- 48 -

2. СЫН ВРАГА НАРОДА

Несчастье — самая плохая школа...

А. И. Герцен

Видимые знаки государственного гнева — сургучные печати на дверях обеих «парадных» комнат — были вскоре сняты. В июле вывезли конфискованную мебель, и почти сразу у нас образовалась коммуналка: ордера получили молодые чекисты, переведенные на работу в Москву. А в двух маленьких комнатах остались мы с сестрой и наши опекуны, бабушка и дедушка с отцовской стороны. Всего год назад я познакомился с ними, и вот — они самые близкие люди. Я изо всех сил стараюсь их полюбить, но почему-то у меня это не очень получается. Наверное, потому что слишком поздно они вошли в мою жизнь, слишком мало я о них раньше знал. Мама их явно не любила. Может быть, из-за их отсталого мировоззрения? Недетские проблемы беспокоят меня. Погруженный в газеты, книги, журналы, я ведь и раньше жил маленьким старичком. Слабогрудый, непрерывно болеющий, малокровный, я рос без бега и плаванья, без лапты и футбола, без рыбалки и походов в лес за грибами, без детских праздников у нас дома. А теперь на меня навалился новый груз, сиротство. И не просто сиротство: невидимой печатью измены отмечен я.

Вот вышел фильм «Ленин в 18-м году». Я съеживаюсь, когда Ленин, в ответ на просьбу отпустить из ЧК хорошего человека, говорит Горькому; «Что такое — хороший человек? Может, он вообще добренький? Раньше помогал нам, теперь помогает белогвардейцам? Мой дорогой Горький, идет драка, а в драке некогда разбираться, какой удар необходимый, а какой — лишний!» Драка... Я не люблю драк. Идя домой, решаю: отец и мать — жертвы лишних ударов, они — щепки, летящие во время рубки леса. Легче от этого? Нет. Плохо мне. Очень плохо. Павлик Морозов из меня не получается. Драка, о которой говорил Ленин, — это, конечно, не школьная потасовка, а гражданская война, когда сын идет на отца, а брат — на брата. В моих книжках наша Гражданская выглядела замечательно. Теперь...

 

- 49 -

Теперь к моей врожденной беспредметной тоске прибавилось реальное неизбывное горе. Чтобы забыться, бегал один по Москве, строил модели и занимался фотографией с Володей, гулял с одноклассником Додиком по Арбату. Тоска затихала, не уходя. Во мне двое мальчишек: прежний маленький большевик, самозабвенно радующийся победам советского народа, и — сирота, клейменый ежовскими чекистами. Сиротскую беду надо прятать от посторонних глаз, большевистский оптимизм — надо демонстрировать всем, кто может повлиять на мою судьбу. Обе эти необходимости вполне искренние. Я не мог знать тогда, что такая двусторонность — новая болезнь, похуже малокровия, кори или свинки.

Единственное лекарство — ежедневная рутина уроков в моей 71-й школе Киевского района города Москвы. Десятки таких четырехэтажных, кирпичных, с огромными квадратными окнами, новых школ построили в старой Москве в 35-37 г.г. Вряд ли во всех этих новостройках дети «врагов народа» росли без обид и оскорблений. Нас эта беда миновала. Наш директор Александр Михайлович Смирнов не поддался охватившей страну истерии. Никто ни разу не попрекнул ни меня, ни сестру, никто не отшатнулся. Быть может, нам просто «повезло»: секретное предписание Сталина о выселении детей врагов народа появилось лишь в августе 1937 года, когда обломки нашей семьи оказались уже далеко позади колесницы истории. Вот и остались мы с Тасей в нашей квартире, в своих классах нашей школы.

Осень 37-го. Страх, поселившийся в городе, отравляет воздух в классах. Панические слухи возникают среди школьников: то вдруг все начинают на просвет разглядывать свои пионерские галстуки, разыскивая на них портрет Троцкого, то кто-то уверяет, что у него дома все чуть не погибли от отравленного масла. Вечный российский призрак тюрьмы и сумы бродит по школьным коридорам. Древний ужас, поднявшийся со дна народной жизни, заставляет верить любому мороку. Вновь и вновь от этих наваждений нас защищают голоса наших учителей и ритм уроков. И дети забывают о страхах в играх и беготне, в благодатном щенячьем оптимизме. Я забываюсь лишь на уроках. Ни на переменах, ни после уроков — в школе я не играю ни во что.

Мое единственное утешение — печатное слово, воспевающее свершения и победы советского народа. Я, маленький, растерянный, несчастный, но обязанный быть счастливым («Эх, хорошо в Стране Советской жить!») — старательно, взвинченно радуюсь каждой новой победе.

 

- 50 -

Станция «Северный полюс-1» наблюдает за погодой на полюсе. Какая радость! Теперь нашим соколам открыт воздушный путь через Ледовитый океан в Америку!! Летом 37-го такой перелет совершают Чкалов, Байдуков и Беляков. Чуть позже Громов, Юмашев и Данилин, перемахнув через полюс, добираются до американского городка Сан-Джасинто, рядом с Мексикой. Установлен новый мировой рекорд дальности беспосадочного полета по прямой! Газеты, скупо отметившие расстрел пяти маршалов, заполнены сообщениями о том, что Герои Советского Союза стали героями мира. И мы с сестрой клеим газетные вырезки в альбом «Замечательные перелеты советских пилотов». Этот альбом по прихоти судьбы сохранился до сих пор.

Чкалов — один из первых кандидатов в депутаты на первых выборах в Верховный Совет СССР. Он выступает с речами, славит Сталина — великого сына русского народа. Эта мысль мне по душе: тогда и я — русский, хотя у меня дедушка с бабушкой евреи. Выборы — всенародный праздник. Они заканчиваются невиданной в истории победой избирательного блока коммунистов и беспартийных. Все как один пришли на избирательные участки, все проголосовали за этот блок. Я пытаюсь обрадоваться, читая об этом. Нет, моя привычная тоска непреодолима. Я не в силах полюбить Чкалова. Громов летает лучше! Чкалов — хороший хулиган, вытворяющий на самолете всякие трюки, чтобы убедиться в собственной смелости. Громов — уверенный в себе исследователь, он испытывает не себя, а самолеты. Почему же Сталин столь очевидным образом покровительствует Чкалову? Только потому, что тот все свои полеты называет «Сталинскими маршрутами»? Непонятно. Жить — трудно...

И вдруг — радость! Володькиного отца, дядю Осю, восстановили в партии. Наступил 1938 год. Товарищ Сталин прекратил ежовщину. Справедливость торжествует? Сталин все-таки умеет оценить каждого по его заслугам? Я, никому не говоря, начинаю надеяться на возвращение отца и матери. Они — солдаты партии. Неужели они не нужны партии теперь, когда фашизм открыто грозит миру войной, а победа Народного фронта во Франции оказалась мнимой?

