- 91 -

5. ЛЮБОВЬ К ФИЗИКЕ

Молчи, скрывайся и таи

И мысли, и мечты свои.

Ф.Тютчев

На задворках серой громады Дома Правительства, за кинотеатром «Ударник» — проходная ТЭЦ-2 «Мосэнерго». Полтора года я входил на территорию ТЭЦ, где в административном корпусе разместилась ЦНИЭЛ МЭС — Центральная Научно-исследовательская Лаборатория Министерства Электростанций СССР. Вынырнувшее из дореволюционной литературы слово «министерство» казалось нам тогда очень забавным, но работа в лаборатории шла всерьез, была истинным счастьем. Несмотря на вновь наступившие трудности с едой, это время вспоминается как одна из вершин жизни. Работа, учеба, музыка в БЗК, дружба, влюбленность, споры, прогулки по Москве и — книги, книги, книги.

Я должен помогать профессору Владимиру Владимировичу Бургсдорфу. Он специалист по грозозащите линий электропередачи. Мне поручено осваивать трофейную немецкую измерительную технику и читать книгу профессора Стекольникова «Молния». Книга эта поражает меня обилием загадок, таящихся в атмосферном электричестве. Бургсдорф через несколько дней спрашивает меня, как подвигается чтение. Внимательно смотрит на меня, услышав, что читаю повторно особенно понравившиеся места: шаровая молния, методы наблюдения за грозами. «А вы — быстрый джентльмен!» — говорит Владимир Владимирович и поручает мне подумать о конструкции ферромагнитного регистратора. Такие цилиндрики мы установим на каждой опоре линий электропередачи для того, чтобы точно знать, куда именно и с какой силой ударила молния. Это — тема надолго. Кроме того я должен выполнять поручения Льва Гроздановича Мамиконянца и Виктора Борисовича Кулаковского. Каждый день — новое задание: освоить трофейный многоканальный осциллограф, собрать измерительную схему, провести опыт и представить его ре-

 

- 92 -

зультаты в удобной форме. Скучать не приходится! Обстановка в лаборатории замечательная, в техникуме не хуже. В лаборатории по курсу ТВН — техники высоких напряжений — нами руководят Евгений Леонидович Сиротинский и Кира Александровна Шемаханова — молодые, красивые, талантливые, разносторонне образованные. Мы говорим о книгах, о фильмах, о спорте, о музыке. Всё было бы совсем хорошо, если бы не постановления ЦК о литературе. Молчаливое несогласие с этими постановлениями объединяет нас с нашими наставниками. Про Ахматову я ничего сказать не могу, ибо стихов её не читал, но Зощенко-то мне знаком. Как быть? Ответ один — делать свое дело и радоваться тому, что законы физики, как нам кажется, надежно защищают нас от окриков товарища Жданова.

Нашей узкой специализацией руководит Николай Васильевич Чернобревов — начальник службы релейной защиты системы «Мосэнерго». Мы в восторге от его лекций; он доволен нашими успехами. А главный инженер «Мосэнерго» Иван Аркадьевич Сыромятников — частый гость в ЦНИЭЛ. Он о чем-то беседует с Мамиконянцем. Потом они вызывают меня и Борю Квасова, одновременно со мной рекомендованного Изотовым на работу в ЦНИЭЛ. Будет проведен эксперимент по экстренному, без синхронизации, подключению мощного турбогенератора к системе «Мосэнерго». Мы вместе с Сыромятниковым едем на Бережковскую набережную, где перед войной построена новая ТЭЦ с генераторами по 25 мегаватт. Обсуждаем, как изменить уставки защиты, где и как подключить нашу аппаратуру, чтобы увидеть зависимость переходных процессов в генераторе от разности фаз в момент подключения. Волнуемся. Все проходит отлично: генератор цел, осциллограммы безупречны. Сыромятников доволен. Довольны и мы, хотя очень надеемся, что испытанный Сыромятниковым режим в практике «Мосэнерго» не понадобится. Ведь лекции Чернобровова убеждают в том, что устойчивость системы надежно защищена, у сменных инженеров всегда будет достаточно времени, чтобы провести синхронизацию и подключить генератор безболезненно, спокойно, в штатном режиме.

На последнем курсе в аудитории появляется новый лектор по технике высоких напряжений — стройный очкарик в полной форме капитана МГБ. Снимает фуражку, кладет её рядом с журналом. Вызывает нас пофамильно, внимательно смотрит на каждого. Не может не видеть нашего невежливого изумления. Фамилия капитана — Семенов. Только что повесили атамана Семенова. «Он не из тех Семеновых, которых вешают, а из тех, которые вешают», — пролетает

 

- 93 -

по аудитории быстрый шепоток. И к концу первого лекционного часа готово прозвище: «Рый-Семенов» или просто «Рый». Но совсем не прост этот Рый. Уходя на перерыв, он «забывает» на столе диплом с отличием об окончании МЭИ. Мы заинтригованы. Рый общителен. Приглашает нас к себе домой — компаниями по семь-восемь человек. Живет он на Арбате в Доме Туриста, занимая там комнату-номер.

Попадаем туда и мы впятером — Днестровский, Квасов, Федин, Шишков и Шмидт — те, кто захворали любовью к физике. Мы уже подумываем после техникума идти не в МЭИ, а на физфак МГУ. Мы надеемся на успех: мы отличники и имеем право продолжать образование по специальности. А энергетика будущего без физики — мертва, как техника без людей овладевших ею. Правда, у троих из нас (кроме меня — у Саши Шишкова и Вадима Шмидта) отцы исчезли на 10 лет без права переписки, но ведь мы закончим техникум как раз в 47-м. Авось, что-нибудь прояснится, надеемся мы. В комнате Рый-капитана идут разговоры на другие волнующие нас темы: как строить гидростанции на равнинных реках, до каких пределов разумен отбор тепла от паровых турбин для отопления городов, как обеспечить устойчивость будущей Единой энергосистемы СССР. Мы нравимся капитану, а он нравится нам. Есть что-то волнующее в этих беседах с отличным специалистом и — офицером госбезопасности, Рыем... Всё, что нам гибелью грозит, для сердца смертного хранит неизъяснимы наслажденья? Видимо, так и есть, но у нас хватает осторожности не обсуждать с Рыем постановление ЦК о Зощенко и Ахматовой. И о своих анкетах мы не заговариваем. Ведь МГБ знает всё обо всех, думаю я. Раз Рый благосклонен к нашей троице, значит — сын за отца не отвечает. Перед защитой дипломных проектов капитан приглашает нас к себе и в отчетливой форме предлагает «интересную работу». Где? В «интересном месте». Мы отговариваемся любовью к физике. А работа как раз и связана с физикой, настаивает Рый. Нет, мы попробуем поступить на физфак МГУ. Вот если не поступим, тогда вернемся к этому разговору. Вот и ладушки, говорит Рый.

