- 120 -

БОГОРОДИЦК

Последний раз в "международном" вагоне. — Железники 1919 года. — "Трактир Кучеренко" — резиденция Голицыных. — Табельщик на Вязовской шахте. — Без карточек, зато с пайком. — Судьбы дворянской молодежи. — Южане должны победить. — Княгиня с шилом и дратвой. — Богородицкие концерты. — Мои родственники Трубецкие. — В Москве 1920 года. — Домой, на север!

 

Среди лета 1919 года отца — я писал уже, что весной его снова арестовали — перевели из ДПЗ на Шпалерной в Москву, в Ивановский лагерь, в бывший монастырь в районе Солянки1. Мать поправилась и вернулась домой из больницы — это была каким-то чудом продолжавшая свое существование частная лечебница с непомерно, как мне казалось, высокой оплатой. В результате ли моих усиленных просьб или мама сама нашла нужным дать мне передышку, но в августе была решена моя поездка в Богородицк2. Там после выселения из усадеб приютились все наши родичи— Бобринские3, Трубецкие4, Голицыны. На письменный запрос от них был получен не очень обнадеживающий ответ, не содержавший, впрочем, отказа принять меня.

Мое стремление в Богородицк было понятно и объяснимо — впечатления от проведенного там прежде лета были живы, и воображение рисовало заманчивые картины веселья и беззаботности. Теперь меня удивляет, как моя мать с ее здравым умом согласилась отпустить сына в такое время — гражданская война вступала в решающую фазу, Белые армии наступали к северу и подходили к Орлу. Может быть,

 

- 121 -

у матери и были некоторые опасения, но ее, вероятно, успокаивала мысль, что я еду к родным. Известную роль в ее согласии сыграло, наверное, и желание вознаградить меня за трудное лето, когда я оставался один и носил передачи: отцу — в тюрьму, ей — в больницу. Как бы там ни было, но поездка была решена, и я не теряя времени начал к ней готовиться.

С первых же шагов встретились затруднения — без разрешения купить билет до Богородицка оказалось невозможным. Потребовались всевозможные справки и письменные заверения в крайней необходимости ехать к родным. Ехать вместе со мной я соблазнил своего приятеля по школе Мишу Полесского, а за нами двумя потянулся еще один — Шурик Беккер, тоже наш школьник. Втроем мы и принялись за хлопоты. Результатом долгого стояния в очередях явились три бумажки, скрепленные подписями и печатями, разрешающие нам проезд до Тулы, а дальше — на усмотрение местных властей.

В билетной кассе мы узнали, что в Тулу можно попасть только через Лихославль — Вязьму — Калугу. Путь через Москву исключался. Касса была на Невском, в том самом помещении, где прежде было «Международное общество спальных вагонов». Парадоксально, но билеты нам продали в спальный «международный» вагон — до Вязьмы. Наши «спальные» места оказались, однако, не особенно комфортабельными — нас поместили в... коридоре на положенных друг на друга лесенках, прикрытых матрацем. Эта поездка в «международном» вагоне оказалась последней в моей жизни — в Вязьме для меня началась «эра» товарных вагонов.

Ничтожно малое количество пассажирских поездов и полное отсутствие твердого расписания создавали на железных дорогах огромные скопления людей. В Вязьме на вокзале и кругом него было полно народу. Всех объединяло одно стремление — ехать дальше. Люди томились от скуки ожи-

 

- 122 -

данья, от жары и от опасении, что не хватит на всю дорогу взятого с собой продовольствия. Начальник станции, замученный одними и теми же вопросами, вяло отвечать — «До Тулы? Может, завтра будет». Не оставалось ничего другого, как присоединиться к толпе и терпеливо ждать.

Среди наших попутчиков оказался веселый и энергичный молодой человек лет 25—30, которому удалось каким-то образом узнать об отправлении на Калугу товарного порожняка. Наша группа быстро «пришла в боевую готовность» и, преодолев ряд железнодорожных путей, «оккупировала» пустой товарный вагон и пользовалась его удобствами до утра следующего дня, когда поезд прибыл в Калугу. Там выяснилось, что дальше он не пойдет. Пассажирский на Тулу ожидался вечером. Предстояло как-то убить целый день. И тогда я предложил своим товарищам пойти в Железники — имение бабушки Софии Николаевны, расположенное в трех верстах от вокзала.

На усадьбе все постройки стояли еще на своих местах. Дом пустовал — двери и окна нижнего этажа были заколочены досками. Никаких следов хозяйствования — прекрасный большой участок огорода никак не был использован, в цветнике — бурьян. В одном только проявилась деятельность человека — в разрушении всех заборов и каменной ограды сада, как ненавистных, надо полагать, символов классового различия.

Позже мне довелось еще два раза побывать в Железниках — в 1937 и 1968 годах. В 1937 году дома уже не было — сгорел. А то, что я увидел в 1968 году, уже ничем не напоминало тот райский уголок, каким были Железники под хлопотливой опекой бабушки.

На возвратном пути, проходя через деревню, мы пытались купить хлеба и молока. Но никто не пожелал продать ничего — обесцененные деньги крестьян не интересовали. Тогда я решил действовать иначе. Почти на выходе из деревни мы приметили пожилую крестьянку, сидевшую на

 

- 123 -

крыльце своего дома. Подошли, стали разговаривать с ней. Я навел разговор на бывших владельцев, на бабушку. Ответы и отзывы о бабушке не оставляли сомнений в том, что я могу открыть свое инкогнито. Хозяйка всполошилась, заохала, заахала, побежала в избу и через некоторое время вынесла нам и хлеб, и молоко, кучу яблок и огурцов. Мы наелись до отвала и унесли с собой все, что могли вместить наши карманы и что позволила взять наша скромность.