Испанские республиканцы терпят поражение. Японцы непрерывно нарушают наши границы. Гитлер после Мюнхена оккупирует Чехословакию. Война близка! В Москве открываются военные спецшколы. В них будут готовить командиров для артиллерии и авиации —

 

- 51 -

родов войск, требующих грамотности. Родина зовет! Я покупаю книгу Асена Джорданова «Ваши крылья» и чуть ли не наизусть запоминаю её. Я постигаю принцип возникновения подъемной силы крыла. Я мысленно взлетаю, набираю высоту, разворачиваюсь, снижаюсь и приземляюсь на три точки. Я буду летчиком! Совершу необыкновенные подвиги. Заглажу вину отца. Сталин меня похвалит и вернет отца из дальних лагерей. Сталин скажет: «Молодец, Федин! Тебя назвали в честь Эры Ленина и ты не посрамил своего имени». А отец скажет: «Молодец, сын». А я спрошу: «Как же так, отец?» Нет, я скажу: «Мне было очень плохо без тебя, папа».

А потом, конечно, добавлю: «Но я старался быть верным делу Ленина-Сталина»...

Ох, до подвигов моих еще так далеко. Пока мой ежедневный подвиг — решить все заданные на дом задачи по арифметике. Задачник Березанской — вот мой полигон, моя полоса препятствий. Задачи в пять вопросов. В шесть. В восемь! В двенадцать!! Иногда мне приходится обращаться за помощью к дедушке, который, оказывается, умеет распутывать хитросплетения условий задач. Решив задачу, мы режемся с дедом в шашки. Очень много партий мне придется проиграть, прежде чем начнется у нас игра на равных. С дедом интересно, хотя он верит в Бога, молится и соблюдает какие-то странные запреты, заставляя меня зажигать свет по вечерам в субботу. Я и дня-то такого толком не знаю: ведь в стране еще работают по пятидневкам, выходные дни у нас 6-го, 12-го, 18-го, 24-го и 30-го числа каждого месяца. То, что у деда для молитв какой-то другой календарь, кажется мне безвредным чудачеством. Дед у меня добрый и толковый — это главное. Жаль, конечно, что он богомольный старый еврей, но дедушек не выбирают. Я отношусь к дедушке с бабушкой покровительственно: им ведь уже поздно приобщаться к влекущим меня высотам научного мировоззрения. Впрочем, газеты дед читает и радиотрансляцию слушает. Узнав о выходе в свет «Краткого курса истории ЦК ВКП(б)», он тотчас посылает меня в наш книжный магазин около Арбатской площади.

И я впервые в жизни стою в длинной очереди: вся Москва бросилась за этой книгой. Я купил два экземпляра, а больше в одни руки не давали. Один остался у нас на долгие годы, другой я отвез дяде Осе.

Недолго пришлось ему читать эту прославленную книгу. Он, только что получивший свой партбилет обратно, ни словом не поделился с Володей и мной своими впечатлениями о «Кратком курсе». Мне приходится разбираться самому. С тем же упорством, какого требу-

 

- 52 -

ет от меня Березанская, читаю я историю партии, очищенную по приказу товарища Сталин от вредительских искажений. Главная Книга страны рассказывает о непрерывном обострении классовой борьбы. Но классовый враг обречен. Противники генеральной линии, двурушники, политические уроды, — враги народа. Они выброшены народом на мусорную свалку истории, а народ перешел к очередным делам. Папа и мама — там, на свалке? Свалка вместо перековки? Вопрос неразрешим для меня. Неразрешимые вопросы я отбрасываю, стараясь о них не думать. Я уже привык к этому. Я — счастливый советский мальчик. Да, но я испуган. Боюсь. Чего я боюсь? Гнева страны.

Преодолеваю испуг. Надо думать не о своих личных бедах и потерях, надо понимать: интересы большинства народа превыше всего. Но само это большинство не в состоянии понять, в чем его подлинные интересы заключаются. Такое понимание вносит в народ партия: для счастья большинства необходима победа Мировой социалистической революции. Ради этой великой цели нам ничего не жаль.

Так-таки ничего? Быть сыном врага народа, знать, что маму арестовали на седьмом месяце беременности, что твоя неведомая сестренка родилась в тюрьме... Не отказываться от арестованных родителей и одновременно готовить себя к вступлению в комсомол... Пытаюсь преодолеть и эту путаницу, задавить жалость к своей семье. Читаю книги Макаренко, зубрю наизусть стихи Маяковского, Багрицкого, Алтаузена, Симонова. Меня гипнотизирует ожидание неминуемой войны против фашизма и империализма за справедливую жизнь для трудящихся всего мира. Мелодия Интернационала ежедневно напоминает мне об этом: Это бу-удет после-едний и реши-ительный бой! В таком бою нельзя думать о своих личных проблемах и пepeживаниях,— вновь и вновь уговариваю я себя. Всё бы хорошо, да организм протестует: экземы, угри, бородавки, спазмы страшно донимают меня, порождая ненависть к собственному телу. Во мне, щенке, угодливо ласкающемся к начальству, уже идет беспощадная партизанская война угнетенного подсознания с правящим сознанием, победа в которой недостижима ни для одной из «сторон».

Газеты полны сообщениями о провокациях японской военщины на Дальнем Востоке. У озера Хасан происходят настоящие бои. Японцы разбиты, красноармейцы штурмом взяли высоту Безымянную. Мы с Володей в восторге: пусть фашизм наступает в Испании, зато Красная Армия всех сильней. Мы напеваем популярную песенку про злодейку-акулу, которая на Дальнем Востоке дерзнула напасть на соседа-кита.

 

- 53 -

Туда, на Дальний Восток, летит новый самолет «Родина». Он недавно назывался АНТ-40, но ходят слухи, что Туполев арестован. А этот самолет под новым именем ведут славные летчицы Валентина Гризодубова, Полина Осипенко и Марина Раскова. Они исчезают в тайге, их находят, спасают. Они — первые женщины, которым присвоено звание Героев. Про Дальний Восток, про девушку с характером рассказывает фильм, в котором играет Валентина Серова — жена Героя Советского Союза, нашего лучшего летчика-комбрига, сбившего десять фашистских самолетов. В серии «Жизнь замечательных людей» выходит книга «Серов». В ней фотография: летчик снят на фоне пальм, рядом с ним — веселые парни в беретах. А подпись — в N-ных условиях. В Испании воевал герой, но надо делать вид, что это — секрет.

Я читаю роман Петра Павленко «На Востоке». Про будущую войну с Японией. Про то, как великая пехота большевиков вместе с нашими героями-летчиками и летчицами вдребезги разобьет японскую военщину. Великолепная книга! Она вдохновляет меня описанием наших неприступных укреплений и наших замечательных бомбардировщиков. И я сажусь писать свою книгу о будущей войне. Но муза военной фантастики быстро меня покидает: мое перо (№ 86) явно слабее, чем стило Петра Павленко.

Старшая сестра заканчивает десятилетку. Всех мальчишек из её 10-го «Б» класса призывают в Красную Армию. Таков приказ наркома Ворошилова.