В ЦНИЭЛ мои опыты с регистраторами ударов молнии начинают сулить удачу. Бургсдорф доволен, но просит меня временно заняться другой темой. Его друг М.М.Ботвинник решил закончить докторскую диссертацию, оставив на время шахматы: Сталин не разрешил Ботвиннику играть матч с Алехиным. Я должен помочь Михаилу Моисеевичу в проведении экспериментов. Шахматист в ЦНИЭЛ?! Это почти так же странно, как лектор-энергетик из МГБ. Все молодые

 

- 94 -

сотрудники настроены скептически. И вот появляется Ботвинник на собственном новеньком лимузине «БМВ». Наш скепсис нарастает: ни у кого в ЦНИЭЛ, ни у директора, ни у профессора Бургсдорфа машин нет, а Ботвинник — такой же кандидат наук, как Мамиконянц или Кулаковский — подкатывает прямо к дверям лаборатории, оскорбляя наши представления о справедливости. Но Ботвинник прост, остроумен и, главное, превосходно владеет математической теорией описывающей биения напряжений высоковольтных линиях электропередач переменного тока.

Докторская диссертация Ботвинника будет посвящена важной проблеме — как избавиться от таких биений. Энергию будущих громадных электростанций придется передавать на тысячи километров. При таких расстояниях биения «могут оказаться причиной опаснейшей неустойчивости единой энергосистемы СССР. Очевидный выход — передавать электроэнергию на постоянном токе, но это потребует сложного и дорогого оборудования. А Ботвинник, решая свои дифференциальные уравнения, нашел другой выход. Дело за маленьким — проверить теорию, построив экспериментальную модель защиты Ботвинника — не шахматной защиты для черных фигур, а системы приборов, измеряющей вторую производную напряжения, т.е. «видящей» опасное явление раньше, чем оно успело приобрести сколько-нибудь существенную величину! Делать это надо именно в ЦНИЭЛ, где уже построена действующая модель дальней линии электропередачи. Я слушал, затаив дыхание. Как мне повезло! В каком грандиозном деле буду участвовать! Весело посмотрев на меня, Ботвинник спросил, есть ли вопросы. Вопросов было много, но я их не задал: ответы на них мы будем искать вместе с Ботвинником. Вернее, их найдет Михаил Моисеевич, а я буду с восторгом ему помогать всем, чем смогу и сумею! Так я и ответил. Наступила замечательная жизнь. Если б только не новая голодуха...

Унизительный быт первых послевоенных лет приходилось высокомерно игнорировать: да, мол, очень неприятные мелочи, но я выше того, чтобы с ними считаться. Недостаточная и скверная еда, ветхая одежда, непобедимые клопы, все эти паскудные очевидности — ничто в сравнении с завтрашней радостью. Она, эта радость, придет; она обязательно наступит, надо лишь работать и учиться, не жалея ни сил, ни времени. Такая установка помогала не всегда и не во всем. Привычка откладывать жизнь на завтра, привычка ежедневно заставлять себя не хотеть ничего, кроме «работы до сладкого пота», чтобы доказать

 

- 95 -

свою лояльность Родине, чтобы преодолеть свою неполноценность, — ведь это и было признанием своей неполноценности. И иногда мой невротический оптимизм внезапно сменялся жестоким унынием, когда недоверие к жизни подавляло все надежды молодости, когда тайный голос неумолчно нашептывал: «В сторонку, парень! Всё равно ничего у тебя не получится». Такой была оборотная сторона моего высокомерия. Призывал на помощь Маяковского: «тот, кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп». А я ведь неглуп, поэтому имею право на тоскливые дни. В особенности непереносимы были любовные неурядицы, во многом обусловленные моей нищетой, моей маниакальной сосредоточенностью на учебе, моей неуверенностью.

Лора не понимает, что со мной. Я люблю её, она любит меня, но наши первые радости позади. Я боюсь погубить её. Она студентка Архитектурного института, она достойна всего самого замечательного во взрослой жизни. А я и надеюсь на грядущее счастье и — не верю в то, что мне уготована благополучная жизнь. Слово «свидание» связано для меня с воспоминанием о Лагпункте 15, о зоне, угроза которой висит надо мной. Я остался зажатым, я не могу объяснить Лоре, чего я боюсь, почему не верю в наше совместное счастливое будущее. Мои мучения удесятеряются тем, что понимаю, как мучительно для Лоры моё недоверие к жизни.

Новая напасть — газеты наполняются гнусными статьями против безродного космополитизма. Не думать, не думать об этом. Работа с Ботвинником идет успешно, Чернобровов доволен моим дипломным проектом. К дьяволу всё остальное! В июне 1947 года мы, все пятеро, получили дипломы с отличием. Немедленно отнесли их в приемную комиссию физического факультета МГУ. Нас вызвали на собеседование. Победа! Мы без экзаменов приняты!!! Я очень боялся анкетных вопросов, но анкет почему-то нам не дали. В автобиографии я просто ничего не написал о родителях. Но занозой засела во мне мысль, что об отцах и матерях нас еще расспросят...