Рекомендательное письмо матери привело нас в Туле в дом Владимира Николаевича философова. Приняли нас как родных. Мы почистились, помылись и целый день ощущали трогательную заботу о нас всей семьи. В. Н. Философов был братом Софии Николаевны — жены Ильи Львовича Толстого. В 30-х годах он тихо доживал свой век у племянницы Анны Ильиничны в ее подвальной квартире на Плотниковом переулке в Москве.

В Туле мы не стали задерживаться, в тот же вечер были уже на вокзале и ехали в поезде, так и не получив разрешения на проезд до Богородицка. Все, впрочем, обошлось вполне благополучно. С первыми проблесками дня достигли мы, наконец, конечной цели нашего путешествия — станция Жданка всего в полукилометре от города Богородицка. В 10 минутах ходьбы находилась площадь, на которой стояла «резиденция» князей Голицыных — бывший трактир Кучеренко, предоставленный в их распоряжение за неимением... ничего худшего.

Об этой первой городской квартире дяди Миши следует сказать несколько слов. Фасадом бывший трактир был обращен к площади, пыльной в сухое время и грязной в дождливое. Внешний вид дома исключал возможность предположить, что в нем живут люди. Он был похож скорее на декорацию к какой-нибудь опере-сказке, где нужно было подчеркнуть убогость жилища персонажей. Вросший в землю, покосившийся, почерневший от времени сруб завершался высокой тесовой крышей, еще более черной и покры-

 

- 124 -

той зеленым, а местами желтым мхом. Многих тесин в кровле недоставало. Кругом — ни кустика, ни деревца. Дворовые постройки еще более напоминали декорацию, но поставленную наскоро, небрежно: только тронь — развалятся. Внутри дом выглядел все же чуть-чуть лучше— ютящаяся в нем большая семья придала жилой вид трем или четырем комнаткам, оклеенным дешевыми и некрасивыми обоями. В хорошую погоду жилье казалось даже сносным, но первые же осенние дожди показали полную несостоятельность столь снисходительной оценки — с потолков потекла вода...

В эту развалюху нас с Мишей радушно и приняла семья дяди Миши. Никаких планов на будущее у нас не было. Мысль о необходимости вернуться домой, в Петроград нам в голову не приходила. Оставаться же на положении нахлебников — не хотелось. И мы сделали то, что делали все,

 

- 125 -

кто был способен на какой бы то ни было труд, — мы поступили на службу. Первой ступенью нашего служебного поприща оказался Землеустроительный подотдел Уземотдела (Уездного Земельного отдела). Устроил нас туда пожилой и многоопытный землемер, руководивший подотделом и разбиравший там бесконечные земельные споры. Мишу приняли конторщиком; у меня же оказалась специальность — пишущая машинка. У отца с давних пор была машинка «Ундервуд», родная сестра той, на которой я и сейчас выстукиваю эти страницы, и я еще мальчишкой научился бегло на ней писать. За труды по землеустройству нам положили по 1200 рублей на брата. Но получить полностью жалование нам так и не пришлось— проработали мы в подотделе всего полмесяца. Случилось так, что нам были предложены более выгодные условия службы в конторе шахты — с квартирой, пайком и теми же 1200 рублями. «Переманил» нас горный инженер Семен Тимофеевич Михайлов, который работал в Усовнархозе, а до революции служил у Бобринских, имевших угольные копи в Товаркове.

С переходом на новую работу закончилось и наше житье в трактире Кучеренко. Нам дали казенную квартиру в деревне Вязовке, начинавшейся сразу же за последними домами городской окраины. Мы поселились в домике из кирпича, но под соломенной кровлей. Большую его часть получили мы с Мишей, в меньшей — обитала хозяйка, пожилая женщина с сыном лет 14—15. Квартиру оплачивал Усовнархоз.

Поступив под начало к Михайлову, мы стали работниками «Горной секции» Усовнархоза. Секция, по-видимому, была только что организована, и Михайлов занят закладкой новой угольной шахты в двух верстах от Вязовки. Все это предприятие было, как мне кажется, чистейшим бредом и будь оно затеяно восемью-девятью годами позже, его без сомнения окрестили бы вредительским. Работы начались на том самом месте, где до революции некий частный пред-

 

- 126 -

приниматель пытался уже найти уголь, но не нашел его. Потратив свои золотые рубли, он благоразумно отказался от бесперспективного дела. В лице Михайлова Горная секция повторила ошибку незадачливого предпринимателя и в дырявое решето полился поток рублей бумажных, которых никто кроме бухгалтеров не считал и о потере' которых никто не сожалел.

На строительстве Вязовской шахты работы производились самым примитивным, кустарным способом. Высшим пределом механизации был ручной ворот над стволом, не превышавшим глубиной и десяти метров. Бадья, привязанная к пеньковому канату, была просто большим деревянным ведром. Всему этому вполне соответствовал и прочий шахтерский инвентарь — лопаты, кайла, тачки, керосиновые коптилки. Однако среди рабочих были опытные забойщики, знакомые и с донецким, и с подмосковным углем. К этому кадровому костяку непрерывно прибавлялось пополнение из молодежи призывного возраста. За несколько месяцев число рабочих достигло четырех сотен — числа чудовищного, если учесть, что Вязовская шахта так никогда и не дала ни одного грамма угля. Но объяснялось все просто — горнорабочие освобождались от призыва в армию, и молодые «энтузиастьр» 1900—1901 года рождения готовы были на любые материальные жертвы, лишь бы скрыться за спасительным наименованием «горняк» и не попасть на фронт.

Работа на шахте имела для местных крестьян и другие положительные стороны— во-первых, шахта была недалеко от их дома, а во-вторых, помогала возмещать многие хозяйственные нехватки. Там можно было «увести» пару досок, горсть гвоздей, бутылку керосина. Тульские крестьяне в 1919 году не испытывали недостатка в хлебе, мясе, картофеле— в каждом хозяйстве была корова, лошадь, овцы, свиньи, птица. В отличие от городов, где люди голодали в прямом значении этого слова, деревня переживала голод на промышленные товары. И тот, и другой утолялись путем

 

- 127 -

деятельного прямого товарообмена — он заменял полное отсутствие розничной торговли.

