Написанное в предыдущей главе о судьбе немецкой женщины в годы войны – только часть большой горькой правды. Фактическим продолжением этой темы является предлагаемая глава с суровым названием, которое говорит само за себя. А суть его в том, что значительную часть поволжских немцев, депортированных в 1941 г. в Новосибирскую область и Красноярский край, в следующем, 1942 году сослали вторично. На этот раз – в низовья сибирских рек Оби и Енисея, где они в тяжелейших условиях Крайнего Севера должны были заниматься круглогодичной ловлей рыбы.
Основанием для нового произвола по отношению к десяткам тысяч подневольных людей, в числе которых были и представители других «опальных» народов, послужили два государственных акта, принятых на высшем правительственном и партийном уровне. Это – Постановление Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) от 6 января 1942 г. № 19 «О развитии рыбных промыслов в бассейнах рек Сибири и на Дальнем Востоке», где предписывалось «трудовое использование» мобилизованных немцев в рыбной промышленности на Севере, а также Распоряжение СНК СССР от 20 июля 1942 г. № 13227, согласно которому руководству Новосибирской области разрешалось депортировать из её центральных районов в северный Нарымский округ 15 тыс. немцев-спецпереселенцев.
Насколько нам известно, эти документы никогда не публиковались, так что об их содержании можно судить лишь по результатам исполнения, которые достаточно подробно освещаются в предлагаемой главе. Ясно одно: поскольку дело касалось спецпереселенцев, то главным исполнителем не мог не явиться НКВД, давно набивший руку на бесчеловечном обращении с «социально опасными элементами», к которым власти причислили и российских немцев.
О людях, их простейших жизненных потребностях «органы», а также местные партийные и советские деятели голову себе не ломали. Выбрасывали будущих рыбаков на совершенно не обжитые берега сибирских рек, таёжные озёра, приполярные острова. Там не имелось ни жилья, ни людей, но могла быть рыба, что и являлось в данном случае самым важным. О пище, одежде и других атрибутах мало-мальски человеческой жизни не было и речи. Власти так поставили дело, что обо всём необходимом каждый должен был позаботиться сам, коль скоро хотел выжить в этом кромешном аду. Переселение в низовья Оби и Енисея проводилось в разгар поголовной мобилизации немецких мужчин в «трудармию», и объектами новой депортации должны были стать в первую очередь женщины, старики и дети.
Издавая упомянутые документы, в высших московских инстанциях исходили из укоренившегося со времён Октябрьской революции всеохватывающего большевистского принципа верховенства «высших», государственных интересов над судьбами людей, которым отводилась роль ничего не значащих щепок при большой «рубке леса». В руках бериевского НКВД этот постулат обретал поистине зловещий смысл, означавший, что в жертву и на сей раз будут принесены десятки тысяч ни в чём не повинных людей.
О том, как это происходило, мы попытаемся рассказать словами очевидцев – свидетелей очередного государственного преступления. Из многих писем-исповедей на данную тему мы отобрали такие, в которых рассказывается о различных сторонах и моментах жизни вынужденных рыбаков-каторжников, с тем чтобы максимально охватить тысячекилометровое пространство вдоль Енисея – от Туруханского края и реки Нижняя Тунгуска до Енисейского залива, преддверия Северного Ледовитого океана.
Исключение составляет письмо известной читателю Альмы Дайнес, которая рассказывает о рыбацкой жизни на реке Чулым, притоке Оби.
«Нас ведь дважды выселяли, – сообщает она. – До войны мы в Бальцере жили – кантонном центре в правобережной части АССР НП, теперь это город Красноармейск Саратовской области. После лживого Указа 41-го года нашу семью отправили в Новосибирскую область. В скотских вагонах мы две недели по стране колесили. Даже в Алма-Ату завезли, будто ближе дороги не было... (Жители Бальцерского кантона доставлялись в Новосибирскую область эшелоном № 777, который был отправлен со станции Увек 18 сентября и прибыл на станцию Болотная 30 сентября 1941 г. – Г.В.)
Помню, мама заголосила, узнав о новом переселении. «Боже праведный, за что ты нас караешь?! Опять отправляться в неизвестность! Ну разве такое можно пережить?» – рыдала она, обхватив голову руками. Куда переселяют – никто не знал, и от этого становилось ещё страшнее.
Опять много слёз было пролито, – вспоминает Альма. – Горьких слёз обиды, которые не успевали высыхать. Снова расплата за немецкую национальность и угроза голодной смерти, как было прошлой зимой. На работу в колхоз мы ходили каждый день, но ничего за «палочки» не получили. Чуть ли не на коленях у председателя по горсточке зерно выпрашивали. Не сочтёшь, сколько умерло наших детей и стариков за первую сибирскую зиму. А весной последнюю свою одежду променяли на картошку, чтобы засадить огородики. И вот – на тебе! Едва она зацвела, наша надежда, и явился приказ собираться в путь. Да только, кроме женщин, инвалидов и глубоких стариков, из взрослых немцев никого уже не осталось. Всех мужчин в «трудармию» забрали... Что ожидало нас, женщин с детьми, только Бог знал. Гадали по-всякому, даже поговаривали, что нас куда-нибудь подальше завезут и расстреляют...»
Альма Дайнес была одной из тех, кто, отозвавшись на первое издание «Зоны полного покоя», написал мне о пережитом. Во второй раз их семью выселили на север нынешней Томской области, в Молчановский район, на таёжную реку Чулым. Там они не только прожили военные годы, но и долго ещё оставались после отмены спецпоселения в 1956 г. Были нищими, никуда уехать не могли. В тайге и родителей схоронили...
Альма перенесла 23 жестоких северных зимы, когда 40-45-градусные морозы считаются нормой, а сугробы поднимаются выше землянок-лачуг. Круглогодичная путина на таёжных реках и озёрах, лесоповал, сплав древесины, подневольное бесправное существование свели в могилу не одних её родителей. Суровая земля приняла в себя множество немецких детей и женщин, которым бы жить да жить...
Больше всего места в воспоминаниях Альмы занимает рыбная ловля. Не только потому, что она на долгие годы стала основным занятием и средством к существованию. И даже не из-за того, что поглотила её отрочество и юность, о которых добром и сказать-то нечего. «Рыбалка» врезалась в память, прежде всего, необычностью самого этого ремесла, совершенно не свойственного немецким женщинам, да ещё со степного Поволжья.
У себя на родине российские немцы, как правило, рыбным промыслом не занимались, считая это занятие малоприбыльным и ненадёжным. От рыбных блюд, конечно, не отказывались, но явно предпочитали им свиную колбасу. Даже в поселениях, расположенных вдоль тогда ещё рыбной Волги, немецкие мужчины не знали других рыболовных снастей, кроме банальной удочки. А в маловодных приволжских краях большинству детей и плавать-то негде было научиться.
И вот теперь этих женщин, зачастую не знавших «водоёмов» более обширных, чем корыто для стирки белья, и как огня боявшихся «большой воды», повелением НКВД и под угрозой голодной смерти приставили к работе, о которой они не только не имели понятия, но которая требовала ещё и немалой физической силы, выносливости, особой сноровки и других сугубо мужских качеств. Более того, самоуправные власти преступно пренебрегли главным правилом техники безопасности этой отрасли, требующим от профессионала-рыбака умения держаться на воде. Случалось несчастье – и новоявленные женщины-рыбачки камнем уходили на дно. Так было и в тот туманный день, о котором рассказала Альма, когда две немки чуть не попали под пароход, вовремя увернулись, но их лодку с грузом солёной рыбы перевернуло волной. Обе женщины сразу же утонули, потому что совершенно не умели плавать.
Описывая тяжёлые рыбацкие будни. Альма Дайнес, сама того не замечая, прибегает к специальным терминам, за многие годы ставшим для неё словесной повседневностью. Временами ловишь себя на мысли, что, наряду с описанием неимоверных тягот, она с каким-то удовольствием и даже азартом сообщает о рыболовных снастях, лодках, способах летнего и зимнего лова, всяких ухищрениях, придуманных для того, чтобы «перехитрить» ловкую рыбу. Справедливо полагая, что заочно, по одному лишь описанию рыболовецкое искусство не постичь, она даже сопроводила своё повествование довольно неплохими рисунками.
Полагаю, читателям будет небезынтересно ознакомиться с тонкостями древнего ремесла, особенно если учесть, что, не познав этих деталей, нельзя до конца вникнуть в суть того поистине каторжного труда, который выпал на долю несчастных немецких женщин и подростков.
Итак, последуем за рассказом Альмы. «Курьевым» неводом длиной до 250 метров, пишет она, ловят рыбу в озёрах, старицах и заводях – там, где нет быстрого течения («стрежня»). В больших реках в ход идёт «стрежевой» невод в полкилометра, а то и более длиной. «Неводить», то есть ловить рыбу неводом, – работа артельная, с участием 12-15 человек. Более мелкими снастями – «фитилями», «атармами», «чердаками» и небезызвестным бреднем – рыбачат по 2-3 человека.
