- 80 -

4. БОЛЬШОЙ ЗАЛ КОНСЕРВАТОРИИ

Человек существует лишь постольку,

поскольку on отделен от своего окружения.

В.Набоков

 

В Москву возвращаются эвакуированные ВУЗы и техникумы. Многие мои одноклассники в эвакуации, перепрыгнув через класс, закончили десятилетку. Теперь они собираются поступать в московские институты. Предвестники победы! Ведь правительство приказало набрать студентов, чтобы подготовить кадры для послевоенного восстановления народного хозяйства. Как замечательно звучат слова — после войны!

Но война продолжается. Где-то под Белгородом убит Володя, не доживший до своего 18-летия. А я вот жив. Отважный, сильный, ловкий Володя погиб, защищая Родину, а я живу. Это несправедливо! Моё место — на фронте.

В военкомате мне снова говорят, что на фронте толку от меня будет маловато. «Иди, парень, учиться! А если в учебе не потянешь — призовём, никуда не денешься». Я помню о своих трамвайно-троллейбусных двойках по алгебре. Я не знаю, что мне делать. Тупо решаю, что всё равно в 44-м мне призываться. Непосредственная вспышка чувств не привела меня на фронт. Что ж, придется остаться со своим многослойным горем на заводе — там, где совершал Володя свои трудовые подвиги, от которых и сбежал в армию. А моя судьба — идти в армию не по веленью сердца, а в общем порядке. Недолго осталось ждать.

Но судьба приобретает облик вернувшегося из эвакуации Додика. Он будет поступать на теплотехнический факультет МЭИ. Он не понимает, почему я не хочу учиться. Отстал, всё позабыл, пойду на фронт», — отвечаю я. Друг тормошит меня, напоминает о годах моей ученической силы и славы. «В конце концов, это Партия и Правительство приказывают учиться, чтобы после войны грамотно и быстро поднимать страну из руин!» — говорит он. «Не может быть, что

 

- 81 -

бы за эти два года ты утратил свои способности. Во всяком случае, ты обязан попробовать: ведь до твоего призыва остался как раз учебный год.

— Не уйдет от тебя армия, если будешь учиться на двойки! — он говорит то же, что военком.

Я вяло отвечаю, что не знаю, в какой техникум поступать, ведь меня не примут туда, куда мне хотелось бы. Но Додик знает и это: «Конечно, в МЭТ», — заявляет он. Мосэнерготехникум — это по сути дела один из факультетов МЭИ, его выпускники имеют очень высокую квалификацию. Самая сложная специализация в этом техникуме — «Реле и релейная защита». На эту специальность и подавай заявление, напирает на меня Додик. Я решаю попробовать свои силы.

На листке тетрадной бумаги в клетку пишет мне секретарша школы справку об отметках за семь классов. Пятерки на этой неприглядной бумажке имеют такую же силу, как и на моем погибшем аттестате. Меня принимают в МЭТ. Я увольняюсь с завода под добрые напутствия моих товарищей и начальника цеха.

Массивное, из потемневшего красного кирпича, четырехэтажное здание Московского Энергетического техникума до сих пор заметно на Крымской набережной. Снесен стоявший рядом с ним бетонный завод строительства Дворца Советов, но неизменны легкие очертания Крымского моста и силуэты (новых тогда!) жилых домов по Большой Калужской. Под этими домами вновь разросся повырубленный в войну Нескучный сад. Неизменны очертания берегов Москвы-реки, стрелка, кондитерская фабрика на ней. Сохранился дом французской военной миссии, построенный из такого же кирпича ив те же годы, что и МЭТ. Но нет в живых ни наших преподавателей, ни большинства из нас — тех, кто в 1943 году поступил учиться в этот техникум, один из памятников индустриального бума начала века, сохранившихся на территории тогдашней Москвы. А в нынешней столице состарившееся, закопченное и запущенное здание нашего МЭТа — чужеродный реликт.

В сорок третьем солидность архитектуры здания техникума не обманывала нас: всё его обустройство, в особенности — его мастерские и лаборатории, удовлетворяли самым высоким требованиям того

 

- 82 -

далекого времени. Тогда, в разгаре второй мировой войны, мерная поступь технического прогресса еще не сменилась бешеной гонкой научно-технической революции; приборы и машины десятилетней давности еще могли считаться последним словом техники.