В моей жизни — важная перемена. В третьем и четвертом классе мы подчинялись лишь двум учительницам: большая и добрая Мария Ивановна вела все предметы, а смешная старушка (думаю, было ей тогда лет сорок...) учила нас пению. Теперь, в пятом классе, на каждом уроке — новый преподаватель. Надо вновь проверять, в самом ли деле я могу учиться так, как завешал Ленин. Хуже всего идут у меня дела по ботанике и физкультуре. На уроках физкультуры некоторые девочки заметно превосходят меня в ловкости. Это обидно. Зато по остальным предметам у меня всё в порядке.

У нас появляются дневники, а также классный журнал, который содержит и дисциплинарные страницы. У нас есть классная руководительница — учительница истории Антонина Викторовна Ястребова, как будто сошедшая с картинки из «Истории древнего мира»: высокая, худая, смуглая, с египетским профилем... При появлении каждого учителя дежурный по классу кричит: «Встать!» и отдает рапорт, сообщая, кто из учеников отсутствует на уроке. Всё

 

- 54 -

это очень напоминает дореволюционную гимназию. Я обожаю книжку Льва Кассиля «Кондуит и Швамбрания», где так весело рассказано о разрушении старорежимных гимназических порядков, о создании единых трудовых школ. Но, перечитывая «Кондуит», ловлю себя на мысли, что не хотел бы учиться в единой трудовой школе. В любимой книжке — одно, в нашей теперешней жизни — другое. Я уважаю четкость и строгость нашего школьного распорядка. Главное завоевание революции — совместное обучение мальчиков и девочек— сохранено. Это хорошо... В классе у нас много новеньких. Среди них — Лора Коростелева. Я не знаю, почему мне так приятно смотреть на Лору в классе и во время предвечерних прогулок по Арбату, когда мы чинно проходим мимо друг друга.

Новое увлечение — книги Перельмана «Занимательная физика» и «Занимательная математика». Книжка Бронштейна «Солнечное вещество» впервые заставляет меня почувствовать, что приключения в мире научных исследований не менее притягательны, чем достижения авиаконструкторов, чем подвиги летчиков и полярников.

Летом 39-го года мамина сестра, тетя Сарра, получив разрешение на свидание с мамой, привозит из Темлага мою двухлетнюю младшую сестру. Вот она, эта девочка, в Москве, в теткиной квартире. Её зовут Инна. У неё голубовато-бледная кожа. Серьезные серые глаза. Она еще не ходит. Её отпустили из лагеря, чтобы она не умерла от слабости. Потом, в военной кинохронике, я увижу таких детей, а тогда мы слова «дистрофия» еще не знали. Тетки плакали, я сокрушенно молчал, глядя на сестренку. Против воли думал: баюкая в лагерном бараке свою арестованную до рождения дочь, вспоминала ли мама вымершие от голода казацкие станицы, по пыльным улицам которых ползали степные удавы?

Сразу после возвращения Инны чекисты арестовали дядю Осю. Вроде бы только что мы с Володей громоздили забавное техническое устройство, чтобы поздравить Осю с возвращением партийного билета, а теперь он — в тех же дальних лагерях без права переписки, что и мой отец. Как это понять?! Бледный, страшный, несчастный Володька после наших бессвязных попыток осознать происшедшее вдруг впивается глазами в первую полосу газеты. Там снимок наших вождей. Володя пристально всматривается в их лица и со стоном метко и смачно плюет в центр снимка. Мнет и рвет газету. Рычит что-то матерное. Я зажмуриваюсь от ужаса. Впервые в жизни чувствую острую, мгновенную, нестерпимую загрудинную боль. Я умер?

 

- 55 -

Нет, дыхание восстанавливается. Нет, я еще поживу. Это Володе осталось жить лишь четыре года...

Над Москвой появляется четырехмоторный «Фокке-Вульф-Кондор» с крестами и свастикой: прилетел Риббентроп. Он ведет переговоры с Молотовым. СССР подписал с фашистской Германией пакт о дружбе и ненападении. Вслед за тем Молотов летит в Берлин, и на первой странице «Правды» мы впервые видим фотографию Гитлера, а не карикатуру на него. Фюрер улыбается, беседуя с Молотовым. Я не в силах понять, что происходит.

В «Кратком курсе» есть второй раздел главы четвертой: «О диалектическом и историческом материализме». Дружба с фашистами — образец диалектики? Я не нахожу ответа. За два года вдребезги разбит странный книжный мир моего детства. Отец, мать и дядя Ося на мусорной свалке истории, двухлетняя сестра-арестантка, — все это ради дружбы с Гитлером?! Я, оказывается, не способен быстро находить во всех событиях рациональные подтверждения мудрости Сталина. Но и володькин простой и понятный гнев для меня запретен. Сталин гениален, этим сказано всё. Мне остается одно: слепо веровать, не пытаясь понять Сталина, сколь бы абсурдными ни казались его решения. Он наш вождь, он не спит ночами, заботясь о счастье советских детей.

При испытаниях нового скоростного истребителя разбивается Чкалов. В тренировочном полете погибают Серов и Осипенко. Где-то в Арктике навсегда исчезает самолет Леваневского. Не долетает до намеченного пункта в Америке Коккинаки. Эти скверные новости мы с Тасей в альбом о подвигах советских пилотах не включаем. А тут еще Тасин одноклассник Володя Маховер портит мне настроение своими рассказами о нашей авиации. Он служит на военном аэродроме. «Где начинается авиация, там кончается порядок» — передаёт он нам армейскую прибаутку. Володя Маховер носит голубые петлицы авиации РККА. Он комсомолец. Он любит самолеты не меньше, чем я. Я никак не могу думать, что, подобно дяде Севе, Маховер не способен видеть в окружающей действительности зерна прекрасного будущего. А он такое рассказывает... Беда! Я пытаюсь перевести разговор на технические характеристики истребителей и бомбардировщиков, мне позарез необходимо, чтобы Маховер меня утешил и признал, что наши самолеты летают выше всех, быстрее всех, дальше всех. Но Маховер уклончив. Хранит военную тайну? Я сбит с толку.

Немцы нападают на Польшу. Их войска все ближе к нашим границам. И тут Красная Армия начинает свой освободительный поход.

 

- 56 -

Западная Украина и Западная Белоруссия воссоединяются с СССР. Казалось бы, вот она — большевистская диалектика в действии. Очень хочется впасть в восхищение, но, придя в школу, я слышу от друга-одноклассника первый в жизни антисоветский анекдот: «Мы протянули западным украинцам и белоруссам руку братской помощи, а ноги они протянут сами». Как юный большевик я обязан возмутиться? Как пасынок времени я отзываюсь на анекдот усмешкой.

Слухи о близкой войне лезут в уши со всех сторон. Вот уж и белофинны начинают вести себя агрессивно, устраивают провокации совсем рядом с Ленинградом. Японцев Красная Армия проучила, теперь они нас не трогают. Два-три года назад я заходился от негодования, читая о наглых выходках японской военщины. Но с тех пор я, оказывается, переменился. Странно мне: неужто так глупы белофинны, что вовсе не думают о последствиях обстрелов нашей территории? Последствия не заставляют себя ждать: войска Ленинградского военного округа получают приказ Обеспечить безопасность города Ленина.