Главное средство летнего рыболовецкого труда – это «неводник», большая 15-метровая лодка. Несмотря на погружённый в него огромный невод и 12 человек команды, неводник должен быть вёртким и лёгким в ходу. С него на максимальной скорости, какую только могут выжать из себя 4 пары гребцов, забрасывается невод. Внизу по всей длине невода закреплены грузила из красного кирпича («кибасные»), а поверху идут «поплавные». В воде сеть распрямляется, образуя стену высотой до 17 метров (рыбаки называют её «дель»). Начало невода закрепляют на берегу с помощью специального бревна («беты»), а сам невод большим полукругом заводят в реку и возвращаются к берегу. Достигнув его, все выскакивают из лодки и начинают вытягивать тяжеленную сеть из воды. Хорошо, если была лошадь, которая могла тянуть невод, но чаще всего эта непосильная работа ложилась на самих рыбачек.
Для рядовых поездок, в т.ч. перевозки грузов, использовался «облосок» (надо полагать, «облесок») – лёгкая, но очень неустойчивая лодка до пяти метров длиной, которую искусно вырубали из ствола толстого дерева («лесины»). Два человека могли перенести эту лодку на плечах с одного озера на другое. Облосок использовался для ловли рыбы «фитилями», «чердаками» и другими небольшими снастями. Надо было обладать поистине цирковой ловкостью, чтобы даже в благоприятную погоду держаться, да ещё и орудовать веслом на такой вёрткой лодке. А что делать в сильный ветер, когда это «полубревно» раскачивало волной, грозя перевернуть вверх дном?
Подробно описывает А. Дайнес и подлёдный лов рыбы, который, вдобавок ко всему, был сопряжён ещё и с суровой зимней стужей. Ту же самую работу с сетями, что и летом, надо было проделывать в ледяной воде, на студёном ветру, что во сто крат труднее. Спецодежду в первые годы не выдавали, а своё, «домашнее», было латано-перелатано и для сибирской зимы совершенно непригодно.
Эти беды, как и постоянный голод, делали жизнь ссыльного поистине каторжной. Их нельзя не иметь в виду, вникая в тонкости подлёдного лова, как его описывает Альма. Представьте себе часть большого озера, где запускается зимний «курьев» невод, скажем, 300 метров длиной, пишет она. Ширина «майны» (места лова) должна быть немного больше, чем размер невода, а длина – метров 700. На такое расстояние надо протянуть подо льдом невод, который захватит попавшуюся по пути рыбу. Понять, как это делается, поможет не раз виденный и удивлявший нас в детстве «фокус» с протягиванием резинки или тесьмы сквозь закрытый одёжный шов с помощью английской булавки: вместе с прикреплённой тесьмой булавку ощупью передвигают по шву до тех пор, пока она не появится в другом его конце.
Так же «вслепую» протаскивают подо льдом и многометровый невод – с той лишь разницей, что передвигают одновременно оба его крыла. Для этого пробивают по всей 700-метровой длине два ряда лунок, по 40-50 штук в каждом. (Расстояние между рядами должно равняться длине невода: в нашем примере – 300 метров.) Одновременно с лунками в начале «тони» и в противоположном её конце долбят две больших полыньи («майны»). Одна «закладная», куда невод будет запускаться, а другая «разборная». Сюда должен прийти невод с рыбой – если, конечно, запуск будет удачным.
Теперь начинается самое главное. По всей длине тони надо пропустить подо льдом две прогонные верёвки (за них потом прикрепят крылья невода). Для этого в первую лунку каждого ряда, начиная от закладной майны, одновременно спускают под лёд по длинной жерди, которая называется «нарыл». К каждой из жердей, как к булавке тесьма, крепится прогонная верёвка. Жерди подо льдом передвигают от первой лунки ко второй, там их захватывают специальной вилкой и толкают к третьей, от неё – к четвёртой, пятой, И так далее до конца, через все 50 лунок.
Когда обе прогонные верёвки протянуты, к их началу прикрепляют правый и левый крылья невода. После этого невод можно запускать в закладную майну, под лёд. Протаскивают сеть с помощью ворота или вручную, равномерно натягивая прогонные верёвки с таким расчётом, чтобы оба крыла невода подошли к разборной майне одновременно. И тут наступает момент наибольшего напряжения: быстро, не замечая остервенелого холода, голыми руками рыбаки вытаскивают на лёд и перебирают невод, ожидая с нетерпением, будет ли рыба в «кошеле» («мотне») или весь труд пошёл насмарку.
«По-разному случалось: иногда десять мешков рыбы поймается, а бывало, что и уху сварить не из чего. Счастье рыбака обманчиво...», – заключает свой рассказ Альма Дайнес. За этой технологией рыбацкого труда стояли жизни реальных женщин с их горестями, чувствами и переживаниями. В зимнюю стужу и в летнюю непогоду, каждый день с утра до ночи, из месяца в месяц, годы подряд выкладывались немецкие женщины в северных широтах, условия жизни в которых теперь называют экстремальными. Дождь ли льёт, ветер волну гонит, лодку подбрасывает так, что дух захватывает; снег ли осенью глаза застилает, шуга по реке идёт, и от одной мысли, что надо в воду лезть, душа замирает – ничто не должно было останавливать путину. Потому что стране требовалась рыба. «Всё для фронта, всё для победы над врагом!» – этот вездесущий лозунг служил надсмотрщикам от советской власти и НКВД в качестве своеобразного идеологического кнута для подстёгивания каторжников из числа «социально опасных элементов», которые, естественно, пытались доказать, что таковыми не являются. Конечно, эту полную страданий жизнь рыбачек и юношей-рыбаков разных национальностей можно назвать и героическим подвигом – если бы она была добровольной. Но по принуждению подвигов не совершают...
О двойном переселении и жизни на Крайнем Севере рассказывает в своих воспоминаниях и Владимир Крейз. Было ему 7 лет, когда на третий день после обнародования рокового указа их семью, – мать и старшую сестру – а также имущество – чемодан и мешок с вещами – забросили в набитую людьми и жалким скарбом полуторку и отвезли к привокзальному тупику станции Покровск, что находилась в Энгельсе, столице АССР немцев Поволжья. Там уже было море таких же, как они, почерневших от горя людей. Ещё через три дня, 4 сентября 1941 г., эшелон № 824 поглотил почти две с половиной тысячи несчастных и повёз их навстречу бесправию и насилию в Красноярский край.
А в начале 1942 г. их снова погрузили в вагоны – на этот раз, чтобы перебросить на Крайний Север. Наблюдая за взрослыми и прислушиваясь к их тихой речи, Владимир понимал, что происходит нечто похожее на прошлогоднее выселение. Такие же хмурые лица, слёзы женщин и приумолкшие в тревожном ожидании дети. Станция Енисей. На берегу огромной реки – большей, чем Волга, – многоязыким табором ждали они отправки в места с пугающим названием «север». На третьи сутки величественно причалил пароход с символичным именем «Сталин», в трюм которого попала и их семья. Такие же двойные нары, как в прошлогодних «телячьих» вагонах, зарешеченные круглые оконца – видно не впервой было «Сталину» перевозить каторжный «груз».
В трюме, вспоминает Владимир, какой-то старик фантазировал на своём зельманском диалекте: «Будем ехать на север долго-долго, пока не упрёмся в вечный лёд. А на нём – белые медведи». До полярных медведей они не доплыли. Через двое суток пароход причалил к какой-то жалкой пристани, и, согласно спискам, начали высаживать пассажиров, главным образом немецкие семьи. На третьи сутки пришёл их черёд. «Вот мы и приехали», – сказала мать, услышав свою фамилию. Это было началом бесконечно долгой, 16-летней ссылки, которая оставила неизгладимый след в его памяти.
«Высадили нас, 11 семей, в станке (так на Севере называют здешние поселения) Зыряново. Стоим на песчаной косе, сгрудились в кучу под северным ветром.
— Фрицев, фрицев привезли! – кричали тамошние мальчишки, прыгая вокруг и дразня прибывших, уже успевших привыкнуть к подобным оскорблениям.
В их шумном сопровождении нас повели по деревянной лестнице на крутой обрыв, подмытый весенним паводком. Первыми обратили на себя внимание не убогие домишки с маленькими окнами, а комары, от которых не было спасения ни людям, ни животным. Отмахиваясь от гнуса, по единственной улочке селения тащились небольшие, поросшие густой шерстью лошадёнки, впряжённые в деревянные волокуши. (Колёса были там не в ходу из-за непролазной грязи.) Но больше всего нас удивили спасавшиеся от оводов в дыму костра настоящие северные олени.
Стали расселять. Мы, три семьи, попали в небольшую баню, топившуюся по-чёрному. Было тесно, душно и грязно. Спать не пришлось, комар не давал. Да и ночи как таковой не было. Это нас сильно забавляло: солнце едва опустилось, достигнув леса, и тут же снова взошло. Потом мы привыкли ко всему...»