Принять участие в таком товарообмене мы с Мишей не могли за неимением имущества. Приходилось полагаться на милость хозяйки, которая на первых порах давала нам по тарелке щей и вареной картошки. В дальнейшем этот рацион сократился до одного второго блюда. Надежды же на паек и вовсе не оправдались — за все время нашей работы — почти год — мы получили его лишь дважды. Первый раз полфунта (200 г) сахарного песка, две пачки махорки, две коробки спичек и кусок хозяйственного мыла. Ко второй выдаче через несколько месяцев каждый из нас приписал себе иждивенцев— отца, мать, деда и бабку. Результат превзошел ожидания — три фунта сахара на двоих! При таком обилии сахара я даже смог с помощью одной из моих добрых теток, снабдившей меня творогом и яйцами, соорудить к празднику настоящую пасху.

На шахте я получил должность табельщика. Немудреные обязанности мои не требуют пояснений. По утрам мы с Мишей расходились в разные стороны. Он направлялся в город, в Горную секцию, которая ютилась в тесноте Совнархоза, я же — в противоположном направлении, через 150— 200 шагов оказываясь в открытом поле, во власти стихий. Мое присутствие на шахте было обязательным, но ежедневные прогулки туда и обратно были даже приятны, пока не пошли холодные осенние дожди, а за ними — снегопады и метели. К такому не только обувь, но и вся моя одежда не были приспособлены. Устранить недочеты моего обмундирования было невозможно: купить — нельзя, выменять — не на что. Пришлось искать какой-нибудь другой выход, и он нашелся, простой и радикальный. По нескольку дней, иногда неделями, я не возвращался в Вязовку, ночуя в землянке с шахтерами. Несколько стариков-забойщиков из дальних деревень тоже постоянно ютились в землянке, покидая ее раз в неделю, чтобы пополнить запас продовольст-

 

- 128 -

вия и сходить в баню. Они-то и взяли меня под свое покровительство. Рядом с ними я спал на низких общих нарах; они же кормили меня хорошим деревенским хлебом и незатейливой стряпней, которая казалась мне вкуснее всех самых изысканных блюд.

Хождение мое на шахту прекратилось после того, как меня оттуда увезли в больницу почти без сознания от высокой температуры. Пролежал я две недели, а потом до полной поправки тетя взяла меня к себе на некоторое время. Голицыны переселились уже из своего трактира во вполне приличную квартиру в противоположном конце города. Недолгое пребывание у них после больницы вспоминается как самый приятный эпизод моей богородицкой жизни.

Все мои родственники, обитавшие до осени 1918 года в просторном флигеле на усадьбе, были теперь рассредоточены по небольшим городским квартирам. Жили они, впрочем, близко друг от друга, за исключением семьи Голицыных, чья квартира была на отлете. Лучше всех, пожалуй, устроилась тетя Вера — в кирпичном двухэтажном доме бывших местных богатеев купцов Кобяковых. Дедушка и бабушка ютились в маленьком деревянном домике по соседству — в тихой, не мощеной улочке. Рядом с ними или через одно владение разместились Трубецкие в доме, имевшем традиционную для всех русских городов конструкцию— низкий кирпичный цокольный этаж и рубленый — второй. Там, наверху у них были две уютные комнатки.

Затрудняюсь сказать, как изыскивались средства к существованию родственных семей и какую долю расходов покрывал заработок тех, кто служил в уездных учреждениях. Ведь из всей колонии, состоявшей с чадами и домочадцами из 26 человек, только шестеро или семеро получали регулярно так называемые «денежные знаки» (о ценности их можно судить по тому, что за 200—300 рублей на базаре не купить было и десятка яблок). И все-таки все как-то перебивались — что-то ели, во что-то одевались и обувались.

 

- 129 -

На нас с Мишей не распространялись благодеяния карточной системы — наш символический паек не давал нам права иметь хлебные и прочие карточки. Но городские родственники получали по ним свою скудную долю и бегали с кастрюльками в столовую, где им по карточкам же отпускались обеды на дом. Все остальное, не предусмотренное нормированным снабжением, добывалось самыми различными путями.

Никому почему-то не приходило в голову создать источник дополнительных ресурсов, возделывая огород или разводя какую-либо живность — в условиях уездного города это было бы осуществимо. Один только дядя Владимир Трубецкой рискнул провести эксперимент — он купил двух или трех черных кур и черного поросенка. Черных — потому, что черный цвет, как он уверял, идет к его дому. Как обстояло дело с кормежкой, я не знаю, но благоприятная расцветка не оправдала надежд — черных кур сожрала черная же собака, а поросенок, не успев превратиться в свинью, бесславно издох. Дядя Владимир к гибели своих питомцев отнесся с присущим ему юмором.

Впрочем, никто не унывал, и ненормальности жизни никак не отражались на настроениях и характерах. К невзгодам приспосабливались, как приспосабливается все живое к условиям среды. Тяжелее всех, вероятно, было дедушке и бабушке, но и старички не роптали. Дядьям моим и теткам вообще не было времени грустить — их поглощали каждодневные заботы о пропитании семьи. Путем простого подсчета, можно составить себе представление о том, насколько эти заботы были сложны— в семье Голицыных было 11 ртов; Трубецких — 6; Бобринских — 7. Да сверх того дедушка и бабушка. Словом, оснований для тревог было достаточно. Все же в отчаяние никто не пришел, благодаря счастливому и общему для всех людей свойству — не сознавать истинных масштабов несчастий, которые на них обрушиваются.

