов. Чтобы использовать их, вне стен тюрьмы на так называемом административном дворе развели свиней. «утиль» поступал к свиньям на переработку, и в результате продолжительное время нас кормили великолепными свежими щами с большими кусками жирной свинины. Однако завхоз Модров решил, что это непроизводительное использование добра. И БУТЮР стал выпускать колбасы для Москвы.

Замечу, однако, что с переходом на новые рельсы самой идее тюрьмы, как учреждения карательного, был нанесен некоторый ущерб. Хозяйственная деятельность, развернутая в стенах Бутырок, сказалась прежде всего на взаимоотношениях надзора и заключенных. Если раньше арестант был только объектом охраны и всяких ограничений, то теперь он становился производственником, мастером, у которого любое начальствующее лицо могло оказаться в некоторой зависимости. Мастер-сапожник мог, например, стара- 

- 197 -

тельно выполнить заказ (индивидуальные заказчики не переводились), а мог это сделать и кое-как. Поневоле требовалось по меньшей мере корректное отношение, а порой и поблажки. Послаблению тюремного режима способствовала и другая сторона «нового курса» — коммерческий расчет. Стремление извлекать доход отодвинуло на второй план, если не на более далекий, многие специфически-тюремные порядки.

Общеизвестно, например, правило, разрешающее заключенному получать один раз в неделю передачу. Это, с одной стороны, льгота, с другой — известное ограничение: тюрьма не санаторий и заключенному лакомиться всласть не положено. Но этим соображением пренебрегли, коль скоро появилась возможность на человеческих слабостях заработать: в помещении «стола передач», в маленьком двухэтажном домике, и поныне стоящем в линии домов на Новослободской улице, открыли подобие магазина «Гастроном», где предлагалось все — от французских булок, колбасы, ветчины до конфет, шоколада, фруктов. Родственники любого заключенного могли покупать здесь для него какие угодно продукты в неограниченном количестве. Продавец составлял список, вписывал «адрес» (фамилия, коридор, камера), и покупка, завернутая в бумагу и обвязанная шпагатом, доставлялась адресату. Никому не возбранялось посылать такие передачи хоть каждый день.

Вся эта «технология» мне хорошо известна, так как летом 1927 года, когда прачечная была закрыта для ремонта, я взялся разносить эти посылки. Вдвоем с одним из моих товарищей мы целыми днями таскали нагруженные носилки по всей тюрьме.

...Прошло не так уж много времени, и налаженный Модровым «бизнес» сменился суровым стилем Ягоды — Ежова — Берия. Торговцы были изгнаны из храма, и тюрьма снова стала тюрьмой, да еще такой, какой не была за всю свою историю.