В августе я расстаюсь с ЦНИЭЛ. Бургсдорф и Ботвинник, Мамиконянц и Кулаковский желают мне удачи. С радостным волнением предвкушаю свои будущие головокружительные приключения в сфере духа. Для начала кафедра физкультуры заставляет всех нас пробежать обязательную дистанцию в один километр, топоча вокруг кирпичного, с башенкой, здания физфака во дворе на Моховой. Физик должен быть здоровеньким, объясняют нам молодцеватые доценты — мастера спорта. Физик не должен бояться физического труда, объясняют нам старшекурсники из вузкома комсомола, а поэтому — вперед,

 

- 96 -

на Стромынку, таскать мусор после ремонта общежития. Физфаковский юмор помогает нам сравнительно безбедно пережить эту увертюру к научному поприщу. Теоретики с пятого курса на перекурах возле носилок с битым кирпичом предлагают оценить время ожидания самопроизвольного переноса какой-нибудь порции мусора из коридора на свалку. Время получается изрядно громадным, но мы, новички, полагаем, что у прогрессивного человечества впереди — вечность. Теоретики нас поправляют: достоверно доказано, что мир возник в результате взрыва, поэтому нет никаких оснований надеяться на его вечность, не говоря уж о грешном человечестве! Так что на статистические закономерности надейся, но сам не плошай — берись за носилки, шагай на свалку. Ради такого общения стоит потрудиться, радуемся мы. Нас, пятерых мэтовцев, зачисляют в одиннадцатую группу, составленную из отличников по школьным аттестатам, принятых по собеседованию, или таких парней, как Борис Валуев, сдавший на пятерки все вступительные экзамены. Две единицы означают — первая группа первого курса. Семинары у нас будут вести лекторы, чтобы оценивать уровень студенческого понимания своих лекций. Мы — избранная группа! Очень скоро нам придётся понять: эта избранность не делает нас ни на йоту лучше остальных студентов курса, не дает никаких преимуществ, мы приближены к профессорам лишь для того, чтобы они больше с нас требовали.

Наша пятерка, пришедшая из МЭТа, выделяется в группе своей всем заметной сплоченностью. Часто вспоминаю я давным-давно сожженную фотографию, на которой мы выстроены по росту перед памятником Ломоносову на Моховой. Справа — Саша Шишков, сухощавый улыбающийся блондин, будущий сотрудник кафедры магнетизма и чемпион МГУ по бегу на длинные дистанции. Рядом с ним — лохматый тощий шатен со смешанным весело-озабоченным выражением лица. Это я. Слева от меня Вадим Шмидт, прозванный в техникуме Негром за черные мелко-курчавые жесткие волосы и негроидный тип лица. Он беззаботно весел, ничего не ведая ни о своих будущих научных достижениях, ни о том, какую роль в моей жизни ему предстоит сыграть. Юра Днестровский — олицетворение гармонии: румяный и крепкий, талантливый теоретик и хороший спортсмен, знаток классической музыки и любитель русских народных песен, прирожденный вожак в любом коллективе. Вступил в партию 18-летним, непременно избирается во

 

- 97 -

все и всякие комитеты, что не мешает ему оставаться всегда и во всем понятным, нашенским парнем. А на левом фланге — самый эрудированный из нас. Боря Квасов не просто книгочей: его систематизирующая память накопила сведения обо всем на свете, он — наша ходячая энциклопедия...

Начинаются лекции, занятия в практикуме, семинары профессоров. Под аплодисменты проходят лекции по общей физике: Анатолий Болеславович Млодзеевский не устает радовать нас великолепными демонстрационными опытами. Он артистичен, этот невысокий, плотный, сверкающий великолепной лысиной, отлично одетый любитель душистых трубочных Табаков.

Елизавета Сергеевна Четверикова строго и спокойно руководит физпрактикумом — без всякого внешнего блеска, но с неумолимой требовательностью. Она, домашняя, полноватая, седая, нам ближе и понятнее, чем барин-профессор.

Математический анализ читает Николай Андреевич Леднев — легенда МГУ: пришел в Москву босиком, работал дворником, проявил необыкновнное математическое дарование и вот теперь — профессор. Леднев совсем не похож на Млодзеевского, внешность имеет хулигански-простецкую, одет скверно, подвержен сильному тику. Нас откровенно презирает. Лекции читает заумно, сознательно затрудняя возможность их понимания. Откровенно радуется, обнаружив нашу тупость. Такой вот самородок.

Высшую геометрию читает Николай Владимирович Ефимов, которому не надо преодолевать комплексы, порожденные детскими и юношескими обидами. Высокий, стройный, корректный, остроумный — он самые сложные понятия и отношения умеет сделать наглядными, немедленно доступными пониманию. Навсегда запомнилась его ослепительная улыбка при пояснении различия между прямой и обратной теоремами: «Каждая кошка — животное; обратное неверно, ибо не каждое животное — кошка».

Млодзеевским — любуясь, Леднева — опасаясь, Ефимова и Четверикову мы любим. Кончается год 1947-й. В учебу втянулся. Избрали меня старостой физического кружка первого курса. Жить привычно трудно, но очень интересно. На этом оптимистическом ощущении завершается первый семестр в МГУ.

Наступает новый, 48-й год. С ним приходят новые проблемы. Очень неприятные. Вот только что мы радовались выходу в свет нового учебника С.Э. Хайкина «Механика». А теперь автор обвинен в махизме. Мы сбиты с толку. На философских семинарах мы, вроде бы,

 