 

- 130 -

Во всех трех наших родственных семьях преобладали малыши и подростки. Молодежь постарше 16—19 лет шла служить в скучнейшие уездные канцелярии. Другой оплачиваемой деятельности для нее не было. 06 ученье, о специальности не задумывались — жили сегодняшним днем, не загадывая вперед, не строя планов на будущее. Такие настроения легко могли бы привести нашу молодежь к утрате стимулов, воли к жизни, энергии, а с ней и — сопротивляемости, наконец, к нравственной деградации. Ничего такого не случилось — противовесом всем опасностям послужила сила семейных традиций, носителями которых были представители старшего поколения. Они сумели удержать возле себя своих детей и в особенности тех из них, кто по возрасту легче всего мог бы оторваться от семьи. Говоря о старшем поколении, я прежде всего имею в виду дядю Мишу, тетю Анночку и их верную помощницу Александру Николаевну Россет. Их усилиями незаметно, без нажима и принуждения был установлен некий нерегламентированный распорядок, который возлагал на каждого младшего члена семьи те или иные обязанности, предоставляя в то же время и некоторую долю свободы. Дети всегда были под присмотром, не шалопайничали, но могли и резвиться вволю, как всякие дети. Бывали общие семейные чтения. И занятия, и чтения, и необременительные обязанности — все это делало семью живым, полноценным организмом, где каждый был нужен равно — в такой же степени, как все остальные. Вот почему, я думаю, семья Голицыных так стойко и без потерь преодолела нелегкое богородицкое житье.

Несколько иначе было у Бобринских — у них не было той спаянности, которая отличала семью дяди Миши. Справляться с пятерыми, из коих двое были еще несмышленышами, одной тете Вере было не под силу. Совсем вышел из-под контроля сын Алексей. Ни в каких науках не преуспевший, ленивый и циничный сквернослов, он целыми днями шлялся по городу с сомнительной компанией маль-

 

- 131 -

чишек. С того времени я его больше никогда не встречал, но, кажется, в жизни он ничего не достиг. Две старшие дочери тети Веры — Александра и София (Алька и Сонька) тяготения к дому и родственникам не имели — обе эмансипировались. У них была своя компания, составленная из сослуживцев не Бог-весть какой внешности и уж Бог знает какого стиля. Мне грустно это признавать, так как с Соней у меня была большая, но недолгая дружба, возникшая после смерти моей матери и прервавшаяся с отъездом Сони заграницу, в Англию с ее мужем — англичанином. Теперь она овдовела, а Алька умерла во Флоренции, где много лет жила с мужем — богатым американцем.

 

- 132 -

Трое детей Трубецких были застрахованы от каких бы то ни было пагубных влияний своим возрастом — старшему Грише едва ли было больше семи лет. Однако, всем троим судьба готовила нелегкую долю — в 1937 году трагически погибла Варя, позже, в Соликамских лагерях умерла Александра. Только Гриша выжил, отсидев 10 лет в лагерях.

Сейчас, когда столько десятилетий отделяет нас от «незабываемого 1919-го», можно более или менее объективно судить о том, как влиял на наше умонастроение исторический фон времени. Ведь та осень ознаменовалась наибольшими военными успехами Добровольческой армии Деникина — взят был Орел и кавалерийские разъезды добровольцев, по слухам, появлялись уже недалеко от Богородицка. Однако, никто в нашей колонии не обсуждал хода событий, не высказывал надежд или опасений, хотя в душе, я полагаю, многие уповали на то, что политический спор с оружием в руках разрешится вскоре в пользу тех, кто шел еще с юга на север. Отсюда рождалась уверенность, что все лишения и неудобства жизни — явления временные. Надо лишь потерпеть немного, и жизнь войдет в нормальное русло.

Вероятно, у многих и у меня в том числе была некая внутренняя, не облеченная в слова, но глубокая убежденность, что новые формы, навязанные стране кучкой фанатиков, не смогут надолго сохраниться, что жизнь сама, естественным ходом своим внесет необходимые поправки. В своем заблуждении мы рисовали себе победу «южан», как нечто бесспорное и предопределенное.

Заботы дня заслоняли нам, впрочем, не только вопросы войны и политики. Благодаря этим заботам мы переоценили многие ценности и утратили некоторые черты, присущие молодежи — такие, например, как пристрастие к нарядам, к вещам. Обстоятельства начисто исключали тогда возможность покупать новую одежду, обувь, какие бы то ни было вещи, но мы не испытывали ложного стыда от необ-

 

- 133 -

ходимости ходить в латаной-перелатаной обуви, носить чиненое-перечиненое старье. Не было в нашем обиходе таких понятий, как «модно», «красиво». Носили кто что мог.

Было бы непростительно не упомянуть здесь, кстати, о героических усилиях тети Анночки, которая, одолев премудрость сапожного ремесла, спасала нас от холода и сырости. Тридцатидевятилетняя княгиня не сочла для себя зазорным взять в руки шило и дратву, орудовать молотком и деревянными шпильками. Ее труд не был обычным шитьем и починкой, когда все необходимое под рукой — одну пару башмаков приходилось собирать по деталям из нескольких пришедших в полную негодность пар. Помнится, кто-то получил от тети Анночки крепкие ботинки, но... составленные из разномастных фрагментов — черных и желтых. Пределом «рационализации и изобретательства» была сезонная «летняя модель» на веревочной подошве. Среди прочих счастливцев и я оказался обладателем таких новых туфель с брезентовым верхом. Как приятно было ощущение прочности обновки и ее невесомости! Летом, в жару — лучшего не пожелаешь. Но в дождь!.. На мое счастье лето 1920 года, как известно, было жарким и сухим.

...Если какой-нибудь исследователь задумает написать историю Богородицка и проявит при этом объективность и точность в изложении фактов, он должен будет признать, что в культурной жизни города 1918—20 годов большую и положительную роль сыграли дворяне. Роль эта особенно четко вырисовывается на скромном фоне местной городской интеллигенции, крайне малочисленной и за редкими исключениями совершенно чуждой искусству. А именно к искусству — музыкальному, театральному и изобразительному — устремились тогда те из нас, кто имел к нему хоть какую-то склонность.