Но главной нашей удачей была встреча с людьми, учившими нас. Это были достойные представители русской технической интеллигенции. Они знали своё дело и не умели делать его плохо. Требовательно и неустанно внушалось нам высокое уважение к избранной специальности, к традициям инженерно-технического братства, основанным на сочетании самостоятельности со строгой дисциплиной мышления. Благодетельность электроэнергетики неотделима от опасности, и нас учили действовать без потери понимания тех процессов, которыми приходится управлять.

Математику преподавал Александр Козьмич Изотов. Высокий, лысеющий, прямой, в каком-то старорежимном сюртуке и в старинных, до фортепьянного блеска начищенных башмаках, он скептически относился к нашему набору. Был неумолимо строг. «Если не будете знать математики в том объёме, который я вам излагаю — техников из вас не получится!» — раз за разом повторял он нерадивым. А излагал он превосходно: ясно, кратко, энергично, в ураганном темпе заставляя нас решать на уроках огромное число примеров и задач и вдвое больше задавая на дом. До земли кланяюсь Вам, незабвенный Александр Козьмич. Вы извлекли на свет почти погибшие во мне вычислительные способности и восстановили их. Не чересчур полезный талант, но и его зарывать в землю не следовало.

Если Изотов олицетворял собою строгий рационализм традиций техникума, то Николай Павлович Левыкин на уроках русского языка и литературы приобщал нас к русской культуре во всем её эмоциональном богатстве. Грамматическая неграмотность его обижала лично, он страдал от неё. И неустанно раздувал в наших душах пламя поклонения русской литературе, справедливо полагая, что лишь на этой основе можно научить нас связно и отчетливо говорить по-русски. Невысокий, щуплый, жестоко страдающий от холода в классе, в неизменных валенках, Николай Павлович преображался, рассуждая о прозе Пушкина, пьесах Островского и Чехова, о романах Льва Толстого. Мы очень любили его, отогреваясь душой на уроках литературы.

Электротехнику преподавала Елена Николаевна Работнова, чья строгость была того же изотовского закала. Она не говорила нерадивому, что техник из него не получится: это было вполне очевидно

 

- 83 -

без всяких слов по всей её повадке. Молчаливое отстраняющее изумление при неуверенных ответах лентяев Елена Николаевна разыгрывала, как трагическая актриса. Время военное, электротехника — наш профилирующий предмет, её объяснения безукоризненно ясны. Поэтому требование безукоризненных ответов было со стороны Елены Николаевны самоочевидным и неоспоримым. Мы гордились тем, что нас учит «сама» Работнова. Побаивались её. Уважали. Навсегда запомнили её простенький внешний облик в уютном теплом платке — скромную оболочку стального характера.

Перелом в войне, энтузиазм, вера в приближающееся светлое послевоенное будущее, — всё это в одинаковой мере одушевляло всех нас, и учителей, и учеников. Своих тогдашних студентов, очень разных, но одинаково голодных, одинаково плохо одетых, почти одинаково одичавших за два года войны, МЭТ преобразил, поставил на ноги, приобщив к сословию технической интеллигенции. А я, покорный своему довоенному самовоспитанию, украшал это ощущение дополнительными идеологическими завитушками. Ведь коммунизм — это советская власть плюс электрификация всей страны. Значит, судьба коммунизма и в наших (в моих!) руках, она зависит от тех знаний и навыков, которые мы приобретем в классах, лабораториях и мастерских. Мой комиссарский запал был замечен. Выбрали комсоргом группы, а потом и в комитет комсомола.

А в слесарном деле и в черчении мне помогал мой заводской опыт. Я с наслаждением выбирал самые замысловатые детали, чтобы строить головоломные разрезы и убедительные аксонометрии. Русская литература и английский язык, математика и физика, технология металлов и электротехника, — какое, оказывается, удовольствие заниматься всем этим.

В жизнь нашей группы входит Большой Зал Консерватории. Мы спорим об услышанной музыке. С музыкой связана огромная литература. Мы делимся впечатлениями о прочитанном, обмениваемся книгами. Бетховен, Чайковский, Моцарт, Григ, Шопен, Берлиоз, Дворжак, Сметана, Рахманинов помогают нам почувствовать, если и не понять, что-то самое важное в устройстве мира. Властитель наших эмоций, конечно, Бетховен. Из книг Альшванга и Роллана узнаём все подробности его пути, все легенды, связанные с прославленными сонатами и симфониями. С восторженным вниманием опознаём на концертах почерпнутые из книг интерпретации: вот экспозиция главных музыкальных тем, а вот — их разработка; теперь — столкновение, развитие в борьбе и — завершающая кода... У Стендаля я читаю, что

 

- 84 -

слушая хорошую музыку, человек с неистовой силой переживает всё, чем занято его сердце. Да, это так!