В Москве тотчас исчезают продукты, спички и керосин. Совсем недавно жить стало лучше, жить стало веселей, и вот опять жизнь сильно ухудшилась. Зима начинается с 40-градусных морозов. Я второй раз в жизни послан в очередь, но теперь не за книгой. За хлебом. Подшитые валенки и толстый шарф поверх шапки позволяют мне выстоять час на трескучем морозе. Как же там наши красноармейцы воюют на таком холоде?!

Этот вопрос беспокоит всех. Из семей медиков приходит шепот: жертв очень много, бойцы погибают не только от вражеских пуль но и от смертельных обморожений: нет теплого обмундирования. Французы и англичане злорадствуют по поводу медленного продвижения Красной Армии. ТАСС дает им отповедь. Но отповедь отповедью, а всем ясно: разбить врага малой кровью и могучим ударом — не удалось.

Тасины одноклассники уже в армии. Близится наша очередь постоять за Родину. Комсомольцы и директор нашей 71-й школы решают: будем жить по-военному. Как? А очень просто: школа — полк, параллельные классы — рота, класс — взвод. Все ученики мобилизованы для сдачи норм на оборонные значки. Я командир взвода. Мы занимаемся строевой подготовкой. Изучаем устройство винтовки и пулемета. Сдаем нормы на значки ЮВС, БГСО, БГПВХО, БГТО. Мгновенно натягиваем вонючие противогазы. Учимся перевязывать раны и накладывать шины. Изучаем устройство бомбо- и

 

- 57 -

газоубежищ. Знаем, как тушат зажигательные бомбы. Я закаляюсь, делаю зарядку, подтягиваюсь на перекладине антресолей. Но, увы, я пока слабоват. Увеличиваю нагрузки. Читаю военную литературу. Вырабатываю командный голос. Мне нравится даже строевая подготовка. Ведь сказал же поэт: я счастлив, что я этой силы частица. Военный строй в буквальном смысле слова всё и всех расставляет по местам. Близящаяся война снимет все неразрешимые вопросы, враги будут предо мною, друзья — за спиной.

Мы начинаем изучать алгебру, и головоломки Березанской уходят в прошлое. Я решаю, что до этого нас мучили задачами в полтора десятка вопросов, чтобы закалить нашу волю, выработать характер. А теперь мы подросли и нам уже можно доверить новое интеллектуальное оружие — алгебру. Я радуюсь. Составить уравнение и найти, чему равен икс, — огромное удовольствие для меня.

Красная Армия прорвала, наконец, линию Маннергейма. Финская война закончена. Граница отодвинута от Ленинграда. Цель достигнута. Так действует Сталин: любой ценой — к цели. Я уже достаточно начитан, чтобы знать древнюю формулировку этого правила, мне известно: вовсе не большевики придумали его. Ну и что?! Алгебру и геометрию тоже ведь создали давным-давно, из этого вовсе не следует, что большевики не должны ими пользоваться.

Я читаю «Вопросы ленинизма». Перечитываю «Как закалялась сталь». Павка не жалел ни сил, ни жизни в борьбе за рабочее дело. И я не пожалею. Я пишу маме в Темлаг, что собираюсь вступить в комсомол. Она обрадована. Ей приятно, что сын не обозлен на Родину, растет патриотом.

Восстановлена семидневная рабочая неделя. Теперь вместо номеров дней шестидневки появились старорежимные понедельники-вторники, субботы-воскресенья. Рабочих и служащих за двадцатиминутное опоздание на работу приказано отдавать под суд. Вместо семичасового рабочего дня введен восьмичасовой. Близится война? С кем?

Летом 40-го, через три года после ареста мамы, нам разрешают свидание с ней. Мы с Тасей покупаем билеты до Потьмы. Оттуда лагерная узкоколейка довезет нас до Яваса и Лагпункта-15. Надо встать в шесть утра, поэтому радиотрансляцию на ночь не выключаем. Нас будит голос Рейзена: Шир-рока страна моя родная, Много в не-ей лесов, полей и рек, Я другой такой страны не знаю, Где так во-ольно дышит че-еловек... Через леса, поля и реки нашей страны нам предстоит добираться до мамы. Вот и Казанский вокзал, с которого мы столько раз ездили с Володей на электричке в

 

- 58 -

Кратово и Отдых. Теперь наш поезд— дальнего следования. Вагон — плацкартный, общий. Я вспоминаю красное дерево салон-вагона и международных вагонов моих прежних поездок. Жизнь переменилась. Наши попутчики — простые советские люди. Они сразу угадывают, куда и зачем мы едем. Дело обычное. К маме? Вот и слава Богу. Жива, значит. Темлаг — место, всем известное: он ведь не только для несчастных жен бывших больших начальников. Темлаг — он большой, там народ со всей страны собран. Темлаг, конечно, не сахар, но ведь и не тундра же, не Колыма. Считай — повезло! Под этот утешительный разговор мы катимся на восток. Рязань... Сасово... Вот они, мордовские леса, в которых на многие десятки, если не сотни километров широко раскинулся Темлаг — одна из многочисленных мусорных свалок нашей бурной истории. Как, все-таки, сильно умеет высказываться товарищ Сталин. Чтобы в стране был чистый воздух, которым могли бы вольно дышать советские люди, — надо людской мусор вывозить на свалку. Разве не ясно? Ясно-то ясно, да ведь и мы с Тасей тоже ЧСИР. Почти мусор. По праву ли мы приехали сюда, вольно дыша? От этих мыслей меня отвлекает новочеркасский паровозик, который потащит наш лагерный поезд в Явас. Вот где пригодилось это изделие донского расказаченного пролетариата! Паровозик, в котором для меня запечатлена память об отце, исправно служит здесь, хлопотливо пыхтит, везет нас к маме. Мне уже четырнадцать лет, Тасе — девятнадцать, щенячий возраст у нас позади. Безрадостно волнуясь, приближаемся мы к воротам Лагпункта 15. У ворот — небольшой бревенчатый домик. Для свиданий. И красивое слово «свиданье» навеки приобретет для меня каторжный оттенок.

Короткие формальности. Недолгое ожидание. Сопровождаемая охранником, в комнату входит мама. Совсем маленькая, ведь я вырос за три года. Совсем теперь седая, ведь она начала седеть еще в Копанской. Она уже старая, наша мама — ей в декабре будет сорок лет, — но глаза у неё молодые, брови стрельчатые, повадка решительная. Комсомолка с девятнадцатого, член партии с двадцать пятого, она и тут, в заключении, привычно, по-большевистски верховодит женами врагов народа и подругами изменников Родины.

— Ты очень переменился — сказала мама, увидев меня. И я чувствую: ей, по первому впечатлению, кажется, что перемены произошли не к лучшему.

— Трудно тебя узнать: был такой милый маленький мальчик, а теперь — один нос чего стоит! — так, повертев меня из стороны в сторону, критически высказывается она.

 

- 59 -

Честно говоря, мама-лагерница мне тоже кажется какой-то мало знакомой и непривычной. И я разговариваю с ней, как с классной руководительницей. Стараюсь показать товар лицом. Мол, вот какой я молодец. «Молодец!» — говорит мама. И рассказывает, как тут вокруг красиво и какие у неё замечательные подружки. Вот и красавица Ванда отбывает свой срок здесь. И по маминому тону я догадываюсь, что при такой красоте нужен бы Ванде мамин стальной характер, но чего нет, того нет...