Вообще, с первых же лет революции искусство стало полем деятельности для многих и многих «бывших», и этот почин отцов принял даже форму некой традиции для по-

 

- 134 -

следующих поколений. Обращение к искусству, как к роду деятельности, естественно вытекало из той подготовки, которую давала общая система воспитания, существовавшая в культурных дворянских семьях, где обучение музыке и рисованию было обязательным для всех детей, независимо от способностей. Позже наши дети и внуки найдут еще один путь, по которому можно следовать, не срамя отцов и дедов, — путь науки. Оба эти поприща — наука и искусство — позволяют держаться на известном расстоянии от «опасных» зон, где надо либо скрывать свои идеологические симпатии и антипатии, либо — что хуже всего — притворяться своим в кругу чужих.

Вот почему среди наших родных так мало было попыток войти в художественную литературу. Кроме моего двоюродного брата Сергея Голицына, ставшего ныне советским писателем, только дядя Владимир Трубецкой выступал на этом поприще в 1925—27 годах. Он писал юмористические рассказы дли журнала «Следопыт», подписывая их псевдонимом «В. Ветов».

«Культуртрегерство» нашей семьи зародилось еще в 1918 году, до выселения из усадьбы, начавшись в форме домашних камерных вечеров. Ежевечерне собиралось постоянное трио— дядя Владимир (виолончель), тетя Вера (рояль) и скрипка — Зальцман, пленный австрийский офицер, прекрасный скрипач и, как говорили, выученик Берлинской консерватории. Как и когда — не знаю, но домашние музыкальные вечера были перенесены в город, превратившись там в публичные концерты.

К 1919 году музыкальные начинания настолько расширились, что составился уже небольшой оркестрик, который выступал чаще всего в дни спектаклей, услаждая публику в антрактах (до музыкального сопровождения драматических постановок тогда еще не додумались). Душой и руководителем оркестра был дядя Владимир; он же — первой виолончелью, на которой играл вполне профессионально.

 

- 135 -

Обладая исключительной музыкальностью и знанием теории музыки, он быстро и умело аранжировал любые пьесы, приспосабливая их к наличному составу оркестра, лишенного целого ряда инструментов— не было ударника, отсутствовали все виды медных духовых (их заменял единственный кларнет). Преобладала смычковая группа— 2 виолончели, 2 первых скрипки, 3 — вторых, 1 контрабас. Все звуковые пустоты заполняли рояль (тетя Вера Бобринская) и фисгармония (тетя Эли Трубецкая).

Контрабасистом пришлось стать мне, после долгих уговоров дяди Владимира и двух недель обучения. При первом моем выступлении я настолько растерялся, что не мог извлечь из контрабаса ни звука. Стоял с ним рядом и для вида водил смычком. Потом дело наладилось, и я изо всех сил старался не отставать и не фальшивить. На этих богородицких концертах моя музыкальная карьера и закончилась.

Двоюродный брат Владимир занялся оформлением драматических спектаклей. Лучшего декоратора богородицкии театр не смог найти, вероятно, и позднее. Спектакли, конечно, были любительские. Ставились они в приспособленном для театральных целей большом деревянном сарае, что стоял во дворе бывшей женской гимназии. За отсутствием нового репертуара, ставились старые пьесы — от Горького до Шекспира. Запомнились мне немногие — «На дне», «Последние» Горького, гоголевский «Ревизор», чувствительная мелодрама «Осенние скрипки». Играли еще что-то из пьес Ибсена и, может быть, Гамсуна и, наконец — «Двенадцатую ночь» Шекспира. Последний спектакль потребовал значительных трудов со стороны всех наличных художественных сил. Бабушка София Николаевна — родоначальница всех своих потомков-художников, много рисовавшая в лучшие годы своей жизни, сделала эскизы костюмов. Удались костюмы на славу и на фоне отличных декораций были красивым зрелищем. В спектакле участвовали кузины Линочка и Соня Голицыны и, если не ошибаюсь,

 

- 136 -

Алька Бобринская. Она же, забыл об этом упомянуть выше, играла в оркестре одну из вторых скрипок.

В связи с музыкальной деятельностью дяди Владимира вспоминаются характерные для того времени детали. Однажды, в зале бывшей гимназии состоялся концерт с большой программой и обставленный почему-то с особой торжественностью. Для этого случая дядя Владимир извлек из сундука чудом сохранившуюся визитку (не пушенную еще в переделку на детские курточки и штанишки) и белоснежную рубашку с высоким крахмальным воротничком. Все мы были ошеломлены, когда он предстал перед нами в таком параде. Мы привыкли видеть его в старенькой гимнастерке, в широких синих галифе, заправленных в солдатские сапоги, и в кожаной потертой фуражке. Парад, однако, не был полным— из-под выглаженных брюк во всей своей неприглядности торчали сапоги — во всем городе не нашлось пары ботинок дм художественного руководителя камерного ансамбля. Дядю Владимира, однако, нисколько не смутил столь резкий контраст в туалете— кому, в конце концов, придет в голову разглядывать ноги музыканта и дирижера.

Такие вот концерты и хождения в гости к родичам были для нас и развлечениями и любимым времяпрепровождением. Если мы по вечерам заходили к кому-нибудь, нас кормили всем, что было в доме. Худо-бедно, но на чашку морковного чая с кусочками печеной свеклы вместо сахара и с ломтиком хлеба мы всегда могли рассчитывать.

Особенно мы любили посещать Трубецких. У них устраивались настоящие пиршества в тех случаях, когда нам или им удавалось раздобыть где-нибудь кусок жирной свинины. Едва лишь большая сковорода с жареным картофелем и шипящими еще шкварками появлялась на столе, начинался веселый пир, под мерное сопение маленьких двоюродных, которые смотрели уже свои детские сны.