- 98 -

уже наловчились ругать махизм, но теперь мучительно пытаемся понять, что именно политически неприемлемо в хайкинском описании центробежных сил. Философы становятся с каждой неделей всё злее. Их посягательства на нашу любимую физику вовсе не безобидны. Мы бы рады не соваться в политику, но спрятаться не удаётся. Получается, что всё так высоко нами ценимое в физике, всё это сделано неправильно. Ньютон — индуктивный осел, Максвелл и Больцман — не доросли до диамата, а уж Эйнштейн, Бор, Гейзенберг, Шредингер — целиком на службе у реакционной буржуазной идеологии. Нам бы очень хотелось установить дружественный нейтралитет между физикой и диаматом, но он так агрессивен. Мы до хрипоты спорим, пытаясь найти четкий водораздел: вот сюда текут мутные реки катехизисных формулировок наших философов, а вот здесь — чистые потоки головокружительных открытий физики двадцатого века. Но противоречия неразрешимы. Ведь надо сдавать зачеты по «Материализму и эмпириокритицизму». Современная физика — в родах... Она рожает диалектический материализм... Можно ли сравнивать поллюцию с деторождением?.. Варварская аргументация, совершено не относящаяся к делу, полемические приемы, которые кажутся нам недопустимыми. Но это же Ленин! И мы привычно ныряем в уже родное наше двоемыслие. Надо — так надо. Вот вам формулировка, вот вам другая. И про Маха, и про Авенариуса. Совершенствуемся в нехитрой софистике, находя черты марксовой диалектики в любом физическом явлении. Но всё-таки это — беда. Объективный идеализм Гегеля кажется нам вполне разумным; мы видим, что епископ Беркли вовсе не идиот, а вечный бой материализма с идеализмом вряд ли существует в той действительности, которую изучает физика. Для нас очевидно, что Демокрит никогда не «победит» Платона. Мы думаем так, а ведь так думать «не положено». Беда!

И эта беда пришла не одна. Борьба с космополитизмом пожаром охватывает все сферы жизни. Космополит — гражданин мира! Чтобы в мире без России, без Латвии — жить единым человечьим общежитием. Это ведь было для меня аксиомой. Теперь надо применять материалистическую диалектику, чтобы все аксиомы, на которых я вырос, ставить с ног на голову. Или с головы на ноги? Объем ежедневной работы на физфаке так велик, что думать о Латвии мне некогда. Принять эту новую картину мира я не могу. Но борьба с космополитизмом и низкопоклонством вторгается в нашу любимую физику открыто, нагло. Как поверить, что Эйнштейн участвует в мировом еврейском заговоре против лагеря мира и социа

 

- 99 -

лизма? Некоторые статьи в советских газетах до ужаса непристойны в своём сходстве с кликушеством фашистов во времена их борьбы с «еврейской физикой». Моя нерассуждающая вера в мудрость руководства, столкнувшись с азбучными началами научного мышления, начинает давать осечки слишком часто.

Перед началом третьего семестра— сессия ВАСХНИЛ. Доклад Лысенко, разгром формальной генетики. На семинарах по философии нас заставляют критиковать менделизм-морганизм — враждебное идеалистическое измышление безродных космополитов. Специальность не наша, но мы не можем не видеть, что на наших глазах произошел погром в важнейшей отрасли науки. «Народный академик» и появившийся в университете его подручный Презент пугают нас кликушеством и очевидной безграмотностью. Попытки добраться до истины на семинарах по философии не удаются: нас очень жестко одергивают. Жизнь вообще становится жесткой. Вовсю полыхает холодная война. Наука, говорят нам, — передовая линия идеологического фронта. Сессия ВАСХНИЛ — сражение на этом фронте. Лысенко победил лишь потому, что сослался на одобрение Сталина. «Побеждены» бесспорные научные ценности. Мы страдаем, не понимая происходящего. И тут «Правда» публикует на первой полосе огромный снимок пшеничного поля. Ветвистая пшеница! Колосья — с французскую булку! Стоцентнеровые урожаи! Это чудо создано под руководством Лысенко вопреки формальной генетике. Вот он — ответ Сталина, склонен подумать я. Вот урок марксизма-ленинизма в действии: критерий истины — практика. Но самый младший в нашей группе Валя Турчин комментирует фотографию в «Правде» очень насмешливо: выродится эта пшеница, нельзя вывести новый сорт вопреки формальной генетике. Не может же быть, чтобы всех нас так нагло обманывали — неуверенно говорю я. Валя бурчит:

«А если ЦК объявит о создании в СССР вечного двигателя — поверишь?»

Вскоре буржуазной лженаукой оказывается кибернетика. Это уже совсем рядом с физикой! Очередь за нами? Да. 1949-й начинается на физфаке дискуссией о теории относительности. Во-первых, и открыл-то её вовсе не Эйнштейн, во-вторых, — Эйнштейн кругом неправ. Тимирязев-младший (мы его называем «сын памятника») давным-давно об этом предупреждал в философских дискуссиях двадцатых годов, но вредители-космополиты калечили умы молодежи сказками о гениальности Эйнштейна и проповедью махизма. Вот и Леднев вылезает с докладом о преодолении эйнштейновского идеализма. Наш

 

- 100 -

декан Арсений Александрович Соколов, по прозвищу «интегралиссимус», ехидно отмечает очевидные нелепости в «теории» Леднева, но за Эйнштейна не заступается. Господи, где мы? В Москве или в гитлеровской Германии? Неужели никто не найдет слов, чтобы открыть глаза этим злобствующим борцам с «еврейской физикой»? Ведь не газету на уличном стенде я читаю, ведь весь этот тёмный ужас происходит в Большой физической аудитории МГУ...

«Прошу слова!» — восклицает высокий стройный человек. Называет себя: «Профессор Марков». Легкой походкой спускается к кафедре. Со звуками его голоса свежий воздух врывается в аудиторию, едва не ставшую душегубкой: под гром студенческих аплодисментов Марков объясняет, что оспаривать вклад Эйнштейна в науку поздно и бесполезно.

— Сие от вас не зависит! — говорит Марков. — По формулам Эйнштейна рассчитываются устройства новой техники. Практика — критерий истины!

Сын памятника заметно смущен. Сказав нечто невнятное, он закрывает заседание.

Мы ликуем: можно, оказывается, не бояться. Нам дан урок гражданского мужества. Мы тоже будем бесстрашно биться за научную истину! Но сразу возникает гадкий вопрос: почему биться надо за теорию относительности? Почему битвы идут не там, где возможны новые результаты, а там, где странные, мягко говоря, люди стараются ловчее привязать бездарное толкование не ими установленных научных истин к прописям второго раздела четвертой главы «Краткого курса»?