Одни сутки проводим мы вместе с мамой. Говорить о том, почему она здесь, в Темлаге, нельзя: мама выразительно показывает на стены комнаты. Понятно. Надо говорить о честном труде во славу Родины. Мы так и делаем. Мама рассказывает нам, какие замечательные вещи шьют и вышивают на экспорт честные труженицы, отбывающие свои многолетние сроки на Лагпункте-15.

После ареста прошло всего три года. Сидеть маме тут, за оградой Лагпункта-15, еще пять лет. В мае сорок пятого закончится её срок. Безрадостно опустошенные возвращаемся мы с Тасей в Москву.

В классе кто-то произносит новую шутку: «Немцы — наши заклятые друзья». Они разгромили Францию, и никакая диалектика не помогает извлечь радость из сообщений о крахе надежд на линию Мажино. Одновременно происходят бурные события в Прибалтике. Литовцы, латыши и эстонцы попросили у нас защиты. Красная Армия вошла в Прибалтику, и там немедленно восстановилась Советская власть. Народы Прибалтики попросили Верховный Совет присоединить их к СССР. И Молдавия присоединилась к СССР!

Получается, что Красная Армия идет на запад вдогонку Вермахту. И это путь к победе Мировой революции? В газетах печатают изложения речей Гитлера. Он хвалится, что создал самую сильную армию в мире. Если бы немцы были нашими настоящими друзьями, то это звучало бы неплохо. Но они — заклятые друзья, и речи Гитлера звучат угрожающе. Вообще, дружба с фашистами свалилась на наши головы слишком неожиданно. У меня на полке книга Н. Шпанова «Первый удар» — про будущую войну с гитлеровской Германией: как сталинские соколы на советских чудо-бомбардировщиках в первые же часы вдребезги разбивают немецкую военную машину, после чего немецкий пролетариат берет власть в свои руки. По этой книге был снят фильм «Если завтра война», на который мы с Володей ходили раз пять. А теперь не показывают ни этот фильм, ни «Семью Оппенгейм», ни «Профессор Мамлок». Теперь наш враг не фашизм, а англо-американский империализм.

 

- 60 -

Ко всем этим неприятностям добавляется моя очевидная нищета. Очень бедно мы живем. Не лучше, чем Павка при царе. Что я могу с этим поделать? Я могу одно: учиться так, чтобы быть первым в классе. Ну, конечно, кроме того я учусь смолить дратву, подшивать валенки, вставлять разбитые стекла и делать прочие мелочи по дому. Всему этому меня учит дедушка, Михаил Ильич, папин отец. Отец-то он отец, а фамилия у него совсем другая и совсем-совсем еврейская. А Федин — партийная фамилия папы-комбрига. Вот и получается, что я весь какой-то невсамделишный и перекрученный. Мне хочется быть гражданином мира. Хочется одновременно быть сыном русского народа. По культуре я русский, но нынче уже совсем позабыта свобода выбора национальности, о которой мне говорили в 35-м. В мечтах одно, на деле — другое. Такая вот Эра Ленина.

В школе, где нас ценят по отметкам, у меня всё идет нормально. Я почти всегда первый по среднему баллу, который еженедельно выставляет нам наша новая классная руководительница. Либеральная Антонина Викторовна в слезах отказалась от нас: мы всем классом ушли с уроков в кино. Теперь нами командует Мария Александровна Бауэрмайстер — прямая, звонкоголосая, в грозно сверкающем пенсне. Мертвая тишина воцаряется в классе при её появлении. Она преподает немецкий язык, наводя ужас на всех своих учеников. Я-то её не боюсь. Своей непреклонной требовательностью, четкостью и мастерством она внушает уважение, а знание немецкого языка нам обязательно пригодится. И с заклятыми друзьями-фашистами, и с немецким пролетариями надо будет говорить на их языке.

...Мария Александровна — русская. Бауэрмайстер — фамилия её мужа. Фридрих Германович иногда замещает свою жену в нашем краснознаменном классе. Увы, при появлении в дверях добрейшей физиономии Ф.Г. краснознаменные школьники тотчас превращаются в стаю диких зверей. Добиться в классе порядка Ф.Г. не умеет, ибо плохо знает русский язык и смешит класс до колик, пытаясь быть строгим. До сих пор в ушах звенит его возмущенно-негодующее: «Ну што-о тако-ой, наконьец!! Как вам сты-ыдно!» После начала войны Бауэрмайстеры были высланы в Казахстан, где ничего не понимавший в происходящем немецкий коммунист-интернационалист Фридрих Германович почти сразу заболел и умер...

Я — нервный. Я по любому поводу могу нагрубить бабушке и дедушке, с грохотом выбежать из дома, чтобы быстрым шагом пройти по Москве десять-двадцать километров. Это меня успокаивает, но через пару дней всё повторяется. Что со мной? Я читаю «Пе

 

- 61 -

дагогическую поэму» А.С.Макаренко. Великий педагог объясняет: это во мне идет борьба индивидуализма с коллективизмом. Коллектив — вот высшая ценность и мерило справедливости. Коллектив с перспективой завтрашней радости — одной для всех. Мой коллектив — класс, школа. Красное знамя в углу класса было нашей завтрашней радостью, но теперь вот оно. Чего еще желать? Надо идти дальше, от победы к победе. Но у каждого школьника своя победа и своя неудача. И Мария Александровна еженедельно расставляет нас по номерам.

Я — первый. Что дальше? Ясно, что надо зубами держаться за своё первенство. Ведь я сын врага народа. Я обязан загладить вину отца перед первым в мире государством рабочих и крестьян. Мои отличные оценки откроют мне дорогу из школьного коллектива в тот, который станет моей завтрашней радостью. Авиация — имя этой радости. Странно мне, что одноклассники мой энтузиазм не разделяют. Очень они разные, мои одноклассники. Вот Алеша Розанов — пианист-виртуоз. Я со своим отсутствием слуха могу ему лишь завидовать. Коля Лабзин, ленивый и нелюбознательный на большинстве уроков, озадачивает меня неожиданно серьезным разговором о Достоевском, а я Достоевского не читал. На уроке литературы я потрясен выступлением сына академика Островитянова: в прозе Пушкина ему видны такие глубины, на которые даже намека нет в нашем учебнике. А на перемене он заговаривает со мной о совершенно неведомом мне спиритуализме. Смутное беспокойство одолевает меня: оказывается, быть отличником вовсе не то же самое, что быть готовым к взрослой жизни.

Не исключено, думаю я, что наибольший запас сведений о настоящей жизни сосредоточен на «Камчатке» класса, где разместились знатные школьные хулиганы и отпетые второгодники. Они заняты разговорами о бабах и похабными присказками. Они охотно делятся со мной своими прибаутками: тень арестованного отца обеспечивает мне милостивое внимание этого могущественного племени властителей арбатских двориков. Когда я, командир взвода, зычно командую: «Р-равняйсь!» — они, эти рослые камчадалы, дружески мне подмигивают с правого фланга. Мол, строя нам не миновать, строй он всегда и везде одинаков, хоть в армии, хоть в заключении. Такова наша общая завтрашняя радость; такова, браток, взрослая жизнь, что бы ты там ни выискивал в своих книжках.