Из повествования В. Крейза следует, что в Зыряново уже находились латыши, а в соседних станках жили литовцы и эстонцы, высланные из своих прибалтийских краёв. Тремя поселениями ниже по Енисею, в Верещагине, ещё раньше завезли ссыльных финнов и греков. Теперь многонациональное подневольное население Туруханского края пополнили российские немцы. К подобному «контингенту» надо причислить и русских, подавляющее большинство которых было здесь из «кулаков», сосланных в начале 30-х годов. Теперь, после миллионных потерь в живой силе, их мужчин стали отправлять на фронт, а наиболее проверенной части бывших раскулаченных было доверено командовать новыми ссыльными и надзирать за ними. Власти не ошиблись, ибо никто не служит господину лучше вчерашнего раба.
...На следующий день всех прибывших взрослых вызвали в контору, где комендант Лукьянов первым делом забрал у них паспорта и объявил, что их, немцев, привезли без права выезда на 10 лет (если бы так!) и что они обязаны работать в колхозе, кого куда пошлют. А работа такая: лесоповал, заготовка пушнины, ловля рыбы, животноводство. Так они стали туруханскими каторжниками, продолжателями судеб многих поколений неугодного люда, ссылавшегося в Сибирь.
Туда, в многочисленные «места не столь отдалённые», издавна отправляли политических преступников, подтачивавших царский режим, староверов, каторжников, уличённых в самом тяжком грехе – душегубстве. В припудренной «Краткой биографии» Сталина, тщательно отредактированной им самим в 1948 г., говорится: «Здесь находились в ссылке Сталин, Свердлов, Спандарян. (...) Царское правительство высылает Сталина в далёкий Туруханский край на четыре года.
Сталин вначале живёт в станке Костино, а затем, в начале 1914 года, царские жандармы, опасаясь побега, переводят его ещё севернее – в станок Курейка, к самому Полярному Кругу (...) Это была самая тяжёлая политическая ссылка, какая только могла быть в глухой сибирской дали». (Курсив мой – Г.В.)
Прочитав это место из сталинского автопанегирика, невольно приходишь к любопытным сравнениям и выводам.
Советская власть не только не принесла обещанную свободу этим местам, но, напротив, расширила каторжный край до масштабов всей Сибири и всего Севера. Огромные пространства – от Коми-Пермяцкого края на западе до Колымы на востоке, от Кузбасса на юге до Таймыра на севере – превратились стараниями большевистского государства в гигантский, как теперь принято говорить, Архипелаг ГУЛАГ. Вырос этот гриб-поганка на давних традициях российского самовластия, которое держалось силой полицейщины и административного принуждения.
Большевики довели эти принципы до полного совершенства масштабов и форм. Бывших царских жандармов заменили чекисты из ОГПУ-НКВД. Проникнутые идеями «классовой борьбы», лицемерием и ханжеством, они намного превзошли своих предшественников. Их «клиентами» были не отдельные «государственные преступники», а миллионы мнимых «врагов народа», «изменников Родины», «шпионов и диверсантов». Стараниями «идейных» гебистов в этот разросшийся до необъятности «Туруханский край» были сосланы целые классы, социальные слои и народы, получившие произвольное обобщённое название «социально опасные элементы».
Если бы удалось просуммировать число людей, подвергшихся в эти годы тем или иным политическим репрессиям, то, даже при исключении жертв революционного террора и гражданской войны, получился бы многомиллионный итог.
Следующие друг за другом акты геноцида против собственного народа тщательно скрывались или произвольно втискивались советской пропагандой в прокрустово ложе «классовой борьбы». Эта завуалированность трагических сторон нашей действительности нашла отражение даже в лагерном фольклоре. В качестве примера приведу два куплета из «Песни о Сталине» Юза Алешковского, текст которой любезно предоставлен моим соратником по движению российских немцев В. Дизендорфом:
 
За что сижу, воистину не знаю,
Но прокуроры, видимо, правы.
Сижу я нынче в Туруханском крае,
Где при царе сидели в ссылке Вы...
И вот сижу я в Туруханском крае,
Где конвоиры, словно псы, грубы.
Я это всё, конечно, понимаю
Как обостренье классовой борьбы.
 
Туруханская ссылка была для Сталина хорошей школой политического изуверства и палачества. Вождь и Друг всех народов по собственному опыту знал, куда надо ссылать неугодных режиму людей, чтобы причинить им наиболее острые физические и моральные муки. В этом «мастерстве» сталинские сатрапы далеко превзошли царский Департамент полиции, репрессивный аппарат которого выглядел карликом по сравнению с ежово-бериевским гигантом.
Заметим, кстати, что «политические», в т.ч. и Сталин, находясь в ссылке, кормились за счёт царской казны и, в отличие от каторжан, не обязаны были трудиться. Теперь «гением» сталинских опричников прежние формы репрессий – политическую ссылку и каторгу – увязали воедино и в новом качестве применили к миллионам людей. Был найден универсальный способ нагнетания страха в стране и одновременно организации широкомасштабного принудительного труда, без которого, как показала жизнь, немыслим «социализм» большевистского образца.
Воплощением этой античеловечной практики было и упомянутое Постановление СНК СССР и ЦК ВКП(б) от 6 января 1942 г. «Узаконив» вторичное насильственное переселение и каторжный труд в непригодных для жизни условиях, высшие инстанции Советского государства и Коммунистической партии явились организаторами новой формы государственного террора против российских немцев.
Об этом дальнейшее наше повествование. А теперь вернёмся к рассказу Владимира Крейза, семью которого высадили в туруханском станке Зыряново.
«Чтобы не умереть с голоду, мне в 13 лет пришлось пойти в тайгу на отстрел зверя, – пишет он в своём письме. – Промысловая охота – это не прогулка с ружьём, а тяжёлый изнурительный труд даже для выносливых сибиряков. Для охотника-мальчишки жизнь и работа в зимней тайге и подавно не в сладость. Палатка, лыжи, мелкокалиберное ружьё «ТОЗ», постоянное выискивание следов белки, ночёвки в палатке при 30-40-градусном морозе и не проходящее чувство голода – таков был наш удел.
«Мы» – это Саша Миллер, калмык Митя Дорджиев, латыш Арнольд Жерс и я. Самому старшему, Арнольду, 20 лет, остальным – по 15-16. Матери троих не пережили свалившихся на их семьи тяжких невзгод и умерли в первый же год ссылки. От школьной парты всех, кроме Жерса, оторвала крайняя нужда: надо было спасать от голодной смерти младших братьев и сестёр.
Много разных приключений, главным образом – неприятных, было у нас в ту первую охотничью зиму. Но вот наступила последняя декада марта, начал таять снег. С сосен осыпалась кухта (снежные хлопья). Ночью ещё крепко примораживало, отчего на снегу образовался твёрдый наст. На белку в эту пору уже не охотятся – не видно следов и не заметно, когда зверёк пробегает по веткам деревьев. К тому же в гнёздах появились бельчата, и звериные шкурки начали линять, теряя промысловую ценность.
Теперь можно отправляться домой, увидеться с матерью и сестрёнкой, которая живёт в няньках у председателя сельсовета. Побывать в долгожданном тепле, смыть с лица многомесячную копоть, попариться в соседней баньке, снять с себя постоянное напряжение таёжной опасности».
И вот – последнее утро перед выходом из тайги, как его описывает Владимир. Митя Дорджиев, самый бережливый из них, достаёт оставшуюся, замёрзшую в камень половину хлебной булки, долго примеряется топором и точно разрубает её на четыре части. Каждый размачивает свой кусочек в кружке кипятка и старательно съедает. Это весь завтрак. Голод, конечно, никто не утолил, но что-то горячее в желудке почувствовал. Теперь до вечера никакой еды больше не будет. Свернули махорочные самокрутки, закурили, посидели, как водится, минут пять и стали сниматься с места. Снаряжение уложено, надеты лыжи. Каждый тщательно, чтобы не резали ремни, впрягается в свои нарты, и все трогаются в путь. Впереди 30 километров не единожды хоженой дороги. Прокладывает лыжню, как всегда, Арнольд, замыкает цепочку Володя Крейз. Ему нелегко поспевать за остальными, и он вынужден напрягать все силы, которых у него почти не осталось. К полудню всё больше донимает голод, кружится голова, подкашиваются ноги. Наваливается страшная усталость. Хочется упасть и больше не подниматься. Так было уже не раз, надо только перетерпеть тошноту и думать о том, что вечером тебя ждёт домашний ужин.
Совсем другое дело, когда приходится голодать по нескольку дней, как в памятном январе того года, описывает этот случай В. Крейз. Не пришли в назначенное время сборщики пушнины, которые были одновременно и снабженцами. А хлеб, как всегда, съеден до срока, и запас убитых белок тоже закончился. Ни у кого не осталось ни крохи съестного. Сбиться с ориентира сборщики не могли. Максимыч, опытный таёжник, точно знал, на каком лесном стане в эти дни находятся охотники. Они ведь «по графику» передвигаются от стана к стану.