Тогда, в 43-м, я воскрес для жизни. Мой внутренний мир, в 37-м треснувший, а в 41-м превратившийся в груду обломков, в считанные месяцы выстроился заново. Оказалось, что жизнь — трудна, но приемлема, если найдено дело по душе, дело не только интересное, но и очень-очень нужное людям. Ведь электроэнергия универсальна, она способна преобразовать и облагородить все отрасли человеческой деятельности, если её достаточно и она подаётся бесперебойно. А наша специальность как раз и призвана эту самую бесперебойность обеспечить.

Не я один так относился к своей учебе. Весь наш набор 43-го года не подкачал. Все честно прошли свой путь, до преклонных лет сохранив добрые воспоминания о старинном здании на Крымской набережной. Конечно, мы были очень наивны, полагая, что живем в обществе, обладающем некими коренными преимуществами перед капитализмом, этим хищником, повседневно убивающим природу. Увы, не в наших силах было противостоять ни разливам гнилых морей за плотинами гидростанций, ни безумию сплошной теплофикации, оскорбительной для основ термодинамики и губительной для облика и воздуха наших городов. Смущенно вспоминаю свои тогдашние детские восторги по поводу проектируемых гидростанций; меня радовали даже предсказания настоящих штормов на волжских и днепровских водохранилищах. Будущие миллиарды киловатт-часов «даровой» энергии гипнотизировали, восхищали, порождали радужные надежды на жизнь совсем замечательную. Ведь разрушенные врагом электростанции уже восстанавливаются! Не за горами и возведение тех гидрогигантов, о которых так поэтично высказался Барбюс в книге «Сталин!

Мы уверенно ждали завтрашней радости: ведь научное мировоззрение, господствуя по воле большевиков на просторах Родины, гарантирует её расцвет. Всё будет сделано по науке! Мы. не могли и помыслить о невежестве начальства по поводу азов, известных каждому энергетику. Жизнь, увы, пошла не по учебникам. Прекрасно подготовленные специалисты, уповая на неведомые высшие соображения,

 

- 85 -

десятилетиями безропотно выполняли любые приказы, с недоумением и болью наблюдая за результатами своей работы. Гениальность партийного руководства — основной тогдашний догмат — оправдывала всё. До поры, до времени...

Но на излете Отечественной войны, ничего этого мы не знали и не предчувствовали. Радовались. Надеялись. Учились. Росли.

Летом 44-го — военные лагеря. Союзники открыли второй фронт в Европе, а мы проходим полный курс молодого солдата. Занимаемся физподготовкой. Участвуем в учебных боях. Я хорошо стреляю, других армейских доблестей во мне не обнаруживается. Комвзвода относится ко мне с нескрываемым презрением. Промокнув в болоте во время ночного «боя», я через пару дней не могу встать в строй: меня ощутимо качает. Подозрение в симуляции опровергает санинструктор: температура 40°. Меня укладывают в изолятор; температура растет. После нескольких бесполезных процедур медики рекомендуют отправить меня домой. В бреду, полуживой — полумертвый добираюсь до дома. Медики правы, у меня двустороннее воспаление легких; надо достать сульфидин, иначе — помру. Сестра продает свои часы, оставшиеся от мамы, приносит сульфидин. И я остаюсь среди живых. С тяжким недоумением вспоминал я свои столь недавние мечты о воинских подвигах: оказывается, менее всего на свете я пригоден для этого.

Музыка помогает мне жить. На этом неуютном свете мне, слабому, сомневающемуся, погрязшему в языческом невежестве, великие композиторы открывают смысл и возможную красоту человеческого существования. Поражает «Пер Гюнт» в постановке Александра Глумова. Меня снова и снова с непреодолимой силой тянет в Большой Зал Консерватории, где в концертном исполнении идет эта пьеса. Музыка Грига, текст Ибсена... «Великая Кривая», уведшая Пера от Сольвейг и от самого себя; Пуговичник, брезгливо спрашивающий, кем Пер стал после своих красочных приключений; Сольвейг, своей надеждой, верой и любовью оправдавшая пустопорожнюю жизнь Пера, — все это потрясает меня до глубины души. Мелодии Грига остаются в памяти навечно. Ходил бы и ходил на этот замечательный концерт! Увы, его исключают из репертуара. Не помогли программки с многочисленными оговорками по поводу дефектов ибсеновского мировоззрения и с четкими уверениями, что никаких троллей, Кривой, Пуговичника на самом деле не существует.