Прошло уже десять лет с тех пор, как я начал читать «Краткий курс». И полтора года я уже учусь в Московском университете. Ореол мудрости вокруг сталинского изложения диамата и истмата — рассеялся. Очень страшно подумать, но выходит, что Сталин — не корифей науки?! Его именем прикрываются явные шарлатаны. Его собственные тексты уязвимы для критики. Великий полководец — да, вождь и организатор наших побед — да, отец и учитель — годится, но — не корифей науки. Я пытаюсь привести свои мысли в порядок, записывая их в дневник. Но мысли остаются спутанными. Додумывать — тяжело, неприятно, и — страшновато, если говорить откровенно. Я боюсь думать? Как же я буду заниматься наукой? Как исследовать неизвестное, если в голову мне накрепко вбиты знаки политических ограничений, запрещающих свободное размышление? Разговор об этом у меня уже был...

 

- 101 -

Самое трудное — быть пасынком времени

Вас. Гроссман

Случилось это летом 48-го. Мы с Тасей поехали в общежитие МЭИ, чтобы встретиться с профессором NN. Он — крупный математик, автор многих статей и книг. Тридцать лет назад он был влюблен в нашу маму. Если бы не комиссар бригады Федин, вернувшийся с гражданской войны, то неизвестно... Нам было интересно смотреть на смущенную маму, которая отказалась встретиться с NN. Нам захотелось представить себе другой, несостоявшийся вариант её судьбы. Мы застряли в комнате NN до глубокой ночи.

Он сокрушенно выслушал наш рассказ о судьбе отца, о ростовской тюрьме, где родилась наша младшая сестра, о Потьме... Глубокая печаль прозвучала в его рассказе о том, как в 18-м году он не сумел переспорить, переубедить маму, с пылким фанатизмом ринувшуюся в огонь классовой борьбы. Рациональная аргументация оказалась бессильной перед простотой новой веры, наспех состряпанной из обрывков утопических сочинений европейских бунтарей девятнадцатого века. В памяти NN революция и гражданская война — череда жутких сцен разгула вандализма, уничтожения библиотек и художественных ценностей, массовой гибели людей, разрухи и одичания.

Экий субъективизм, думаю я, слушая NN. Надо этим картинам противопоставить объективное значение Октября и эры Ленина. С грустным вниманием выслушал меня профессор. Со спокойной логикой математика не оставил он камня на камне от вызубренных мною аргументов в пользу научности марксизма-ленинизма. «То, что вам преподают вместо философии, не имеет никакого отношения к современной науке» — говорит он. — «Это — скверная публицистика, цитирующая научно-популярную литературу конца девятнадцатого века». Но раз всесильно, значит верно, обороняюсь я. И добавляю: «Вы читали «Анархизм или социализм» Сталина?» Извините, нет, ответил NN. Что же там Сталин написал? Я рассказал о мнении Сталина по поводу благодетельности революции. Ведь если ждать прихода социализма эволюционным путем, то трудящиеся будут страдать под игом капитала в течение многих десятилетий; сумма страданий будет очень велика. Надо пожалеть трудящихся, но не по-интеллигентски, а диалектически — как класс, как массу. Да, революция ведет к страданиям и беспорядку, но после неё наступает жизнь без эксплуатации, пролетарии освобождаются, претерпев как класс гораздо меньшие суммарные страдания, чем при эволюционном развитии общества. Тишина повисает в комнате. С печалью смотрит NN на

 

- 102 -

меня. Нехотя спрашивает, согласен ли я со Сталиным. Получив неотрицательный ответ, удивляется.

— Неужели ты не понимаешь, — жестко говорит он ,— что судить об этих «суммах страданий» может только Бог?! Люди, возлагающие на себя божественные функции такого рода, в лучшем случае — неуравновешеные невежды. Чтобы пожертвовать миллионами реальных жизней ради гипотетического «счастья» будущих поколений, надо полностью отрешиться от гуманизма, от тех ценностей, на которых построена европейская цивилизация. Само понятие социализма определено плохо. Претензии марксизма на постижение законов общественного развития и на то, что теперь известна цель этого развития, — беспочвенны. Ликвидация частной собственности и денег вовсе не улучшает отношений между людьми, как в этом немедленно убедился Ленин в семнадцатом. Марксизм учит, что революции происходят тогда, когда старые производственные отношения начинают ограничивать производительность общественного труда, входя в непримиримое противоречие с новым способом производства? Отлично! Позволь спросить, какой такой новый способ производства просился на свет в России? Не слышу! Правильно, друг мой, — капиталистический. Вот и получился в СССР вместо толкового капитализма босяцки-расточительный госкапитализм с сильным феодальным привкусом. Поэтому и производительность труда у нас скверная, хотя промышленность и построена заново, а все конкретные технологии позаимствованы у буржуев.

Я немедленно вскинулся:

— А наши танки, самолеты, «Катюши»!? Наши будущие гидростанции!?

NN досадливо отмахнулся:

— Все идеи взяты с Запада, сколько бы газеты ни шумели о ликвидации низкопоклонства.

Тут я вспомнил о том, с чего пятнадцать лет назад началось моё посвящение в коммунистическую веру:

— Но ведь очевидно, что лишь государственное планирование позволит добиться бескризисного развития народного хозяйства. Это обеспечивает социализму громадные преимущества. Нельзя же спорить с тем, что кризисы перепроизводства, бессердечный чистоган, безработица — неотъемлемые признаки капитализма. Разве эти уродства не ужасны?

— Ужасны? Скорее — уродливы! Но Госплан-то гораздо уродливее. «Великий план», так очаровавший тебя в детстве, — очевидное

 

- 103 -

заблуждение неразвитых умов, имеющих слабое представление о предмете. Именно «великий» план природой вещей обречен на неизбежный и сокрушительный провал.

— Почему же? Практика, вроде бы, Вас опровергает!

— Мираж! Нам, математикам, это совершенно ясно. Нерентабельность, диспропорции, дефицит всего и вся — вот практика нашего хозяйствования. Это годится для войны, когда пригоден лозунг «любой ценой». Но вечно воевать невозможно. Исторически такое общество обречено.