Но сборщиков всё нет и нет. 5 дней прошло, как в кошмарном сне. И без того истощённые тела отказали окончательно. Сил на охоту уже не было. На добычу даже одной белки, бывало, и дня не хватало, а мяса с неё – кот наплакал. Кроме всего прочего, выпал обильный снег. Идти по нему на лыжах вообще трудно, а обессиленному – совсем невмоготу. Лежали пластом, ни видеть, ни слышать уже ничего не хотели. Полное безразличие... По суровому приказу Арнольда поочерёдно выбирались из спальных мешков и кое-как, из последних сил, пилили дрова, чтобы не окоченеть на 40-градусном морозе.
На шестой день, продолжал Владимир, слышат они потухший голос Саши Миллера: «Давайте, ребята, убьём Дамку. Если сейчас это не сделаем, то потом совсем сил не будет. А сборщики, может, ещё неделю не придут...»
Дамка – это Сашина собака, всеобщая любимица, друг и незаменимый помощник на охоте. Белку и боровую дичь брала замечательно. Лучше охотников видела, на каком дереве притаился зверёк меж хвойных лап. Ни разу не ошиблась, впустую по лесу не бегала и зря голос не подавала. На неё всегда можно было положиться и в случае появления нежданного таёжного гостя.
— Жалко Дамку убивать, давайте её домой отошлём. Может, нас совсем на другом стане ищут, – предложил Митя Дорджиев. Ему было искренне жаль любимой собаки. Над собственной жизнью он в тот миг не задумывался.
— Пока Дамка домой доберётся, то да сё – ещё 5 дней пройдёт. Максимыч со сборщиками и так знают, что мы их на этом стане ждём. Не первый год по тайге ходят. Скорее всего, их в Зыряново задержали, – как всегда, осторожно высказался Арнольд. Участь Дамки была предрешена.
— Сходи, Митька, застрели, я не смогу посмотреть ей в глаза, – выжал из себя Саша.
Митя Дорджиев нехотя вылез из мешка, бросил в печку пару поленец, чтобы отогреть пальцы, а главное – оттянуть время. Одно дело – в белку или дичь какую-нибудь стрелять: она далеко от тебя находится, да и азарт охотничий в этот миг разбирает, некогда особенно думать. Главное – не промахнуться. А тут, хотя и не в человека, но в друга стрелять почти в упор придётся.
Однако деваться некуда, Митя взял винтовку, щёлкнул затвором и медленно выбрался из палатки. Дамка лежала у входа, свернувшись калачиком и вздрагивая от холода. Увидела Митю, поднялась и, помахивая хвостом, устремила на него просящие голодные глаза. Митя помедлил ещё мгновенье, отогнал подступившую жалость, вспомнил, зачем вышел из палатки, поднял «тузовку» и выстрелил Дамке в голову, чтобы любимый друг не мучился...
А назавтра поздно вечером пришёл Максимыч со сборщиками, и ребятам стало стыдно и обидно за свой поспешный поступок.
Как следует из дальнейшего рассказа В. Крейза, с долгожданным отдыхом у него ничего не получилось. Не успел он, голодный, смертельно уставший, притащиться домой, как узнал, что его включили в рыболовецкую бригаду и до следующего охотничьего сезона отправляют на дальнее озеро Налимье. Через несколько дней выдали каждому по 47 рублей 50 копеек – всё, что наскребли в дырявой колхозной кассе. Когда возмущённые рыбаки спросили у председателя, как им прожить на эти деньги более полугода, тот ответил, не скрывая раздражения: «Остяки (прежнее название хантов – Г.В.) живут – не подыхают, и вы не сдохнете!»
Отправлялись двумя многоязыкими бригадами: немцы, латыши, калмыки, местные русские жители – в большинстве своём девушки, молодые женщины, а с ними несколько парней, немногим старше Владимира. На всём 150-километровом санно-пешем пути ломали голову над тем, как протянуть 2 месяца, пока не начнётся путина. Решили сложиться, чтобы на выданные в колхозе деньги купить в местной фактории кукурузной муки, и вдобавок выпросить взаймы немного рыбы. С тем до июня и дожили. Учитывая заработанное у жителей приозёрного станка, на каждого в день приходилось по 3 черпака мучной болтушки да по рыбке-пеляди. И ни кусочка хлеба.
Летом пробовали наменять на рыбу муки, чтобы хоть запах хлеба вспомнить, но не вышло. А из Зырянова через болота пути не было. Пришлось просидеть до глубокой осени без хлеба, на одной «сверхплановой» рыбе.
Домой возвратились, когда 30-градусные морозы окончательно сковали озеро Налимье, поскольку для зимнего лова не было нужных снастей. Брели а октябрьскую стужу в изорванной за лето одежде, почти босиком той же 150-километровой дорогой, погрузив рыболовные орудия и тощие мешки с вещами на единственные конные сани. За неделю все обморозились, но, слава Богу, остались в живых.
К этому времени Володе Крейзу исполнилось 14 лет.
Читая присланные мне обширные письма, тонкие и толстые тетради, объёмистые рукописи со свидетельствами, которые можно без преувеличения назвать историческими, я ловил себя на жадной мысли, что многое приходится отсеивать за нехваткой места или давать в сжатом изложении, в результате чего не только теряются куски текста, но и подчас исчезает индивидуальность автора. Сказанное относится прежде всего к большой рукописи «Из песни слова не выкинешь», которую прислал и любезно разрешил использовать при работе над данной книгой Виктор Зандер. Он – недавний инженер-строитель, неимоверными усилиями получивший высшее образование, ныне пенсионер, живёт в Красноярске.
Ему было 12 лет, когда в июле 1942 г. их семью – отца, мать и старшую сестру – вместе с другими депортированными немцами переселили на Север. Сначала плыли по Енисею до Туруханска, затем семью доктора Корнелия Зандера доставили в посёлок Тура, центр Эвенкийского национального округа, а через год, вместе с полестней немецких семей, ещё на 300 километров восточнее, вглубь таёжного края.
Согласия на отправку ни у кого из них, разумеется, не спрашивали, хотя новое, уже третье по счёту переселение, непоправимо усугубило положение людей. Они лишились относительно сносного, «цивилизованного» крова в Type. Теперь всем работоспособным – а это были почти одни женщины – предстояло стать рыбаками, овладеть абсолютно незнакомыми профессиями. Вдобавок это означало, что они должны будут перекочёвывать от одного озера к другому в совершенно безлюдных местах, жить в ямах-землянках и шалашах. Детей за считанные недели до окончания учебного года оставили без школы. Не удалось окончить 6-й класс и Виктору, а его сестру Евгению сорвали даже из 10-го класса.
Описанные В. Зандером факты беззакония были типичными по отношению к спецпереселенцам всех национальностей, сосланным на Крайний Север в годы войны. «Особое задание» по организации рыбных промыслов автоматически давало органам НКВД право на неограниченный произвол и самоуправство. Обращались подобным образом прежде всего с подневольными людьми, поставленными вне фарисейских сталинских «законов», которые существовали на бумаге, но не в действительности. Советская власть постоянно находила «элементы», пригодные для манипулирования по собственному усмотрению. На сей раз ими оказались российские немцы, которых «законодательно» ограничили в правах, лишили жилья, имущества, средств к существованию, полностью подчинили всесильной спецкомендатуре и местным властям.
В условиях Крайнего Севера моральные и материальные невзгоды многократно усугубляются из-за малопригодного для жизни климата. «В этом Богом забытом и людьми проклятом крае не было ничего страшнее морозов, комаров и мошки, – говорится в рукописи В. Зандера. – Холода бывали лютые, безжалостные – 40-50°, с густым туманом и звенящей тишиной. Звуки в такой холод разносятся далеко, слышны чётко. На подобном морозе воздух кажется тяжёлым, густым, неприятным «на вкус». Вдыхать его приходится ртом, по возможности – малыми глотками, ибо нос сразу забивается льдом, вызывающим кашель. Хочется избавиться от чего-то удушливого, но тут же непроизвольно грудь захватывает новую порцию ледяного воздуха...»
«Работать на открытом воздухе нам, переселенцам, было особенно трудно: у нас не было одежды и еды, – пишет он далее. – Однако, несмотря ни на что, с середины октября, когда на смену гнусу и комарью приходят морозы, а реки и озёра окончательно замерзают, начинался поистине каторжный подлёдный лов рыбы. Самое трудное при этом – долбить лёд под лунки. Работают из последних сил. В изодранной и всегда мокрой обуви ноги мёрзнут немилосердно. Календарной весной, в мае, когда зима здесь в действительности ещё в полном разгаре, а лёд самый толстый, стоит в ледяной яме женщина или паренёк. Лёд выше головы, а они клюют пешнёй ненавистный ледяной панцирь. Пробьют его до воды в одном месте, выкарабкаются с трудом, если их не вытащат за шиворот, и принимаются за очередную ледяную яму. До ста лунок требуется продолбить, чтобы невод под водой протянуть...