 

- 86 -

Но музыка остается в репертуаре БЗК. И это замечательно. Константин Иванов, Курт Зандерлинг, Кирилл Кондрашин дирижируют оркестром. Игумнов, Нейгауз, Гольденвейзер, Рихтер солируют на концертах. Великая музыка. Великие музыканты. Великие события. Жизнь сложна. Загадочна. Трудна неимоверно.

Надо учиться, не щадя своих сил! Я занимаюсь, не считаясь со временем. Книги по специальности, такие трудные книги по физике, такие непростые лаборатории. Все задания мне необходимо выполнить так хорошо, как только возможно. Друзьям мое исступление кажется ненормальным, мне советуют поменьше напрягаться, побольше думать о радостях жизни. Но ведь Володя погиб, а я живу. Зачем? Чтобы радоваться жизни?! Нет, моя жизнь должна быть трудной. Таков результат моих поисков справедливости в несправедливом мире: ведь Бетховену тоже было нелегко. Подначки друзей заставляют меня задуматься, кто я, что я. Размышления мои — путаные, а помочь мне могут лишь книги. И музыка. Я выписываю в свою самодельную тетрадку слова Бетховена: «Подобно тому, как миллионы сочетаются именем любви, но любовь им никогда не открывается, так и общение с музыкой переживается большинством без откровения»... Мне странно: труды товарища Сталина перестали быть Откровением для меня; музыка пробудила во мне стремление к другим ценностям, но я нигде не мог найти их словесного оформления. Читал лихорадочно. «Жан Кристоф», «Очарованная душа», «Остров пингвинов», «Жизнь Клима Самгина» — настольные книги. Перечитывал их многократно. Навсегда застряла в голове грустная фраза Горького: «Тарантулы полезны тем, что, будучи настоены в масле, служат лекарством от укусов, причиняемых ими же». Задела ирония Сальватора де Мадариаги в его забавном «Священном жирафе». Смутил душу роман Эрнста Вайса «Бедный расточитель», в герое которого я узнал самого себя, но это не прибавило мне понимания того, как не наделать глупостей, не запутаться в сложностях жизни.

Постоянно возвращался мыслями к Володе. Как несправедливо, что он погиб на фронте, а я вот жив, учусь, слушаю музыку. Володин плевок в газетный портрет — не чета моему последнему разговору с отцом. Володя был человеком сильных чувств и ясных представлений о жизни, а у меня — путаница в голове. И я привычным с детства усилием избавляюсь от путаницы, вытесняя бесполезные мучительные мысли стихами лучшего, талантливейшего поэта нашей советской эпохи. Но еще полезнее оказываются Марк Твен, Ильф и Петров: юмор — вот спасение от жизненной неразберихи! Мера

 

- 87 -

моего неведения о самом себе частично проясняется на исходе 44-го года. Один из друзей фотографирует меня за книгой, в профиль. Я в шоке! Предвоенные и военные фильмы, уводившие от непереносимых реалий моей жизни, «научили» меня идентифицировать себя сначала с мальчуганом, лезущим по вантам с песней «Кто привык за победу бороться», а потом — с героями Черкасова, Столярова, Бернеса. А в действительности у меня катастрофически еврейский профиль! Это запоздалое «открытие» надолго лишает меня душевного равновесия. Я, разумеется, не антисемит, но очень уж привык считать себя русским по языку и культуре, а тут — такой профиль! Так вот, оказывается, почему в конаковских лесах меня безошибочно обозвали евреем. Сживаюсь со своим реальным обликом с трудом. Труд этот смешон и противен. Некоторое облегчение приносит мне эпизод из «Хождения по мукам»: Деникин раздражен сообщением о том, что выпороли «еврея», оказавшегося орловским помещиком и столбовым дворянином; среди среднерусских дворян, оказывается было немало людей с моим профилем. Космополит по убеждениям, русский рабочий по паспорту, из врагов народа по происхождению, орловский помещик по профилю, еврей по бабушке с дедушкой, — путаница и беспорядок в моей 18-летней душе. В ней борются диссонирующие темы еврейской крови и русской самоидентификации, идолизации Сталина и нерасторжимой связи с отцом и матерью — врагами Родины. Без контрапункта, без гармонии. Вместо музыки — шум и ярость.