Ну и ну, думаю я. Перед нами сидит и спокойно излагает свои взгляды махровый антисоветчик. А мы, комсомольцы, слушаем и ничего не можем толком возразить. Мои мысли разбегаются. Если бы NN был моим отцом, не назвали бы меня эрой Ленина. Ладно, не в моём имени дело. А что бы мама сегодня, вот сейчас ему ответила? Известно, что: обругала бы и велела помалкивать, поскольку профессор говорит от имени класса, который вскорости будет выкинут на помойную свалку истории. Господи, что он говорит!? Партия Ленина-Сталина для него не наш рулевой, ведущий нас от победы к победе, а феодальная структура, ценой миллионов жизней и невероятного расточения материальных ресурсов обеспечившая впечатляющий рост военного могущества Российской империи. Этот результат вполне объективен и заслуживает отдельного рассмотрения.

— Это не первая солдатская империя в истории человечества, но я не историк и не берусь сравнивать Сталина с Александром Македонским или с каким-нибудь там Дарием, — заключает NN. — Поговорим лучше о тебе. Ты уверен, что интересуешься именно физикой?

После краткого экзамена он удостоверяется, что я потерян для математики: мне уже 22 года и я помешан на технике эксперимента. Не судьба мне работать вместе с ним.

Разговор переходит на животрепещущую и неприятную тему. Ведь профессор NN — еврей. Борьба с безродными космополитами затронула и его. Он решил уехать из Москвы. В провинциальном университете ему будут рады. Антисемиты там — люди простые и бесхитростные, с ними он умеет ладить. На прощанье я получаю книгу академика Граве «Теоретическая механика на основе техники». Написанная в начале первой пятилетки, она будет мне напоминать о тех годах, когда ученым приходилось доказывать полезность фундаментальной науки для дела рабочего класса.

Транспорт уже не ходит. По пустой теплой родной Москве мы с сестрой пешком идем из Лефортова на Арбат. Обсуждаем разговор

 

- 104 -

с осколком старого мира. Никак не можем решить, поменяли бы мы своего отца на NN, правильный ли выбор сделала мама. Рассвет застает нас около Лубянки. В окнах МГБ — свет. Там не спят.

Мефисто-лаборант. Через пятнадцать лет я встретился с собеседником такого же ранга не на одну ночь, а на долгие годы. По насмешливости, по склонности к неформальной лексике, по отвращению к начальству он ничуть не походил на профессора NN; скорее, он напомнил мне Андреечева. Библиофил, поэт и эссеист, переполненный неистребимым интересом ко всяческим проявлениям своеобразия человеков, яростный спорщик и лихой выпивоха, тонкий психолог и, в особенности, — знаток женской души, Илья Рубин быстро стал украшением нашего подвала. Его привели в лабораторию мои молодые сотрудники, выпускники Московского института тонкой химической технологии. Рубин, их сокурсник, институт не закончил, его нонкоформистская поэзия денег не приносила; вот друзья и уговорили его попробовать свои сил в должности лаборанта. Лаборант был остро необходим. Я провозгласил право любого химика нашего института на исследование содержимого своей пробирки нашим методом, который стремительно утверждался в качестве одного из главных средств определения молекулярной структуры вещества. Права легко провозглашать, гораздо труднее исполнить обещанное. Главной трудностью, оказавшейся для меня непреодолимой, была необходимость разговаривать с химиками. Большинство их составляли женщины, а я не был знатоком женской души. Обижаясь на меня, грубоватого и нечуткого, дамы жаловались своим шефам-академикам. Возникали осложнения... Нужен был лаборант, который, владея всеми оттенками русской разговорной речи, а также некоторыми знаниями в области химии, избавил бы меня от необходимости бесед с владелицами пробирок. И я сказал, чтобы Рубин пришел.

Первое впечатление было неважным. Лохматый, небритый и нечесаный, с толстыми яркими губами и громадными темными глазами, сгорбленный, в каком-то невозможном свитере... Химик, но института не закончил. Поэт, но не печатается... Побывал в психушке... И этот, с давних пор напрягающий меня, еврейский профиль... Ухмылка

 

- 105 -

какая-то непочтительная... Мне мстился совсем другой лаборант: галстук, скромность, аккуратность, ну и все такое, включая нордическую внешность. Господи, о чем это я? Стыд-то какой! Беру!!

Подавив посторонние мысли, я кратко объяснил, чего я жду от лаборанта на этом рабочем месте. Рубин слушал, погасив чортики в глазах. Да, он понял. Да, он сумеет наладить отношения с посетителями. Нет, он не допустит конфликтов и обид. Нет, его не беспокоит то, что работать придется в подвале. Впрочем, мы все тогда работали в подвале.

Очень быстро выяснилось, что Рубин необыкновенно общителен и вполне приспособлен к деятельности в сфере научного обслуживания. Он легко освоил управление прибором, со всеми посетителями был отменно вежлив и предупредителен, а с посетительницами — дерзко любезен. Его игра шла на контрасте между внешностью бродяги-цыгана и отточенным, свободным владеньем всеми оттенками русской речи, от Пушкина до Баркова. Он умел тотчас почувствовать настроение посетительницы, ненавязчиво проявить участие, одарить пониманием, рассказать — всегда кстати — притчу. И — улучшить настроение, добиться улыбки. Он хотел нравиться женщинам и достигал этого. Поэтическая натура Рубина не позволяла относиться к ним с позиций равенства и братства. Он всегда настойчиво и непреклонно переводил разговор на те прекрасные особенности слабого пола, которые восславил еще царь Соломон. При этом ни юным кадидаткам хим. наук, ни лаборанткам, ни практиканткам, ни аспиранткам к их изумлению, ужасу или удовольствию никак не удавалось оскорбиться: Рубин был бесовски красноречив и находил для более чем конкретных высказываний настолько непривычную и захватывающую форму, что собеседница оказыалась одурманенной и способной лишь слабо улыбаться при плавном переходе разговора от общих положений к вполне вероятному зигзагу их индивидуальной дамской судьбы. Слухи о сексуальной революции едва начали просачиваться в нашу пуританскую страну, Рубин был одним из пророков этого благовествования.