Понятно, что все манипуляции с сетью надо было проделывать ниже уровня льда, в холоднющей воде, иначе сеть моментально превращалась в ледяной ком, и тогда пиши пропало: замёрзшая нить ломается, как соломинка. И не просто в воде, а среди крошек льда, голыми руками, на пронизывающем, тоже ледяном ветру. Работа для женщин и подростков нестерпимо тяжёлая, нередко сопровождавшаяся слёзами обиды и отчаяния…»
Виктор Зандер рассказывает в записках и о судьбе своей матери Ольги Александровны – русской женщины, учительницы, волею судьбы заброшенной в таёжную глухомань. Все ссыльные годы она в школе не работала, была отстранена от любимого дела как жена «социально опасного элемента», опытного врача Корнелия Зандера. Ей вместе с ним пришлось нести тяжкий немецкий крест.
Когда грянул августовский гром 1941 года, мать Виктора, не задумываясь, отправилась с мужем и детьми в неведомый путь. А могла и остаться на родной Волге, нужен был только развод с мужем. Но не развелась, не осталась. В одном «телячьем» вагоне с десятками немцев уехала в страшную далёкую Сибирь. Когда их ссылали повторно, снова разделила печальную участь мужа, хотя он уговаривал её развестись и, пока не поздно, вернуться с детьми на родину. Но и на этот раз победило её неуёмное стремление держаться вместе всей семьёй.
Попав в далёкую эвенкийскую глухомань, мать осознала, наконец, свою роль ничего не значащей щепки, носимой по злой воле в безбрежном таёжном море. Теперь она даже в шутку не называла себя женой декабриста, понимая, что такое житьё ни одной из последовательниц княгини Волконской узнать не довелось: дальше Нерчинских рудников самодержец не решился сослать даже ниспровергателей царского престола. И когда семью Зандер депортировали в третий раз – из Туры вглубь красноярской тайги, – тоже не проронила ни слезинки.
Она ожесточилась, ушла в себя, потеряла не только веру в справедливость, но и надежду на то, что когда-нибудь наступят перемены к лучшему. Осталась одна лишь цель – помочь выжить детям. Наступил момент осознания своей обречённости на вечную несправедливость.
С тех пор, отмечает В. Зандер, мать больше не подписывалась двойной фамилией Зандер-Островидова, а носила только фамилию мужа. Она не жаловалась на тяжкий труд на лесоповале, где находилась вместе с мужем, и на рыбзаводе, где приходилось работать в солёной со льдом воде на трескучем морозе, незащищёнными, потрескавшимися, израненными руками. Будучи дочерью священника, уже не обращалась и к Богу...
Такой беспощадной была власть повседневных реалий, в которых приходилось существовать депортированным российским немцам. Самые важные из этих житейских атрибутов – это, конечно же, еда, жильё, быт. Слова «дом», «дома» встречаются почти во всех полученных мною письмах, особенно написанных женщинами. Из воспоминаний их авторов вырисовывается облик типичных укрытий, которые сооружали ссыльные рыболовы по Оби и Енисею. Прежде всего надо было укрыться от непогоды. Ещё трудоспособные старички объединялись и строили полутора- двухметровой высоты полуземлянки. В лучшем случае – с маленьким окошком, которое выделялось в темноте белым пятном. Крышу по жердям закладывали дёрном. Но большинство ссыльных составляли женщины одинокие или с детьми. Они сооружали длинные, метров на 8-10 шалаши, обложенные тем же дёрном – чем толще слой, тем теплее. Без окон, вместо двери – отверстие, завешенное тряпьём. В шалашах, в меру женского умения, устраивались топчаны – пара грубых, кое-как отёсанных жердей. Посреди этого сооружения – не гаснущая почти весь год печь, изготовленная из 200-литровой железной бочки.
Жили в таких землянках и шалашах сообща, как наши доисторические предки. Внутри – копотно, дымно, сыро и холодно. С осклизлых жердей постоянно капает, воздух отдаёт чем-то кисло-прокоптело-затхлым с крепкой примесью «аромата» человеческого пота. В свободные минуты обитатели теснятся около дымящейся печки. В свете горящих дров, если они имеются, что-нибудь штопают-перештопывают, в который раз переделывают. Что-то варится-печётся...
В лачугах ведут тихий, усталый, прерываемый долгими паузами, бесцветный разговор. О том, где достать кусок оленьей шкуры, как найти и половчее донести лесину для топки, да не прозевать бы поднять или переместить сеть, пока она не вмёрзла в лёд. 10 килограммов рыбы в день на сеть обязан сдать каждый, иначе карточек на хлеб лишится. Но про еду не вспоминают, так как рядом, прижавшись друг к другу и вытянув руки к теплу, сидят дети. Руки их черны от копоти и грязи. Не заметно детского шума, возни, игры. Забыт смех. Это – дети-старики. От печки идёт одуряющая жара, а спину леденит холод. По мере удаления к нарам он становится нестерпимым, заставляющим укутаться во всё тёплое, что ещё осталось от прежней жизни.
Передвигаться в таких «жилищах» удаётся только согнувшись, чтобы не задеть головой за «кровлю». «Стены» и «потолок» и без того постоянно шуршат, земля сыплется на голову, попадает за шиворот, и люди гадают: крупинками земли или насекомыми вызван нестерпимый зуд. Избавиться от того и другого можно лишь основательно помывшись, но об этом приходилось только мечтать...
Единственным приятным воспоминанием, которое осталось от той каторжной поры у Виктора Зандера, было никогда не виданное, очаровывавшее даже голодных людей северное сияние: «Внезапно в ночном полярном небе вспыхивают многокрасочные вертикальные столбы, как бы уходящие в бесконечность. Охватив полнеба, бегут, переливаются, снова бегут, отражаясь в снегу, преображая всё вокруг в нечто фантастическое, неземное. Вот часть небосвода озарилась фиолетовым разноцветьем, и кажется, что пошёл цветной дождь. Затем разом всё гаснет, чтобы через минуту снова начать свою пляску-иллюминацию. Сказочное «кино» сопровождается звуками, похожими на лёгкий шорох, будто через сложенные узкой щелью губы с силой выдувают воздух и выходит что-то вроде: «Фу-у – Фу-у!» На фоне беспросветного жалкого существования это удивительное явление природы казалось особенно величественным, могучим и таинственно-красочным. И как бы холодно и голодно ни было, мы могли стоять до посинения, до белых носов, наблюдая это чудо. Оно переносило нас в иной, ирреальный мир, где не бывает войны, голода, холода, болезней. Где нет места горькой несправедливости, национальному унижению и связанным с ними бедам. Ведь как красиво там, на небе!
Конечно, я бы охотно променял это чудо на мгновение лежания под жарким солнцем на песке волжского острова напротив родного Энгельса. Но пробирающий до костей мороз и жалкий вид рыбацкого поселения очень скоро возвращали нас к печальным реалиям, заставляя укрыться в лачугах, к которым неприменимо привычное и близкое любому человеку понятие «мой дом»...»
Получив представление о жизни ссыльных немцев-рыболовов, лесозаготовителей, промысловиков в Туруханском крае и по Нижней Тунгуске, вернёмся к Енисею – каторжной реке, чтобы вместе с другими изгоями проделать по нему горестный путь в ещё более северные широты, куда направляли немецких женщин, стариков, детей и подростков. Левин Лох, к воспоминаниям которого мы обратимся, тоже попал вместе с матерью и сестрой в жернова двойного переселения.
Ему не исполнилось в ту пору ещё и 14-ти лет. Отца, колхозного кузнеца, арестовали летом 1938 года, и, подобно другим бесчисленным «врагам народа», он как в воду канул. Забегая вперёд, отметим, что два десятилетия спустя, в 1957 г., судьба случайно свела эту семью в далёком приполярном Усть-Порту. 10 лет по приговору «тройки» отбыл отец без права переписки в лагерях Нижнего Тагила, после чего был сослан на бессрочное поселение в районы Крайнего Севера. Здесь, на краю земли, и сошлись их ссыльные пути. Увы, поздно: в вечной мерзлоте Дудинки схоронил наш автор своего совсем ещё не старого отца...
Весну 1942 года, когда немцев отправляли в повторную ссылку на Север, Левин запомнил навсегда. За сутки до этого их предупредили, что рано утром всем надлежит с вещами собраться у колхозной конторы, откуда будет производиться отправка.