Дядя Владимир Трубецкой, помимо неисчерпаемого остроумия, обладал свойством, которое мы — мальчишки

 

- 137 -

особенно в нем ценили— он держался с нами, как с равными, почти как с товарищами, не допуская, однако, панибратства. Поэтому с ним всегда было легко и весело. Неизменным расположением встречала молодежь и тетя Эли. Из всех сестер моего отца, моих теток я любил ее, пожалуй, больше всех. Меня привлекали в ней ласковая родственность и приветливость. Даже в те годы, когда она была еще совсем молоденькой девушкой, а я — 8—9-летним мальцом, она никогда не подчеркивала разницы в возрасте, чем немного грешила ее сестра тетя Таня.

Особая привязанность к семье Трубецких зародилась у меня с того времени, как перед первой мировой войной дядя Владимир служил в «синих» кирасирах в Гатчине, а я довольно часто приезжал к ним из Петербурга. Дядя Владимир увлекался автомобилизмом. Начало этому увлечению положил мотоцикл, вскоре замененный так называемым «феномобилем» — двухместным трехколесным автомобилем с одним передним ведущим колесом, над которым располагался двигатель. Управляли феномобилем посредством длинной ручки-рычага, круглой «баранки» у него не было. Для любителей быстрой езды феномобиль имел существенный недостаток — на крутых поворотах и значительной скорости одно из задних колес (противоположное направлению поворота) заносило. Для того, чтобы предотвратить занос, дядя Владимир придумал такой прием — незадолго до поворота надо было встать и как только колесо начинало отрываться от дороги по команде «садись», плюхнуться на сиденье. Колесо возвращалось в нормальное положение, и поворот преодолевался без снижения скорости. Дядя Владимир катал меня на феномобиле по Гатчине и ее ближайшим окрестностям. А вот последний автомобиль, приобретенный, вероятно, в начале войны — «Бэби Пежо» я не видел и знаю о нем только по рассказам. На улицах Петербурга мне попадались на глаза эти маленькие автомобильчики — прообраз современных малолитражек.

 

- 138 -

...В июне 1920 года начальство шахты устроило мне командировку в Москву. Предмет командировки представляется сейчас смехотворным — надо было лишь передать в Главуголь для утверждения списки рабочих 1901 года рождения, желавших избежать военной службы. Мне не вменялось в обязанность вести переговоры по этому поводу и затем доставить утвержденные списки в Богородицк. Надо было только передать их. В первый же день по приезде в Москву я выполнил это несложное поручение и... забыл о том, что я состою на службе в Горной секции. Только через месяц вернулся я к своим служебным обязанностям, но никаких административных взысканий за прогул не последовало.

В Москве после более чем годовой разлуки я встретился с отцом, выпущенным из Ивановского лагеря. Его освободили с ограничением, которое показалось бы невероятным в последующие годы — ему был запрещен не въезд в Москву, а выезд из нее. Жил отец у каких-то знакомых, куда не было возможности поместить меня, и я был принят под гостеприимный кров тети Лены, проживавшей в Трубниковском переулке. В ее прекрасной комнате я попал в условия, казавшиеся сказочными по сравнению с примитивностью богородицкого быта. Мягкая постель с чистыми простынями; утром — кофе со сливками, сахаром, белым хлебом и маслом; в обед — стол, накрытый скатертью со столовым серебром, салфетками, а на нем хорошо приготовленные, вкусные блюда. Чудо! Объяснялось оно тем, что живший в том же доме на Трубниковском дядя Ваня (Иван Федорович Мамонтов) имел широкие возможности доставать всякие, как теперь говорят, дефицитные товары благодаря своему служебному положению— он работал по «ремонту» для армии. Лошадей везли из разных мест в вагонах, куда грузили значительные запасы сена на случай задержек в пути, а в сене можно было спрятать что угодно. Таким образом, минуя заградительные отряды, в дом на

 

- 139 -

Трубниковском попадало многое из того, что обычными путями в столицу не привозилось.

Несомненно, дядя Ваня унаследовал от отцов и дедов купеческую сноровку в делах и при всей своей барственно-холеной наружности имел жилку коммерсанта и дельца. Так оцениваю я его сейчас. В детстве же эти его качества мною, конечно, не осознавались. Я просто любил его бесхитростной детской любовью и мне нравилось в нем все: и красивое мужественное лицо, обрамленное аккуратной темной бородой; и его внушительная, чуть-чуть грузноватая фигура; и его одежда в русском стиле, состоявшая обычно летом из чесучовой косоворотки, брюк, заправленных в высокие сапоги, и поддевки из легкого и очень добротного сукна. От него всегда исходил приятный аромат хороших духов и душистого трубочного табака. Любил я его за ласковое внимание к нам, детям и, особенно, за «страшные» рассказы, которые он рассказывал по вечерам, сидя с нами на диване в кабинете головинского дома. С замиранием сердца слушали мы необычайные, иногда трагические истории об охоте на медведей, о таинственных исчезновениях запоздалых путников, о загадочных преступлениях. Некоторые из этих рассказов я помню по сей день.

Какою нашел я Москву летом 1920 года? Примерно такою, как находишь, иной раз, близкого и любимого человека после перенесенной им тяжелой болезни и жизненных неудач — немного постаревшим, осунувшимся, одетым в потертую одежду. Так и старушка Москва переменилась и поблекла — все знакомо в ней, все мило, все на своих прежних местах, но на все лег «особый отпечаток» серости и неухоженности. Дома пооблезли, штукатурка треснула, местами отвалилась, краски выцвели; люди, если судить по одежде, приобрели некий стандартный вид: мужчины — почти поголовно в гимнастерках защитного цвета и в высоких сапогах, женщины — в перекроенной из старья одежды, без всяких поползновений на изящество и модность.

 

- 140 -

Оживление на улицах не столько снизилось, сколько приобрело иную направленность. Прежде оно определялось бойкой и повсеместной торговлей. Теперь вместе с владельцами магазинов исчезли вывески, а сами магазины закрылись и торговые помещения либо пустовали, либо использовались не по назначению. Нельзя было догадаться, что находится за наглухо закрытыми дверями, за тусклыми стеклами витрин.