Я — нервный, но в школе креплюсь. А когда после уроков во мне вспыхивает ослепляющий гнев, я вновь и вновь призываю на помощь Макаренко. Надо думать только о том, чтобы найти свое место в

 

- 62 -

рабочей строю. Авиация — мое призвание. Ничто не помешает мне: ведь я отличник в любом деле. Отец? Но ведь Сталин сказал: «Сын за отца не отвечает». Во сне я почему-то пытаюсь поделиться этой утешительной мыслью с отпетым хулиганом Борькой Кантаржи. Ответ — кривая циничная ухмылка. Нервы...

Несознательный Андреечев. Этот невысокий, щуплый, бледный и белобрысый паренек был принят в наш класс одновременно со мной, осенью тридцать шестого года. Рядом стояли мы перед столом строгого, но справедливого директора 71-й школы. А наши мамы сидели на стульях у стены директорского кабинета, такие разные и так одинаково взволнованные. Я, как и надеялся директор, стал лучшим учеником класса. Андреечев, как директор и опасался, приобрел славу главного бузотера и охальника.

Бешеный темперамент скомороха бушевал в худеньком тельце нашего вечного левофлангового. Неформальная лексика, виртуозно рифмованная, доминировала в его речи. Если можно было в рифму матерно прокомментировать какое-либо слово учителя — Андреечев не уклонялся: его звонкий голос смачно аккомпанировал потоку изливаемой на нас премудрости. Его выгоняли из класса — он из дверей всегда добавлял эффектную концовку эпизода. Он не боялся никого, этот первый диссидент, встреченный мною. И он не верил всей той идеологической отраве, которая так исказила мой, да и не только мой, взгляд на мир. Хулиганил он лишь на вербальном уровне, а учился совсем неплохо, так что отчислить из класса его не удавалось. На уроках пения его дискант вставлял совершенно невозможные варианты куплетов патриотических песен о красных матросах, красных конниках и дальневосточных дивизиях; а уж что Андреечев сообщал нам о молодых казачках, приглашаемых на прощанье постоять у плетня... нет, не могу передать! увы, карнавальная поэтика низа мне не подвластна.

Через полгода после нашего знакомства он подошел ко мне, оглушенному арестом отца, и по-товарищески развлек, нарисовав тросточку и лодочку, кои потом последовательно превратились в зонтик, гриб и, наконец, в маму, моющуюся в тазу. Я ни разу не видел маму в таком ракурсе и не смог вполне оценить искусство Андреечева, но

 

- 63 -

за отчетливо выраженное сочувствие был ему благодарен. Да и заинтересован был, честно говоря, волшебной концовкой...

Неспроста, видимо, толстая броня «сознательности» не помешала моей душе запечатлеть образ ровесника — мальчишки, бунтаря, органически неспособного уважать начальство. Я-то оставался исступленно-«сознательным» еще долгие годы после расставанья с 71-й школой. И вот теперь, шестьдесят лет спустя, забыв многих, его, такого несознательного, — вспоминаю со странным ощущением тайного сродства. Или это зависть к его дару — смелому и свободному? Дескать, почему ж я не сокол...

В апреле 41-го меня принимают в комсомол. Помню ощущение величайшей сосредоточенности и ответственности. Все комсомольцы, все коммунисты школы смотрят на меня. Задают вопросы по уставу, спрашивают об учебе и общественной работе. С этим всё в порядке. А родители — кто? Я говорю то, что есть. Тишина повисает в зале. «С отцом переписываешься?» — спрашивают меня. «Он в дальних лагерях без права переписки. С матерью переписываюсь». «Хватит вопросов! Принять!» — кричит кто-то. И через пару дней секретарь Киевского РК ВЛКСМ вручает мне билет № 11578286. Вот я и комсомолец. Я счастлив, что я этой силы частица. Ордена ВЛКСМ — мои ордена. Слава ВЛКСМ — моя слава. На комсомольском собрании в честь Первомая наш директор в конце своей краткой речи вдруг произносит: «Я уверен, что вы будете достойны славы своих предшественников. Они пронесли красное знамя по фронтам Гражданской войны и стройкам пятилеток. А вам...» — Александр Михайлович держит паузу, обводит глазами зал. — «Вам предстоит водрузить красное знамя над Берлином!» Мы потрясены. Ай-да директор, ай-да молодец! А мы-то его Плешью прозвали. Вовсе он не Плешь, а настоящий коммунист, для которого дружба с фашизмом — вещь невозможная.

Газеты сообщают о немыслимом количестве боевых самолетов, которые могли принять участие в первомайских военных парадах по всей стране. Если завтра война — мы врага разобьем могучим ударом на его вражьей земле. Не зря ведь я почти наизусть запомнил книжку Шпанова. Всё так и будет, как там написано.

А пока мне надо решать, что делать после седьмого класса. Денег у нас нет совсем. Придется бросать школу. Буду поступать в авиационную спецшколу или в техникум. Это решено, а пока мы с дедом

 

- 64 -

отвозим в комиссионный магазин мою детскую «Украину». За неё, битую и чиненную, мы получаем вдвое больше, чем она стоила новая в 35-м. «Чудеса!»— говорит дед. И мне покупают суконный костюм.

Вот и июнь. Экзамены позади. Я получаю аттестат об окончании семилетки. В нем одни пятерки. Меня представляют какому-то начальнику. Он одобрительно рассматривает мой аттестат и спрашивает, что я собираюсь делать. «Буду поступать в авиационную спецшколу или в авиационный техникум!» — гордо отвечаю я. И начальник улыбается; «Что ж, с такими отметками тебе все дороги открыты».

Но я знаю: моя пятерка по физкультуре — липовая. Мне поставили её за старательность и — чтобы не портить мой прекрасный аттестат. А в авиацию берут только по-настоящему крепких парней. Волнуясь, иду я на Шлюзовую набережную, где находится заветная спецшкола. Сдаю документы. Медицинская комиссия неслыханной строгости брезгливо знакомится с моим организмом. Все мои зарядки, подтягивания и отжимания еле-еле удержали меня на нижней границе подростковой нормы. Окончательная катастрофа происходит у окулиста: мой левый глаз, оказывается, близорук. Это не мешает целиться из винтовки, но рассчитать посадку боевого самолета я не смогу. Негоден!

Нервная взвинченность, помогавшая мне жить четыре года после ареста родителей, покидает меня. Не наследником боевой славы ВЛКСМ, а раздавленным мальчишкой прихожу я домой. Дедушка с бабушкой сюсюкают надо мной: они, оказывается, довольны тем, что меня не взяли в авиацию. Взбешенный, я убегаю в закоулки вокруг Арбата. Успокаиваюсь. Что ж, раз летчиком мне не бывать — пойду в Авиационно-приборостроительный техникум.