 

- 106 -

Поскольку я был начальством. Рубин почти сразу начал задирать меня. Первым делом он осведомился, скоро ли мы, физики, докажем, что Бога нет. Я ответил, что физика вовсе не ставит перед собой такую проблему; физик ведь тоже верует: в то, что мир закономерен и познаваем. Более того, физики доказали, что мир одномоментно возник (был создан?) несколько миллиардов лет назад, причем все подведомственные физике законы природы неизменно действовали с самой первой наносекунды его эволюции. Так что, в некотором смысле, «в начале было Слово». Двадцатый век не оставил камня на камне от наивной веры века Просвещения в то, что точные науки избавляют нас от «гипотезы Бога»: чем могущественнее мы становимся, тем больше остается места для тайны.

Тем не менее, тайна физика и тайна теолога все-таки различны, ибо физики последовательно и упорно разгадывают одну тайну за другой, своими успехами доказывая, что их вера конструктивна. Библия? Ею физики восхищаются, но понимают ее символически. Физики не веруют в Бога с бородой, но, соприкасаясь с творчеством Ньютона и Эйнштейна, Бора и Гейзенберга, они испытывают эмоциональное потрясение, близкое к благоговению., А Бога Авраама, Исаака и Якова, как Рубину известно, не видел (и не увидит!) никто и никогда, что никак не мешает Ему оставаться грандиозной психологической реальностью...

Мы подружились. Эта дружба излечила меня, наконец, от невротического недоверия к еврейскому профилю: важен, оказывается, огонь, мерцающий в сосуде! Временами Рубин взрывался импровизациями, и тогда этот огонь уже не мерцал, а, опаляя, почти ослеплял. И мне оставалось лишь разделять восхищение вдохновенным библейским обликом Рубина, почти единогласно выражаемое всеми вокруг, в особенности, как уже отмечено, дамами и девицами...

Он быстро понял, что я, одержав впечатляющую серию побед над обстоятельствами, заплатил за это некоторым оледенением души и нахожусь на пороге кризиса середины жизни. Он стал моим Мефистофелем, ибо по праву дружбы без всякого стеснения ехидно отмечал все случаи моей личной неосведомленности относительно

 

- 107 -

истинных мотивов собственного поведения. «Ты бредишь, Федин, наяву!» — восклицал он. Часто это было неприятно, но всегда поучительно.

С язвительным красноречием, безошибочно выбирая самые обидные сравнения, обличал он все гадости и нелепости, происходившие вокруг. Он, гуманист, подобно NN, не видел никаких исторических перспектив перед нашей моделью социализма. Я, технократ, вяло уповал на конвергенцию и выигрывал пари относительно человека в Космосе и вымпелов на Луне. А Рубин неизменно оказывался прав, предсказывая неудачу различных внутриинститутских реформ: они почти всегда завершались тем или иным конфузом. Чтобы выяснить, кто из нас к реальности ближе, мы решили поставить круцис-эксперимент. В 1969-м году я записал в свой рабочий журнал условия пари. Предстоял пуск Волжского автозавода. Рубин предсказывал, что за эту малолитражку будет назначена цена выше нынешней цены «Волги» и в дальнейшем эта цена будет неуклонно расти. Я, соглашаясь с возможностью высокой начальной цены советского «Фиата», настаивал на том, что потом она будет быстро снижаться. Спорили мы на ящик коньяка. Через месяц после того, как мы подписали условия пари, коньяк подорожал вдвое, и я понял, что ничего не понимаю в постхрущевской советской экономике. Разумеется, Рубин оказался прав и по поводу эволюции цен на автомобили «Жигули».

— Ведь в глубине души ты — с твоей-то биографией! — сам не веришь в «преимущества» социализма, — упрекал меня мой мефисто-лаборант. — Чем притворяться, написал бы лучше про свои университеты...

Я, к его большому удовольствию, честно отвечал, что описывать свою жизнь гораздо труднее, чем заниматься физикой. И взволнованно наблюдал за волшебной легкостью, с какой он извлекал свои стихотворения из веселого и грозного абсурда повседневности.

Четверть века назад Рубин эмигрировал в Израиль. И почти столько же лет палестинские ветры веют над его могилой. А я вот пока жив и, мучаясь, вспоминаю.

Конец 1948 года запомнился развалом системы «Мосэнерго». Наложение нескольких аварий привело к отключению некоторых линий

 

- 108 -

электропередачи, из-за этого одни электростанции потеряли нагрузку, другие перегрузились, грянула лавина автоматических отключений. И весь московский регион остался без электроэнергии. По военной привычке я вылез на крышу нашего дома. Тьма — на весь окоем! Темно даже в Кремле. Утром мои друзья по техникуму взволнованно рассказали о панике среди знакомых нам начальников; ждут арестов. Но — странно: ни через месяц, ни через два никого не тронули. Видимо, систему собрали быстро, не без помощи придуманного Сыромятниковым экстренного режима. Или Сталин подобрел? Нет, битва с космополитами крепчает.

В феврале 49-го снова арестовали мать. Очень буднично, без ордера, обыска, без понятых и прочих обрядов, создающих иллюзию законности. Просто позвонил в дверь некто в штатском, попросил гражданку Круглякову проехать с ним для выяснения каких-то формальностей, и гражданка мама не вернулась. Что ж, пошел я на Малую Лубянку — наводить справки. Очень не понравился мне тяжелый взгляд эмгебиста, брошенный им исподлобья при ознакомлении с моим паспортом. Да, арестована. О дальнейшем нам сообщат.

Хожу в университет. Сдаю зачеты, готовлюсь к сессии. Но это — инерция. Я уже не верю, что занят своим делом. Даже если б маму не арестовали — все равно впереди специализация, большие анкеты. Я тяжко ошибся. Моё место не в МГУ, а на лесоповале. Ведь я грешен в помыслах своих. Придется покаяться. Написать на себя донос? Глупо! Найдется, кому это сделать.

Друзья, весна, Арбат, наука, музыка в Консерватории, — всё это не для меня, всё теряет резкость и цвет, отдаляется. Волнения сердца? Они лишь усугубляют моё уныние: Лора вышла замуж за архитектора-однокурсника, а попытки выбить клин клином не вызывают ничего, кроме обостренного ощущения непоправимой потери. Ни с одной женщиной я больше не смогу танцевать; ритм навсегда покинул меня. Глухо! Я окружен незримой, но непроницаемой оболочкой отверженности. Тень Великой Кривой нависла надо мной, чтобы окликнуть: «В сторонку, парень!»