Свое неумение радоваться вместе со всеми я особенно остро ощутил девятого мая 1945 года. Победа! Четыре года мы все ждали этого дня. Вот он наступил. Я в толпе соотечественников, заполнивших улицы и площади Москвы. И я один-одинешенек. Почему? Я старательно взвинчиваю свое настроение, но радость моя какая-то невсамделишная. Был маленьким мальчиком с большой тоской; теперь вот вырос, а тоска моя со мной даже в День Победы. Не находя в себе поводов для веселья, я хожу среди народа; смотрю, как он умеет веселиться. На улицах гремят победные песни, а в моих ушах — звуки траурных частей из симфоний Бетховена и Чайковского.

Отсидев восемь лет, возвращается из Темлага наша мама. Живет она с нами, но устраивается всё как-то по-туфтовому: в Москве маму не прописывают; предполагается, что, прописавшись за 100 километров от столицы, она может жить с детьми де-факто. Мама заново знакомится с Инной, своей младшей дочерью, у которой теперь в

 

- 88 -

Москве две мамы, одна — домашняя, добрая и привычная, другая — лагерная, властная и незнакомая. Как обещание восстановления нормальной жизни воспринимаем мы закрытие госпиталя в здании нашей 71-й школы. Там будет учиться моя и Тасина младшая сестра Инна Круглякова: каждый следующий ребенок бригкомиссара Федина по прихоти судьбы получил свою особую фамилию...

Попытки расспросить маму о причинах катастрофы 37-го года — неудачны. Позиция мамы примитивно проста: думать тут не о чем, шла борьба, в которой ударов не считают; с партией не спорят, на Родину не обижаются. Мама дословно повторяет тексты из старого диафильма про историю партии: беспросветная нищета и безжалостная эксплуатация трудящихся, бездарная жестокость царизма, а после революции — кулацкий саботаж, вызвавший справедливый пролетарский гнев. Прямо по Гегелю: раз случилось, значит — разумно. Во всех жертвах непримиримой классовой борьбы виноват классовый враг. Что ж, можно восхищаться твердокаменностью такой веры в непогрешимость партии, но первые ростки научного мышления, укорененные во мне преподавателями МЭТа, мешают мне согласиться с её простотой.

Парад Победы! Знамена гитлеровских армий брошены к ногам Генералиссимуса. Волнуясь, перечитываю тост Сталина за великое терпение русского народа, сохранившего доверие к своему правительству даже в самых горьких несчастьях. Мне хочется между строк этого тоста прочесть критическую оценку прошлого, обещание мира, осиянного гармонией и справедливостью. В эти же дни пишу сочинение на свободную тему. Она не совсем, конечно, свободна. Надо раскрыть своё понимание цитаты: «Техника без людей, овладевших ею, — мертва. Техника в руках людей, владеющих ею,— может и должна творить чудеса. И.Сталин». Вдохновение снисходит на меня. Забыв о спорах с мамой, я воспеваю нашу технику и наших людей, победивших под водительством Сталина в тяжкой войне. Я пишу о наших самолетах и танках, о «Катюшах» и о своих надеждах на послевоенный расцвет нашей промышленности: ведь именно мы, советские люди, в ближайшее время овладеем внутриатомной энергией, покорим космос. И наша Родина во главе всего передового человечества проложит землянам путь к коммунизму! Заработав «отлично», я расстаюсь на этом с милым Николаем Павловичем Левыкиным.

Но в августе оказывается, что передовое человечество получило атомную энергию не от нас, а от американцев. Техника творит жестокие чудеса в руках людей, овладевших ею: стерты с лица земли

 

- 89 -

Хиросима и Нагасаки. Япония разгромлена. Цусима отомщена'. Второй раз за четверть века Красная Армия заканчивает свой поход на Тихом океане. Наступает мир — совсем не такой, о каком мечталось.

И пусть не меня, а её за рекою

Минует любая гроза

За то, что нигде не дают мне покоя

Её голубые глаза...