Это на Садовом кольце, рядом с райкомом ВЛКСМ. На следующее утро я там. Получаю бланки анкет. Заполняю. Отдаю секретарю приемной комиссии. Это мать моего одноклассника. Она смотрит, правильно ли я ответил на все вопросы анкеты. Вздыхая, рассматривает мой аттестат. Снова смотрит на анкету. Просит меня подождать. Заходит к директору. Через несколько минут зовет меня в кабинет. Я захожу с радостно-открытым взором. Комсомолец. Патриот. Знающий об авиации всё, что способен знать человек, которому скоро исполнится пятнадцать лет. Ко мне обращены дружелюбные, но невеселые лица. «Ты должен забыть об авиации...»— слышу я. «Есть много других профессий, где твоя анкета не помешает.» Со стены на меня смотрит товарищ Сталин. Сын за отца не отвечает, напоминает он мне. «Сын за отца не отвечает» — неуве

 

- 65 -

ренно повторяю я. Взрослые люди отводят от меня глаза. «Ты же комсомолец. Ты должен понимать, что авиация находится под особым контролем. Да и обучение в авиатехникумах у нас ведь не обязательное, не так ли?»— говорят мне.

Я складываю свой блистательный аттестат вдвое. И ешё вдвое. И еще. Засовываю получившийся маленький толстый прямоугольник в карман. Ухожу, кивнув головой, не попрощавшись: боюсь постыдно зареветь.

Отрывки из Гайдара мелькают в моей смятенной голове. Поднимайся, барабанщик. Но легко подниматься против врага. А я сам — сын врага. Товарищ Сталин научил наш народ бдительности, и народ не доверяет мне. Каверин спешит на выручку: бороться и искать, найти и не сдаваться. «Не сдадимся!» — называлась стенгазета челюскинцев в лагере Шмидта. Коккинаки в канадском тумане сумел посадить самолет на незнакомом берегу. Марина Раскова десять дней шагала одна по дальневосточной тайге... Туман окружает меня, но я должен увидеть землю. Тайга стеной стоит вокруг, но я должен пробиться к людям...

Оказывается, я свернул с Арбата в Мало-Николопесковский и стою перед домом друга-одноклассника. Родители Додика с третьего класса поощряют нашу дружбу. Я поднимаюсь к другу. Меня хлопают по плечу и приглашают в Лианозово на дачу. Мы уезжаем. Я выговариваюсь до дна. Мы засыпаем. Весело встречаем утро 22 июня 1941 года.

Узнав о начале войны, мы кричим «ура!» Наконец-то! Кто с мечом к нам войдет, от меча и погибнет. Смерть фашизму! Немцы бомбили наши города и осмелились перейти нашу границу. Армады наших самолетов, конечно, уже летят к логову врага. Завтра же мы услышим о сокрушительных ударах непобедимой Красной Армии по немецко-фашистским ордам. Немецкие рабочие, братья по классу, выступят против своих угнетателей-фашистов. Ура!! Мы мчимся в Москву.

Мои личные огорчения вылетают из головы. Мы немедленно включаемся в возню по очистке подвала: там будет бомбоубежище. Странно, что оно не было оборудовано раньше, ведь у нас в Карманицком это сделано по всем правилам ПВХО уже год назад. Мы суетимся, я с присущей мне ловкостью тотчас ухитряюсь свалиться с двухметровой высоты; остаюсь невредим. Потом мы таскаем песок на чердак, обмазываем балки негорючей краской. Неужели всё это пригодится, неужели немецкие бомбы будут падать на Москву?! Не трусь, комсомолец, наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!

 

- 66 -

Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые! Ветер Истории веет над нашими разгоряченными головами. Поэт уже читает по радио слова «Священной войны». Мы клеим полоски бумаги на оконные стекла, навешиваем светомаскировочные шторы. Мы идем в райком комсомола и просим дать настоящее боевое задание. Секретарь хмуро советует получить задание в школе.

Сообщений о карающем ударе наших соколов, о воздушных десантах и танковых прорывах наших войск — нет как нет. И немецкие рабочие не встали на защиту первого в мире рабоче-крестьянского государства. Нехорошие слухи ползут по Москве. Радиоприемники приказано сдать, но наш одноклассник Игорь Лужин где-то слушает английское и немецкое радио. Я отказываюсь верить тому, что он нам говорит: наша авиация разгромлена, немецкие танки проходят по нашей земле по сто километров в сутки...

В ночь на 25 июня мы впервые слышим вой сирен над Москвой и голос диктора по радиотрансляции: «Граждане, воздушная тревога!» Взрослые спускаются в бомбоубежище, мы с Додькой, конечно же, вылезаем на крышу. Таращимся в темное небо, ничего не видим. Вокруг — бестолковая суета, кто-то что-то увидел, другие пытаются расспросить, где и что. Все нервничают. Потом — отбой. Тревога учебная, сообщает радио утром. Но взрослые хмуро говорят, что была просто общемосковская паника.

Идем в школу. Наш школьный полк эвакуируется в Удельную, в 20 км от Москвы. Это решение не кажется мне мудрым, но приказы не обсуждают. Приказы беспрекословно выполняют. Готовимся к отъезду. Игорь Лужин с нами не едет: его семья, знающая всё о положении на фронтах, эвакуируется на Урал. Увы, не едет в Удельную и Додик: он с матерью тоже эвакуируется далеко на восток, а его отец остается в Москве на казарменном положении. Товарищ Сталин обратился к народу по радио. Назвал нас друзьями своими. Людоеды Гитлер и Риббентроп вероломно и внезапно напали на нас; используя фактор внезапности, фашисты добились временных успехов. А как же наша лучшая в мире разведка-контрразведка, искоренившая в стране всех врагов и шпионов? Куда она смотрела? Фашистское вероломство пересилило нашу бдительность? Странно...

Наша школа выполняет приказ. Старшие классы поселились в нескольких дачах, расположенных среди огромных сосен метрах в трехстах от железнодорожной платформы Удельная. Следующая платформа — Отдых, а там новый летно-испытательный центр ЦАГИ. Рядом Быково. Там аэродром. Зачем мы здесь? Мы живем совсем как

 

- 67 -

в пионерском лагере, только наш состоит из одних вожатых. Чистим картошку, готовим еду, драим полы. Копаем щели, в которых можно, как нас учили, укрыться от бомбежек. Война еще не стала бытом, мы напряжены и обеспокоены, ибо ничего не понимаем в сложившейся обстановке. Привыкнуть к дачной жизни нам не дано: нас начинают бомбить. До Москвы немцы пока не долетают, а нас — достают: ведь мы рядом с важными военными объектами. Я тяжко недоумеваю. Почему у нас нет господства в воздухе? Где наши замечательные истребители МИГ и ЛАГГ? Почему «Юнкерсы» и «Хейнкели» летают над Подмосковьем? Ответов нет. Новый приказ: мы возвращаемся в Москву. Почти всех моих одноклассников увозят — теперь уж не в Подмосковье, а на Урал, в Сибирь, в Казахстан: началась эвакуация московских заводов и учреждений. Шпанов — обманщик. Зря мы распевали про вражью землю, про малую кровь. Кровь — большая. Это наша кровь льется на нашу землю, по которой шагает фашистская армия. В самом кошмарном сне не могли присниться названия направлений, на которых наши войска пытаются остановить захватчиков.