Будто тени сходились к центру села молчаливые женщины, дети, старики с узлами, самодельными чемоданами и прочей поклажей в руках. Грустные, задумчивые. Гадали: что ждёт их на этот раз? Знавшие друг друга ещё «по дому», они воочию убедились, что обнищали, оборвались, изменились до неузнаваемости. Почти всё из вещей, что удалось захватить с собой при выселении, уже перекочевало к местным жителям за ведро картошки или мисочку муки с отрубями.
Но и последние вещи были отняты самым бесстыдным образом. Командовал отправкой председатель колхоза Тимофеев. Вместе с председателем сельсовета и своими приспешниками он бесцеремонно заставлял людей открывать чемоданы и развязывать узлы. Забирали всё, что понравится: валенки, одежду, различную утварь – вплоть до кухонных ступ. Присваивали ещё сохранившиеся ценности. Говорили: это, мол, там не пригодится, едете только на 3 месяца, вернётесь – всё будет в целости и сохранности.
Конечно, ничто из отобранного им не возвратили ни через месяцы, ни годы спустя. Обещания были бессовестным враньём, прикрытием откровенного грабежа и правового беспредела.
«Удивляет и заставляет задуматься другое: ни в тот раз, ни при выселении из Поволжья и последующих проявлениях вопиющей несправедливости никто никакого возмущения, а тем более протеста не выразил, – пишет Л. Лох. – Ни разу за все эти годы я не слыхал, чтобы кто-то из наших немцев хотя бы повысил голос. Их морили голодом, унижали, грабили, сажали в карцер, насиловали, принуждали жить и работать в нечеловеческих условиях, а они безропотно молчали. Что это?! Чувство добровольно принятой на себя чужой вины? Воспитанный советской властью комплекс национальной ущербности? Загнанный вглубь этнического самосознания постоянный страх? Или закреплённое на генетическом уровне, врождённое послушание, из-за которого наше общество понесло столько потерь?»
К поставленным Л. Лохом вопросам, звучащим скорее как справедливый укор самому себе и своему народу, можно добавить ещё с десяток других, не исчерпав при этом проблему особенностей национальной психологии и менталитета российских немцев, как и других народов, особенно под властью тоталитарных диктатур. Нельзя не признать, что тюремщики сталинского СССР и нацистской Германии оказались изощрёнными психологами. Они умели так поставить дело, что находившийся под их властью человек страдал более всего от мелких обид, привыкая в то же время к настоящему горю, которое нёс с собой государственный террор.
Заключённые в лагерях немцы куда сильнее реагировали на клички, незаслуженные оскорбления типа «лодырь», «дармоед» и т.п., чем на подлинную жестокость. Они плакали, как дети, когда их называли фашистами, гитлеровцами, фрицами, толкали прикладами или били по лицу. Но при этом будто вовсе не замечали колючей проволоки, собачьего лая, конвойного сопровождения или того, что их морили голодом и оставляли на съедение гнусу.
Эти вопросы требуют серьёзного осмысления и научного анализа, время для которых безусловно наступит. Пока же вернёмся к семье Лох, история которой была не только частицей, но и слепком с трагической судьбы многих тысяч немецких семей.
«После «ревизии» чемоданов и узлов нас, тихо плачущих женщин, молчащих дедушек и бабушек, ничего не понимающих, но чувствующих тревогу детей, повезли подводами на пристань «Енисейск», – вспоминает Левин Лох. – Сюда со всех южных районов Красноярского края свозили немцев, которым предстояло переселиться в низовья Енисея. Ждали 2 дня, пока для транспортировки подневольных немцев, латышей, эстонцев, финнов не были поданы речные суда. Мы оказались в тёмном, без окон, сыром и холодном трюме грузового судна-лихтера, совершенно не пригодного к перевозке людей.
Плыли бесконечно долго, голодные, потерявшие счёт времени, угнетённые неизвестностью. Только во время стоянок можно было увидеть небо, размять ноги и сварить нехитрую еду. Если представлялась возможность, забирались подальше в лес, снимали одежду и яростно истребляли ненавистных вшей, не дававших ни минуты покоя. Их развелось столько, что одежду приходилось класть на камень и камнем поменьше бить по завшивленному шву. Одновременно надо было не переставая отбиваться от оводов и гнуса, тучами осаждавших обнажённые тела. Казалось, сам воздух состоит из одной лишь мошкары.
А север всё сильнее давал о себе знать. Становилось холодно, мрачнело небо, свинцовые тучи опускались вплотную к реке. Порой сыпалась снежная крупа, застилая всё вокруг белой пеленой. Лес по берегам хирел, и вскоре от него остались только карликовые берёзки и сосны. Наступило царство лесотундры. Далее пошли и вовсе безмолвные, с пятнами не растаявшего снега, просторы тундры. А мы плыли всё дальше и дальше на север, и страх сковал даже наши детские сердца…»
Был конец июня 42-го, когда после месяца трюмной жизни остаток каравана прибыл, наконец, в Дудинку, преодолев почти две тысячи километров. Из части судов людей выгрузили в Игарке и других прибрежных посёлках, а их повезли дальше. Казалось, никогда не будет конца этому мучительному пути.
И вот показался Усть-Порт – последнее крупное по местным меркам поселение на великой реке. Севернее она тремя огромными протоками, общей шириной почти 40 километров, незаметно переходит в Енисейский залив. А за ним – только Северный Ледовитый океан. Встревоженные путники надеялись остаться хотя бы в этом посёлке, но, высадив очередную партию переселенцев, их отправили ещё дальше.
Выгрузили на необитаемый остров Хетские пески, где не было ни жилья, ни, на худой конец, заранее припасённых строительных материалов и инструментов, чтобы люди могли успеть хоть как-нибудь обустроиться к скорой в этих краях зиме. Ровным счётом ничего. Спасли положение два старика, которые ещё с Волги возили с собой плотницкий инструмент. К счастью, нашлись и брёвна от разбитых бурей сплавных плотов, вынесенных заботливой рекой на остров. Вместо слёз и причитаний все взялись за работу. Началось круглосуточное строительство землянок, благо полярный день не кончался.
Вскоре появился уполномоченный НКВД, привёз с «материка» двух вольных бригадиров, затребованных из Астрахани. Они должны были научить ссыльных обращению со снастями и руководить рыбной ловлей, в т.ч. подлёдной. Уполномоченный собрал немцев, сказал твёрдо и недвусмысленно: – Искупать вину перед Родиной будете, рыбой фронту помогать. И знайте: навечно вас сюда привезли, а не на 3 месяца, как кто-то там обещал. Так что устраивайтесь ненадёжней и ни на кого не надейтесь!
Словам энкаведешника не хотелось верить, настолько несозвучны они были ожиданиям и надеждам людей. Но когда на остров начал поступать строительный лес, печки, лодки разной величины и снасти, все поняли, что эта жизнь – всерьёз и надолго. А главное – впереди маячила страшная полярная зима. Надо было спасать жизнь свою и детей. Женскими руками стали, не откладывая, строить бараки. И не ошиблись: хоть и впроголодь, при лучинах, но зиму всё же кое-как пережили.
«Рыбу ловили неводом до поздней осени, – пишет Л. Лох. – Самодурство уполномоченного, вызывавшее возмущение даже у астраханцев, не знало предела. Установка у него была «железная»: хоть камни с неба, а рыбачить – до 10 октября! Тот, кто знает Север, поймёт, что это означало: шуга, мелкий лёд по реке и заливу, сокуйники (прибрежный лёд) по берегам, снег вокруг, мороз за 20 градусов. А у рыбаков нет ни бахил, ни резиновых сапог, ни другой подходящей обувки. Выходят женщина или паренёк из воды по пояс мокрые, ступят на заснеженный берег – след ледяной остаётся. Однако они сами старались оставаться в воде подольше, потому что она была всё-таки теплее, чем воздух на морозном ветру.
Так было все 14 лет – с 42-го по 56-й, когда немцы, наконец, смогли покинуть ненавистный остров. И что удивительно – среди женщин не было тяжелобольных.
За первые 10 лет никто не умер. Сказалось, видимо, огромное нервное напряжение, в котором они постоянно находились. И уполномоченному НКВД надо отдать должное: хоть и жестоким он был человеком, но слово своё держал крепко – рыба, добытая сверх плана, распределялась по семьям. Это и спасло многих от голодной смерти».
В Усть-Порту, о котором ссыльные мечтали в пути, вспоминает далее Л. Лох, было намного хуже. Сотни женщин, детей, стариков зимовали здесь в полотняных палатках, в дощатых, насквозь продуваемых ветром сараях, в «ледниках»-землянках, вырытых в вечной мерзлоте. Смерть буквально косила людей. Позже он узнал от бывшего председателя поссовета, что в первую зиму в Усть-Порту умерли 350 из тысячи переселенцев. В Насоновке, одном из селений по Енисею, где тоже высадили людей из их каравана, погибло несколько меньше, а вот в Хатанге – каждый второй. И так было почти всюду.