Впервые посещают меня мысли о том, что моя молодость не удалась. Молодость — болезнь. Хочу быть старым, исполнившимся, спокойно созерцающим, ни к чему не стремящимся...

Советская молодежь готовится встретить 70-летие Сталина. По группам читают письмо, составленное в пылком послевоенном стиле. Все подписываются. И я со всеми.

 

- 109 -

Вдруг разносится слух: кто-то с нашего курса не подписался под этим приветствием! Срочно собирается комсомольское собрание факультета. Большая физическая заполнена до отказа. Перед нами — невысокий белобрысый паренек. Из бедной семьи. Спокойно, звонким голосом отвечает на вопросы. Он уважает товарища Сталина как руководителя нашего государства, но вовсе не испытывает к нему тех пламенных чувств, о которых говорится в письме. Не хочет называть его своим отцом, ибо уважает и любит родного отца и в другом не нуждается. И вообще — он не любит коллективных писем. Написал бы Сталину сам, если бы захотел. А сейчас — не хочет. До юбилея далеко. Возможно, потом напишет, но решительно не понимает, чем мы так взволнованы, зачем собрались. Я поражен. Ведь парень говорит честно и по делу. Я с ним согласен, но вслух об этом не скажу: боюсь. Ведь нельзя противопоставлять себя коллективу! А врать — можно? Но участие в ритуальном действии — не вранье. А что? Я сбит с толку: перед сотнями слушателей человек говорит не то, что надо говорить, а то, что он думает. Неслыханно! Мы единогласно исключаем его из комсомола. И я голосую за это.

Бертран Рассел примерно в то же время сказал: дайте мне в полное распоряжение все средства массовой информации современного государства, и через краткое время я обязуюсь убедить всех сограждан в Великой Истине — чтобы сварить яйцо, его надо положить в морозильник. Все, как один поверят! Но, добавил философ, это будет Большая Воскресная Правда. На кухнях-то яйца будут варить в кипятке, но — стесняясь этого. Так и я. После разговора с NN, всколыхнувшего во мне так много собственных раздумий, я ведь умом знал почти всю правду о своей стране, но — стеснялся этого знания, прятал его, изо всех сил стараясь выглядеть и действовать как законопослушный строитель коммунизма. Уже очерченный чертой, которой МГБ метит свои «объекты», предчувствуя, что потеряю и эту аудиторию, и сидящих рядом товарищей, сейчас я—в который раз! — делаю не то, что считаю правильным, а то, что «надо»: вместе с дружным и сплоченным большинством гоню инакомыслящего.

Мне двадцать два. Я, как и деревья перед нашим домом, теперь вдвое старше мальчонки, онемевшего от ужаса во время последнего

 

- 110 -

разговора с отцом. Наступила пора взросления, ясного осознания своего места под солнцем. Я атеист. Библии не читал, но мне известно, как весело издевается над священными текстами Лео Таксиль., Меня раздражает, что знаменитый астрофизик Леметр — католический аббат. Но я уже уверен в невозможности опровержения религии с помощью точных наук. Многократно перечитав «Анти-Дюринг» и «Диалектику природы», я понял, что красноречие Энгельса не имеет отношения к актуальным проблемам естественных наук. Мне необходимы иные источники мудрости, но я их пока не нашел. Я с детства пленен культом военной силы, совершенной военной техники. Победа над фашистской Германией оправдывает в моих глазах многие очевидные гадости, которыми так богата окружающая меня действительность. Наш солдат, наша армия, наши танки, наши самолеты, наша реактивная артиллерия, наш генералиссимус, — важные ценности, кое-как скрепляющие ту неустойчивую конструкцию из несовместимых обломков, на которые распалась моя, столь необходимая мне, личность. Как добиться цельности?

Я не слишком уверен, могу ли считать советскую действительность полем толковой деятельности, основанной на истинной вере в закономерность и познаваемость мира. А ведь это уже антисоветская позиция, не так ли? И я наполнен достаточным количеством сведений и впечатлений, чтобы многократно расширить список своих неудовольствий. Иногда мне мерещится некий суд, на котором я бросаю в лицо своим обвинителям красноречивые — в стиле Овода — разоблачения: слишком огромна сумма страданий нашего народа, никакая завтрашняя радость не сможет оправдать их.

Свою тревогу я пытался изжить, доверяясь дневнику. Казалось: вот-вот удастся найти единственное сочетание каких-то необходимых слов и мне откроется смысл беспощадности нашего времени. Нестерпимо хотелось понять что-то главное, получить ответы на мучительные вопросы. Зачем появился я на свет? В чем смысл заклятия, наложенного на меня именем? Почему отторгает меня страна победившего социализма? Из-за обострения международной обстановки? А почему она обостряется? Кто её обостряет? Почему наши вчерашние союзники так быстро превращаются в наших врагов? Как можно примирить коммунистическое мировоззрение с очевидным разгулом антисемитизма на страницах московских газет? Все эти вопросы замыкаются на фигуре гениального вождя и учителя, заботливого отца советской молодежи и корифея наук. Если он скажет «солги» — солги, если он скажет «убей» — убей? Ни о чем не думай, за нас Сталин думает?

 

- 111 -

Всё время всплывала в моей голове фраза Ромена Роллана о «железных бедрах диктатуры», оседлавших непрерывно пришпориваемую страну. Исписывая страницу за страницей, я не мог добраться до смысла событий. Зачем надо было снова арестовывать маму, столь непререкаемо верующую в непогрешимость партии? Какая высшая мудрость скрывается за всем этим очевидным мраком и ужасом? Вопросы, вопросы, вопросы... Не находил я ответов.

Вспоминалась мне ночная дорога, по которой в предсмертном ужасе мчится заяц в свете автомобильных фар. Машина в тысячу раз сильнее зайца, седок уверен и весел. В его руках — начищенное до блеска, без промаха бьющее ружье...