Песня

 

Глаза были совсем голубыми в пятом классе... Летом сорок пятого глаза у Лоры были уже, скорее, серыми и веселыми — самыми красивыми в мире. Русые волосы, легкая походка, ловкие движения — весь её милый облик наполнял меня восторгом при наших встречах.

Первое послевоенное лето с его короткими ночами... От зари до зари носила нас по Москве бурная радость узнавания. Блаженство прикосновений к той, что стала тебе дороже всего на свете и со столь непререкаемой очевидностью доверила всю себя... У нас так много общих воспоминаний! Нам так много надо рассказать друг другу! Даже моя неуклюжесть покидает меня: Лора мгновенно научила меня танцевать. Всю оставшуюся жизнь хочу обнимать Лору, и чтобы она не снимала своих рук с моих плеч!

Она поступила в Московский Архитектурный институт, а учеба там — подвиг. Ежедневно склоняется Лора над своими листами ватмана, растушевывая и отмывая возникающие под её руками детали, на которые разъята бессмертная красота великих сооружений прошлого. Я готов вечно сидеть рядом, любуясь своей любовью. Ибо это — любовь до гроба! Завтрашняя радость внезапно ворвалось в мою тревожную повседневность. Лукаво и весело поглядывает на меня Лора. За что она меня любит?! Может ли это быть? Чем я заслужил такое счастье? Глядя на Лору, я тоже начинаю рисовать: если я научусь рисовать, как она, — у неё будет причина любить меня. Рисую я плохо, зато как весело смеётся она, глядя на свои «портреты»: моё прилежание вполне очевидно, но в зеркале Лора нравится себе больше. А я за корявыми линиями своего рисунка вижу её — самую замечательную девушку в мире.

Но раз мои рисунки не нравятся ей, я буду её фотографировать! Когда в кювете с проявителем возникает её лицо, я счастливо улыбаюсь. Она — моя королева, она — дама моего сердца, я рад быть навеки преданным моей повелительнице. Как скажет потом мой знаменитый

 

- 90 -

арбатский сосед, мне хотелось в ноженьки валиться и верить в очарованность свою...

До поры до времени моё рыцарское поклонение Лоре нравится. А я с ужасом обнаруживаю в себе сильнейшие симптомы недоверия к жизни: я хочу, чтобы Лору миновала любая гроза, но моя-то радость может быть только завтрашней. Предчувствие неминуемой грозы накрепко засело во мне. Если мне повезет, то я, может быть, когда-нибудь добьюсь безопасного и обеспеченного будущего. Я отдам все свои силы, чтобы добиться этого, но в глубине души почти уверен, что мне, пожалуй, не одолеть Великую Кривую.

Восемь лет самоконтроля и самовнушения в попытках преодоления двоемыслия сделали своё дело: я болезненно зажат и не в силах рассказать Лоре о своих страхах. Я привык надеяться на завтрашнюю радость, но с 37-го года стал бояться своего будущего, не доверять ему. И вот теперь, в свои девятнадцать лет, я боюсь радости сегодняшней, реальной, непридуманной. Моя радость висит в воздухе. Она должна быть основана на ответственности и доверии к жизни, но нет во мне этого доверия. Я уклоняюсь от ответственности... Единственная моя неомрачаемая радость — это радость приобретения знаний и умений, чувственное удовольствие, доставляемое мне знакомством с могучими методами рационального постижения мира.

Сразу после начала нового учебного года внезапно обрывается моя комсомольская «карьера». Секретарь нашего комитета, пошептавшись с кем-то в райкоме, по-дружески говорит мне, что с моей анкетой я зря теряю время, возясь с комитетскими обязанностями. Учусь я отлично, а по комсомольской линии мне хода нет. «Освободи место перспективному товарищу!» И на очередных выборах я отвожу свою кандидатуру.

Что ж, надо сжать зубы и — учиться, учиться, учиться! Дело идет. В начале 46-го года ко мне во время самостоятельной работы подсаживается Александр Козьмич. Он давно уже рекомендовал мне не обращать внимания на группу, а решать задачи в собственном темпе. Одобрительно заглянув в мою тетрадь, говорит: «Вижу, Федин, что техник из Вас получится. Я готов рекомендовать Вас на работу по совместительству с учебой. Создается новая научно-исследовательская лаборатория. Вы согласны?» Согласен ли я?! Конечно, согласен! Радостный хор из Девятой Бетховена звучит во мне.