В первую зиму покойников не хоронили, ждали весны. В Усть-Порту в общую яму попали не только немцы, но и сосланные латыши, литовцы, эстонцы, поляки, украинцы. Гигантскую могилу сразу же сравняли с землёй, чтобы и следа её не осталось. Умирали не только от голода, холода, но и от цинги. Болезнь достигла страшенных масштабов. Только к весне 1943 г. привезли из Дудинки хвою (ближе она не росла), чтобы готовить горький противоцинготный отвар.
Немногим удалось вырваться из енисейского каторжного края, закончил свой рассказ Левин Лох. Более половины навечно осталось в северной ледяной земле. Другие живут там и поныне. С детства зацепились они за эти места, не зная ничего лучшего. У третьих хватило средств, настойчивости и энергии только на переезд в южные районы ссыльного Красноярского края, которые считались раем по сравнению с сибирским приполярьем. Наш рассказчик тоже не уехал дальше Красноярска – тем более, что назад на Волгу немцам пути не было.
Упомянутый Л. Лохом уполномоченный НКВД, который фактически спас жизни многих вверенных ему людей на их острове, являлся далеко не типичным сотрудником этого карательного ведомства. Ведь установка НКВД была прямо противоположной – ни одна рыбина не должна использоваться «в личных целях». Тем не менее, несмотря на усиленный контроль, строгий учёт и прочие ухищрения властей, люди, добывавшие рыбу, без неё всё-таки не оставались. Да и бригадиры, которым был поручен постоянный надзор за рыбаками, тоже кормились из общего котла.
Но ежедневную уху приходилось готовить украдкой, тайком, опасаясь внезапного появления начальства, от которого можно было ожидать чего угодно, но только не человеческого обращения и понимания. Лидия Кригер, также находившаяся в рыбацкой ссылке на Енисее, пишет из города Канска Красноярского края:
«Никогда не забуду, как мы 250-метровым полустрежевиком на Медвежьих песках рыбачили. В бригаде были одни немецкие женщины и девчонки, если не считать бригадира Сергея Сычёва – молчаливого, доброго человека, тоже сосланного за какие-то «грехи».
Голодали жутко. Полагалось нам по 200 граммов хлеба в день. Мы этот паёк чаще овсяной мукой брали – из неё хоть «затируху» с крапивой и лебедой сварить можно было. А рыбу нам до 1946 г. вообще не выдавали. Да мы и ловили мало, план выполнить не могли, сами каждую рыбину считали.
Помню, в июле 1943 г. был такой случай. Мы выскочили из лодки, начали крылья невода подбирать. А там, в сети, маленькие рыбки – ельцы и чебачки – застряли. Нам приказано было их обратно в воду бросать. Соня Гроссман из нашей бригады схватила рыбку и за пазуху спрятала, чтобы потом съесть. В этот момент, как на грех, наш начальник Пшеничный с председателем сельсовета верхом на конях подъехали и этот факт усекли. Соня не хотела признаваться, что рыбёшку взяла, так Пшеничный сам к ней за пазуху полез, рыбку достал и давай ею Соне в лицо тыкать да материться и по-всякому её при всех обзывать.
Недалеко от нашего шалаша глубокая вымоина была, от весеннего паводка осталась. Пшеничный потащил туда Соню и, как она ни плакала, толкнул её в эту яму. Она, бедная, барахталась в воде, пока место помельче не нашла. Но выбраться сама не могла. Только после того, как невод вытащили и начальники уехали, мы нашли длинную жердь и гуртом Соню вытянули. Она так замёрзла, что зуб на зуб не попадал, ведь мокрая несколько часов по пояс в холодной воде простояла. И всё из-за маленькой рыбёшки, которой даже кошке наесться не хватило бы! Да и не в рыбке дело было. Пшеничный наших немцев люто ненавидел, за людей их не считал. Его бы на фронт послать, чтобы он на фашистах зло сгонял, а не над нами измывался...»
Ситуации, сходные с описанной, встречаются и в других письмах, присланных бывшими ссыльными рыболовами. Как правило, подробней рассказывают об этом женщины, более впечатлительные по натуре и склонные к запоминанию деталей. В качестве примера можно привести выдержку из письма Эрны Вагнер, присланного из Павлодарской области Казахстана.
«Конечно, я не могу описать всего, что с нами было, – сетует она, – но два случая навсегда останутся в моей памяти. Нас с тётей Лидой, маленькой, сухонькой женщиной лет пятидесяти, поставили рыбачить бродником. Полураздетые, босиком, по пояс, а где и по шею в воде, мы должны были тащить 50-метровую сеть, перекочёвывать с озера на озеро и жить в шалашах. А выловленную рыбу мы по Енисею возили на засольный пункт в станок Медвежий.
Как-то в конце сентября 1943 г. пришлось мне 5 километров до Медвежьего веслом отмахать. Повезло: тихо в тот раз было, удачно добралась. Приехала, облосок к коряге привязала, чтобы течением не унесло, рыбу на засолпункт доставила, сдала. Решила старшую сестру Наталию повидать, она в Медвежьем жила. Иду по улице, гляжу: навстречу люди, впряжённые в передок от телеги, брёвна тащат. Среди них – моя сестра, два седых старика и несколько старушек с цепями через грудь, нагнувшись, изо всех сил груз волокут. Мне так жалко стало сестру и бедных стариков! Как скотину их запрягли и заставили тяжеленные брёвна тягать. Точь-в-точь бурлаки на Волге... До сих пор эту живую картину вижу, забыть не могу!»
«А в другой раз, – пишет далее Эрна, – в том же Медвежьем это было, мне просто жутко стало. Как всегда, я на засолку рыбу привезла. Рано управилась, решила по просёлку пройтись, знакомых повидать, если встретятся. Уже октябрь был, кое-где снежком землю припорошило, начались морозы. Солнце к горизонту прижалось, последними лучами всё вокруг освещает. Скоро, значит, нагрянет зима – главный недруг нищего и голодного ссыльного люда... Ни души кругом.
И вдруг такое зрелище передо мной открывается: несколько холмиков, из-за них дымы идут, по земле стелются. Подошла ближе, смотрю: ямы выкопаны метра 2 глубиной, среди них костёр горит, на нём в кастрюльке что-то варится. Вокруг него расположились дети, один другого меньше. Грязные, нечёсаные, худющие – ну прямо скелеты, все рёбрышки торчат. Почти голые, только лохмотья со впалых животов свисают, как у африканских дикарей. А над головами – чистое холодное небо.
— Почему вы одни? Где ваши родители? – спрашиваю.
— Матери на рыбалке, а кто-то на лесоповале. Скоро снег ляжет, тогда вернутся. А отцов уже давно забрали, – отвечают наперебой.
— Что вы едите?
— С леса кормимся. Там много чего было: ягоды, грибы, коренья всякие. И картошка выросла, вот варим. Только соли нет...
— А живёте вы где? – продолжаю расспрашивать.
— Да тут вот и живём. Матери вернутся – будем ямы накрывать, землянки достраивать. Они и хлебные «рулоны» привезут, – говорят.
Я стояла как вкопанная, смотрела на детей, которые грелись у костра, поочерёдно подставляя к огню то живот, то спину, и думала: у этих, как и у многих других ссыльных детей, не осталось ничего – ни дома, ни вещей, ни еды, ни школы, ни книг. Их не только лишили радости детства, но и сделали сиротами при живых родителях. «За что? – в тысячный раз задавала я себе вопрос», – пишет Эрна Вагнер. И в заключение своего рассказа замечает: «Вот я Вам пишу, а слёзы сами льются... Ответит ли кто-нибудь за искалеченное детство наших детей, за поруганную юность, которая пришлась на те гибельные годы?»
Эрна имеет право на этот вопрос: в 1942 г., по прибытии на Север, ей было 14 лет, а выбралась она из енисейского каторжного ада, перешагнув за 30. Но от кого ей ждать ответа?
А ведь это был открытый, спровоцированный сверху геноцид. Перебросить за Полярный круг оставленные без отцов, разорённые материально семьи, высадить в диких местах, которые нельзя назвать даже медвежьими углами, принудить женщин забираться в ледяную воду, обрекать их с детьми на голод и смерть – это ли не запрограммированное физическое и моральное уничтожение людей, от которых даже следа не должно было остаться?!