Город жил трудной повседневной жизнью, шумел дребезжащими трамваями и гудел многоголосым гулом. Не рискую утверждать, что не было веселых лиц, что не было слышно смеха — оптимизм и чувство юмора не покидают людей даже в самых тяжелых условиях, но само уличное оживление было скорее похоже на возбужденное состояние больного.

Естественное стремление людей чем-то и как-то скрасить свое существование брало верх над сложностью жизни, порожденной экономической разрухой, гражданской войной и внедрением новых, непривычных общественных форм. Государство не имело возможности досыта накормить людей «хлебом», но в «зрелищах» недостатка не было— функционировали все театры, не покидавшие тогда столицу для летних гастрольных поездок; устраивались всевозможные празднества, на которые устремлялись массы москвичей. Мне удалось попасть на спортивный праздник, устроенный на московском ипподроме. Старые, сгоревшие впоследствии трибуны не вмещали всех жаждавших принять участие в празднике. Пришлось и мне удовольствоваться ненумерованным местом... на заборе. Скажу правду — было интересно. Демонстрировались почти все виды спорта до мотоциклетных гонок включительно. Меньше всего на ипподроме было лошадей.

Втроем с двоюродными сестрами Катей и Соней Мамонтовыми побывали мы в Никитском театре на «Корневильских колоколах» и дважды на спектаклях знаме-

 

- 141 -

нитой «Летучей мыши» с обаятельным Балиевым в роли ведущего в подвале тогдашнего «небоскреба» — дома Нирензее в Большом Гнездниковском переулке. Вряд ли я ошибусь, если скажу, что там царил веселый и дружеский контакт сцены со зрительным залом.

Понятно, что после стольких развлечений и такой приятной жизни под крылышком тети Лены, мысль о необходимости возвращения в Богородицк не приводила меня в восторг. Кате, уезжавшей к себе в Рудакове, легко было поэтому уговорить меня заехать по пути к ним, благо расстояние от Тулы до Рудакова составляло не более 7—8 км.

В Рудакове находилась так называемая Государственная заводская конюшня (Госконюшня), которой управлял дядя Вока — Всеволод Саввич Мамонтов. В Госконюшне содержались жеребцы-производители разных пород и назначением ее было улучшение породы крестьянской лошади.

Организация заводских конюшен, в частности в Рудакове, относится еще к дореволюционному времени— все служебные постройки, помнится, весьма добротные, были получены в наследство от Императорского коннозаводства. Впоследствии Госконюшню несколько раз переводили в другие места, где ее размещали то в бывших имениях с подходящими помещениями для лошадей, то в опустевших конских заводах.

В конце концов к 1928 году Госконюшня оказалась в 18 км от Тулы в Прилепах — бывшем имении коннозаводчика Якова Ивановича Бутовича. Он выстроил там протяженные каменные корпуса конюшен с большим и светлым выводным залом, всевозможные хозяйственные постройки и, наконец, барский дом в ампирном стиле. Дом заканчивали постройкой в военное время (1914—1917) по проекту чуть ли не Жолтовского. Рачительный и просвещенный хозяин обзавелся и электростанцией, и водокачкой. Небольшой дизельный движок давал свет и воду всем постройкам усадьбы до конюшен включительно.

 

- 142 -

В истории русского рысистого коннозаводства Бутович сыграл весьма значительную роль. О ней хорошо сказано в небольшой книжке Д. М. Урнова «По словам лошади»6. Перечислять вновь заслуги Бутовича в коневодстве это значит повторять уже сказанное. Моя задача скромнее и менее ответственна — дать «эскизные зарисовки с натуры», так как именно в Рудакове в 1920 году я увидел его впервые.

Бутович приехал в элегантной коляске на красивой «орловской» паре в дышло. Глядя на этот выезд и барственную осанку вышедшего из экипажа человека в безукоризненной одежде не верилось, что на календаре значится 1920 год. Свидетелям этой сцены могло скорее показаться, что перед ними картинка из прошлого — визит состоятельного помещика к своему менее удачливому соседу. «Благородная» упитанность, ловкое уменье владеть своим довольно грузным телом и уверенный тон в разговоре — все это усиливало впечатление. А между тем Бутович не был уже тем, чем прежде. Про прилепских лошадей не говорили теперь, что они «завода Бутовича», и сам он перестал быть владельцем, единолично вершившим заводские дела. Жил он в Прилепах в качестве служащего, получавшего зарплату по должности хранителя музея. Музей — это «переданное владельцем государству» уникальное собрание предметов искусства, посвященных лошади — картины, бронза, гравюры и т. д. (собрание Бутовича составило основу Музея коневодства, находящегося ныне в Москве при Тимирязевской Академии).

Чтобы не возвращаться больше к Бутовичу, расскажу попутно о второй и последней встрече с ним. Это случилось летом 1928 года, и я видел его сидящим на скамье подсудимых — Тульский губернский суд судил Бутовича за то, что он якобы утаил что-то и не полностью передал музею собранные им же художественные ценности. На суде Бутович защищал себя, в сущности, сам — приехавшему с этой целью адвокату из Москвы почти нечего было прибавить к

 

- 143 -

блестящей защите самого подсудимого. На суде, когда свидетели один за другим «топили» Бутовича, казалось, что над его головой собираются грозные тучи. Все резко изменилось, когда заговорил обвиняемый. Не торопясь, не повышая голоса, уверенно и умно аргументировал он несостоятельность обвинения и очевидность лжи, возводимой на него свидетелями-клеветниками. Как побитые, с позором и под дружный смех присутствовавших покидали они зал.

Обвинение было снято, и по этому пункту Бутович был оправдан. Но был еще другой пункт — обвинение в пособничестве махинациям с продажей заводских лошадей под видом бракованных. Затрудняюсь сказать, был ли Бутович причастен к этим делам, но на этот раз он не сумел с такой же очевидностью доказать свою невиновность. Его приговорили к двум годам. Позже я слышал, что он уже без всякого судоговорения заочно был осужден Коллегией ОГПУ на длительный срок.