Товарищ Сталин провозгласил себя Главнокомандующим. Верховным! Наконец-то: ведь где Сталин — там победа! Теперь всё пойдет хорошо? Нет, мы продолжаем отступать.

Дед советуется с кем-то. Мне вручают письмо к агроному Муравину. Он работает в совхозе «Ухолово», за Рязанью. Он согласен взять меня учетчиком, если я никому не буду рассказывать про арестованных родителей. Вот они, мои университеты! Как у Максима Горького! Я еду в Ухолово. Хожу по полям с двухметровой разножкой, измеряю площади обработанных участков. Год назад я не очень-то понравился собственной матери. Здесь, в Ухолово, я вовсе чужой. Муравин не ожидал встретить в пятнадцатилетнем парне столько тоски, столько неприспособленности к жизни в рязанской сельской глубинке. Здесь матерятся трехлетние дети. Здесь пьют самогон и не говорят об умных книжках. Муравин изумляется, почему я не лезу к девкам на сеновал. Я — белая ворона здесь.

Сумятица рязанского села, разоряемого войной, выматывает мне душу. Мужики подряд, один за другим уходят на фронт. Воют бабы. Пришли первые похоронки... Но здесь, в Ухолово, размещено авиационное училище! Молодые курсанты в синих комбинезонах взлетают, маневрируют, заходят на посадку, орудуя ручкой и педалями в кабинах знакомых мне до тонкостей «У-2».

«Ну же!» — понукаю я себя. — «Вот он, твой шанс». Стивенсон, Жюль Верн, Джек Лондон, Каверин и Катаев бушуют во мне: вперед!

 

- 68 -

Герои моих любимых книг не упустили бы такую возможность. Надо подружится с курсантами. Они меня полюбят: во всех книжках именно так и случалось. Строгий седой начальник, помолчав, откликнется на дружные просьбы моих новых друзей... Ну же! Ну!!

Но, оказывается, разговор об анкетах в техникуме и медкомиссия в спецшколе подействовали на меня сильнее, чем я думал. Я — клейменый задохлик. Сын врага. Я этим молодцам не товарищ. Я не верю в себя. Я — не дома. И тут уходит на фронт Муравин. Сводки с фронта становятся всё страшней. Зачем я здесь, всем чужой? Хочу домой, в Москву!

И я возвращаюсь в Москву, навстречу потоку эвакуации. В поезде думаю: а почему, собственно, я еду в Москву? Ведь в этой лавине встречного горя так просто уехать вглубь страны, назваться кем угодно и начать жизнь заново, без непосильного груза ответственности за эру Ленина, без непоправимой вины родителей, без страха перед проклятыми анкетами, сделавшими меня человеком третьего сорта. Плохо жить клейменым. Но и забыть об этом клейме почему-то тоже плохо. Пожалуй, даже еще хуже, чем ощущать его на себе. Папа, где ты? Мама, что с тобой сейчас?

На эти вопросы я не получаю ответа. Зато оказывается, что теперь, в заметно опустевшей Москве, я нужен. Воздушные тревоги следуют одна за другой. Надо дежурить на крыше. Вот оно, первое серьезное дело! Сдерживая волнение, гордый доверием, я поднимаюсь на крышу в составе дежурного расчета. Мне указывают сектор крыши, за который я отвечаю: если сюда упадет термитная «зажигалка», я должен щипцами подхватить её и сбросить во двор; если же она пробьет кровлю, я должен помочь тем, кто дежурит на чердаке, где для зажигалок приготовлены ящики с песком.

Ночь затаилась после воя сирены. Только вдали — знакомое по Удельной громыханье зениток. Там в небе — плотные облака звездочек от разрывов заградительного огня наших зенитных пушек. Но вот слышен знакомый ноющий звук чужих авиационных моторов. Вспыхивают прожектора. Теперь зенитки оглушают: стреляют где-то совсем рядом. Значит, «Юнкерсы» уже над центром Москвы. В лучи прожекторов они не попадаются, они летят высоко над тысячами аэростатов воздушного заграждения. Напрасно всматриваются немецкие летчики в полыхающую зенитным огнем ночь. Очертания центра Москвы хитроумно искажены грандиозными декорационными работами: весь обводный канал перекрыт фанерными крышами, замаскированы силуэты Большого театра и мавзолея. Не получится у фашистов при

 

- 69 -

цельное бомбометание, ликую я. Видимо немецкие летчики со мной согласны, они начинают сбрасывать свой груз беспорядочно, куда попало. Тяжелые фугасные бомбы разрываются совсем недалеко. И выясняется новое, исключительно неприятное обстоятельство: мне очень страшно! Дом высок, крыша крута. Пожары на горизонте, гром зенитного огня вокруг, шелест летящих вниз осколков зенитных снарядов, отчетливое покачиванье дома при недальних взрывах... Я — член ВЛКСМ, почему же мне страшно?! Как же это? Ордена героического комсомола — мои ордена, а у меня коленки дрожат. Я давлю в себе эту дрожь, я ищу силу в себе самом. Неприятно потрясенный, вздрагивая от пережитого унизительного страха, возвращаюсь после отбоя в квартиру. И еще несколько ночей мне приходится давить в себе страх во время бомбежек. Потом привыкаю. Воздушные налеты становятся бытом. Однажды меня царапнет по голове, порвав шапку, осколок крупнокалиберного зенитного снаряда. Погибнуть от отечественного металла было бы обидно, но я же цел. Подбираю осколок на память. Долго хвастаюсь этим сувениром. Так проходят ночи, которые становятся всё холоднее.

А днем я учусь. Свой многократно сложенный пятерочный аттестат я отнес в Московский трамвайно-троллейбусный техникум. Трамвай — не самолет, в этот техникум я был принят без всяких анкет. Получил удостоверение на право бесплатного проезда в наземном общественном транспорте. Замечательное удостоверение! Я отлично помню слова Чкалова о том, что мужество воспитывается не на трамвайной подножке, но бес искушает меня. Отчаянно рискуя, на полном ходу выпрыгиваю с подножки на мостовую, если мне надо пересесть на другой трамвай. Не теряя скорости, сближаюсь с целью, потом — отработанный прыжок с одновременным хватом за поручень. И я на подножке другого трамвая. Вся Москва — в моём распоряжении, я окунаюсь в её нервную жизнь. Перестаю быть книжным мальчиком.

Появляются документальные подтверждения этой метаморфозы: впервые в жизни я получаю единицы и двойки. По своей любимой алгебре! Три месяца войны полностью выбили из моей головы всю школьную премудрость. Я опоздал к началу занятий на три недели и теперь совершенно беспомощен. Привыкший в школе всё понимать и всё уметь, здесь я среди самых тупых. Такой оказалась цена нервных потрясений, пережитых мною летом сорок первого года. А ночи на крыше, страшные слухи о наших потерях и начинающееся недоедание — мешают мне быстро догнать свою группу.