Подобно всякому безмятежному времяпрепровождению две недели, проведенные мною в Рудакове, прошли как приятный, но короткий сон — я оказался в обстановке для того времени необычайной, чуть ли не фантастической. В 1920 году на фоне гражданской войны, голода и разрухи Рудакове было похоже скорее на средней руки помещичью усадьбу и настраивало на воспоминания о Железниках, Шипове или Головинке. О последней, пожалуй, в особенности потому, что и люди, принявшие меня в родственные объятия, были, хотя и не в полном составе, но те же Мамонтовы — дядя Вока и Катя. Я сразу почувствовал себя дома, среди своих.

В доме, где деловито хозяйствовала Катя, все было заведено в обычном, годами установленном порядке — в столовой не спали, в спальнях не обедали; за столом — те же с детских лет знакомые сотрапезники. Изменилось против прежнего только то, что подавалось к столу. Но и то, что было, казалось по сравнению с постной богородицкой

 

- 144 -

«кухней» и отличным, и обильным, и вкусным. Не уверен, что Кате было легко обеспечивать всех едой, трудности несомненно были, но так или иначе их преодолевали. При мне, например, самым неожиданным образом разрешился вопрос с мясом — из-за какой-то травмы, не поддававшейся лечению, был зарезан жеребец-першерон. Туша потянула полтонны. Торжествующие служащие Госконюшни разносили по домам огромные куски мяса и, я уверен, что после моего отъезда там еще долго ели «першеронские» супы и котлеты.

Для деловых разъездов и даже увеселительных поездок пользовались лошадьми Госконюшни. Это было в порядке вещей— раз в конюшне есть лошади, их следует проезжать, чтобы не застаивались — аксиома. Испрашивать на это разрешения не требовалось. Достаточно было дяде Воке распорядиться, и заводских жеребцов закладывали в коляску или седлали для верховой прогулки. Одну из таких прогулок мы предприняли тогда, помнится, в Ясную Поляну.

Наступил, однако, момент, когда «сон» кончился и надо было возвращаться к действительности. Проволочка с возвращением к месту службы если и не грозила мне особыми неприятностями, то во всяком случае тревожила мою совесть. Поехали мы с дядей Вокой в Тулу, где на многолюдной базарной площади он нашел человека, согласившегося за скромное вознаграждение довезти меня до Богородицка. Я водрузился рядом с ним на сиденье не то шарабана, не то тарантаса, и запряженная в него худая серая лошадь везла нас весь день по степным просторам Тульского и Богородицкого уездов. В сумерки я был уже у себя.

Две-три последние недели пребывания в Богородицке прошли под знаком непрерывно нарастающего стремления скорее оказаться дома, в Петрограде. Ничто не могло тогда умерить мое нетерпение, мою внезапно вспыхнувшую тоску по дому. Встреча с родными задела целый год молчавшие струны, и я понял, наконец, как недостает мне дома.

 

- 145 -

От отца из Москвы я получил письмо с известием, что он переезжает в Петроград. Запреты оказались легкопреодолимыми— сперва он испросил разрешения съездить «на побывку» домой, а в Петрограде кто-то надоумил его устроиться на службу и он поступил в Управление Мурманской железной дороги на весьма скромную должность делопроизводителя. Вернувшись в Москву, отец сообщил об этом в инстанцию, прикрепившую его к Москве, и его беспрепятственно «открепили» и позволили ехать к месту службы.

Письмо отца ускорило сборы в дорогу. Сборы — громко сказано. Мое имущество состояло всего из двух-трех пар тряпья. Хлопотать пришлось лишь о том, чтобы привезти в голодный Петроград хоть что-нибудь из плодов сельского хозяйства. Таковыми оказался мешочек гороха едва ли больше двух килограммов весом и яблоки, обильный урожай которых был собран и разделен поровну.

В конце июля или в начале августа я покинул Богородицк и взял курс на север. Путешествие началось с боя за место в одном из товарных вагонов «пассажирского» поезда на Тулу. В Туле на вокзале — толпы ожидающих и полная неосведомленность станционного персонала о том, когда будет поезд в нужном направлении. Снова перспектива унылого ожидания! Мы коротали время со случайным попутчиком, когда он указал в окно на медленно движущийся к северу товарный состав. Времени на размышления не оставалось — надо было действовать. Мы выбежали из вокзала, перепрыгнули невысокую ограду и очутились на платформе перед вереницей закрытых товарных вагонов, мерно отстукивающих колесами ритм на стыках. В середине состава оказалось несколько платформ, груженых пирамидами кокса. Не прошло и минуты, как мы рыли в нем углубления, наподобие кресел, чтобы ехать со всем возможным на коксе комфортом. Перед самым Серпуховом мы обратили внимание на тревожное оживление среди людей, сидевших на соседних платформах. Очень скоро и с полной очевидно-

 

- 146 -

стью выяснилась его причина— встретить поезд вышел заградительный отряд. Едва состав остановился, серые шинели с винтовками повскакали на платформы и принялись разрывать прикладами кокс в поисках спрятанных там мешков с продовольствием. Я и мой спутник соскользнули с платформы и скрылись в небольшой березовой роще. Там мы провели на траве всю ночь, а рано утром «брали на абордаж» первый дачный поезд из Серпухова в Москву.

В Москве я задержался на два-три дня, чтобы успеть получить... командировку. Ее выхлопотали мне родные через знакомых. Командировка была фиктивной, и я трепетал до самого Петрограда, опасаясь, что кто-нибудь полюбопытствует узнать, кто, куда и по какому делу меня командировал. Но «все хорошо, что кончается хорошо» — на следующий день я уже обнимал отца и мать! Моя самостоятельная жизнь осталась позади, наша маленькая семья вновь соединилась.