Андрей Бах, сосланный в низовья Енисея и в 1946 г. назначенный председателем принудительно созданного из спецпереселенцев колхоза, рассказал: «Издевательства над немцами, латышами и ссыльными других национальностей никем не пресекались, а, напротив, поощрялись. Приезжают, бывало, в колхоз руководители из района или даже края и заставляют меня собственными руками народ губить. Говорят: ты гони всех в шторм и стужу в воду. Чем больше их помрёт, тем, мол, лучше. Какой цинизм! Сидят за моим столом, едят пойманную новоиспечёнными колхозниками рыбу, пьют водку, да ещё и наставляют. То ли у них такта и ума не хватало, то ли им открыто указания давали, как с нашим «контингентом» поступать. Но я ведь такой же немец, как и прочие их жертвы... Легко представить, какие они вели речи со своими дружками из других колхозов, где люди умирали как мухи. И концы в воду! Поистине, как в Библии сказано: «То, чего нет, нельзя сосчитать»…»
С лихвой хлебнул горя и Иоганнес Бартули, житель города Красноармейска Саратовской области – бывшего кантонного центра АССР НП Бальцера, где в 1925 году он и родился. Когда, наконец, обозначился просвет в положении российских немцев, он покинул каторжные енисейские края и вернулся в свой город. Дом пришлось купить, причём за немалые деньги, хотя принадлежавший их семье дом, отнятый в 1941 г., всё ещё стоял на соседней улице. Он принадлежал участнику войны, победителю, который Иоганнеса даже на порог не пустил, не позволил на родные стены взглянуть, детство вспомнить.
Выселили их семью в глубинный Партизанский район Красноярского края, а в сентябре 1942 г. вместе с другими подневольными перебросили на Крайний Север. На этот раз никого в измене Родине, шпионаже и диверсиях не обвиняли – достаточным криминалом являлось само клеймо «немец-спецпереселенец», которое подразумевало все эти грехи, вместе взятые. Участь данной партии ссыльных была ещё горше прежних – ведь переправляли их в низовья Енисея в такую пору, когда даже в южной части огромного края уже наступают холода.
Первую группу разгрузили в Игарке, остальных повезли дальше на север. Самую большую партию – 750 человек – предстояло высадить в станке Носовой, в 45 километрах ниже по течению от Игарки. Но разыгралась буря с дождём и снегом, какие нередко бывают осенью в этих широтах. Подойти к береговой песчаной отмели в такую погоду не удалось, несмотря на настойчивые попытки судовой команды. Пришлось плыть дальше. Через 60 километров, в Плахино, высадили ещё 150 человек.
Решение о том, куда девать остальных ссыльных, нашли сопровождавшие их энкаведешники. Чтобы сбыть поскорее с рук, они оставили «контингент» в первом же пункте, где удалось причалить к подветренному берегу. Таким местом оказалось Агапитово, сыгравшее роковую роль в судьбе 750 человек, составлявших последнюю партию пассажиров.
Кроме названия речного пункта, в Агапитово ничего не было, если не считать одинокого домика бакенщика Большакова. Голый, безлесный берег порос чахлым кустарником и осокой, обильно запорошённой свежевыпавшим снегом. Женщин с детьми разместили в трёх огромных палатках, которые «на всякий случай» захватили из Игарки. Нашлось среди корабельного хлама и несколько железных печек. Семьи, в которых были мужчины, – среди последних оказалось 9 взрослых и 17 подростков – выдолбили в косогоре углубления под землянки. Остальные начали сооружать из выброшенного на берег топляка, камыша и осоки длинные, на несколько семей шалаши. Работали как муравьи, из последних сил, знали: суровая зима покарает смертью за каждый миг промедления.
Первые 2 месяца люди кое-как продержались, а с декабря начались повальные болезни: цинга, простуда, голодная дистрофия. Умирали один за другим. Работа тех, кто ещё мог передвигаться, состояла в том, чтобы по наезженной санками тропинке тащить трупы от своего жилья на «зимнее кладбище». К весне 1943 г. в Агапитово осталась всего треть бывшего состава ссыльных.
Несколько часов кряду говорил о превратностях своей второй ссылки и жизни за Полярным кругом Иоганнес Бартули. Он оказался на редкость хорошим рассказчиком, помнил многие подробности, воспроизводил конкретные эпизоды из ссыльной жизни. А ведь не вчера и не позавчера это было – полвека тому назад.
Попал И. Бартули в станок Плахино. О несчастной судьбе агапитовских ссыльных знали по всей округе, вот только помочь, даже родственникам, ничем не могли – сами с большим трудом и людскими потерями пережили ту особенно морозную, тяжёлую зиму 1942/43 годов. Да и только ли агапитовские страдали и умирали в нечеловеческих условиях? Смерть собирала в те годы обильную жатву по берегам всего Среднего и Нижнего Енисея.
В Плахино всё-таки было полегче, сообщил И. Бартули. Там имелась старая, заброшенная фактория по приёму пушнины, большой сарай при ней и двухквартирный дом, в котором жил единственный на весь посёлок обитатель – одинокий старик Боровицкий, из бывших «кулаков». Разместились с большим трудом, но и это сочли огромным счастьем: появилась хотя бы крыша над головой.
Однако, говорил Иоганнес, радость продолжалась недолго. Назавтра по прибытии их распределили на работу. Его послали рыбачить стрежевым неводом в 600 метров длиной. Работало в каждой смене по 12 человек. Босиком, в воде по пояс, повыше фуфайка подвязана, чтобы не замочилась. С утра до вечера – то и другое по-северному условно, потому что дня почти не было. А по Енисею уже шуга идёт, пятачки ледяные в ковриги смерзаются. Скоро, значит, река встанет... Но хуже всего в такую погоду невод из воды вынимать, голыми руками на ледяном ветру в баркас укладывать. В воде всё же теплее. Менялись: кому повезёт, тот в воду лезет. Так до 4 октября и неводили, чуть концы не отдали...
«Наши немцы были «пробными» рыбаками, посланными на погибель. Но мы выжили», – констатировал И. Бартули.
Рассказывает и пишет Иоганнес со своеобразным немецко-русским акцентом, который ещё встречается у некоторых немцев старшего поколения, не получивших из-за войны и спецкомендатуры должного образования. Дабы передать эту особенность, я с позволения рассказчика попытаюсь местами сохранить стиль его речи и произношение, которые, на мой взгляд, придают повествованию особую достоверность и самобытность: «Потом нас, молотёжь, сопрали, 8 человек: я, Грасмик Мария, Гиль Екатерина, Кем Костя, Гейнц Рихард, ещё пыла Роза (фамилия не помню) – это немцы. Латыши: Зариньш Инта с матерью, а третий латышка сапыл. На лодке мы поплыли в Носовой – 50 километр по Енисею, льдинам навстречу. Оттуда нас 18 километр вели на Остяцкое осеро, гте стояла пригада Токарева Гордеима. Все вместе мы толжны пыли пустить 300-метровый потлётный невот – сначала на осере Малом Моргуновом, а потом на Тунгусском».
«Но невот сначала нато стелать, а это не проста, – рассказывал И. Бартули. – Смекалка нушна, никто из нас рыпак никогда не пыл. А кормили: 700 грамм хлеп, рас в день уха – и то слава Бога!..»
Однако с подлёдным ловом на Тунгусском озере у них ничего не вышло. Невод под лёд запустили, но пришлось обратно вытаскивать. А это во много раз труднее, да вдобавок ещё и обида берёт: столько сил зазря потрачено! Протянули они невод немного, а дальше он ни туда, ни сюда. Зацепился за что-то – ни руками, ни воротом не сдвинуть с места. Не идёт, хоть плачь! Пришлось им ещё с сотню лунок продолбить, чтобы причину найти. Как оказалось, невод зацепился за подводный остров, по-местному он опочкой называется.
«Сотни купов льта мы тохта протолбили, – продолжал И. Бартули. – Вся тоня парит, мы ходим по летяной каше, все опмёрсшие, мокрые. Трое суток не спавшие, голотные как волки... Но всё-таки невот спасли! Конечно, рыбы в нём никакой не пыла, вся ушла, даже на уха не осталось. Пока рапотали – ничего не самечали, хотя морос пыл не меньше 40 градус. Кохта просушились, отдохнули малость, с горы на осеро посмотрели – диву дались: вся тоня исдолблена», – не без гордости в голосе завершил Иоганнес. И добавил: «На этом невотный лов на Тунгус-озере кончился...»
Главным ощущением, оставшимся у И. Бартули от той каторжной поры, является не проходящее чувство постоянно бьющего озноба и противное предчувствие неизбежного погружения в воду, температура которой в низовьях Енисея и летом редко поднимается выше десяти градусов. Даже полуголодное существование, нестерпимый гнус и неимоверные морозы отступают перед этим до сих пор не забытым им кошмаром.
Такую вот жизнь определила «родная Советская власть» бывшим хлеборобам, которым Поволжье вспоминалось как земной рай. Никогда никто из них не гадал, что придётся им за Полярным кругом рыбацкие муки принять, волжского солнца и тепла лишиться, – за «грех» родиться немцами в XX веке. Не успевали они полюбоваться скупым северным солнцем, яркими жарками, на короткое время скрашивающими тундру, как снова наступала беспощадная зима и нескончаемая полярная ночь, которые, однако, не прекращали их рыболовецкую каторгу.
Вынести эти нечеловеческие испытания могли только молодые женщины и уже подросшие парни, которые, собственно, и остались в живых после первого, самого страшного года пребывания в суровом крае. Не только вынести, но и быть продолжателями жизни, носителями немецкой настойчивости и недюжинной силы воли. В редкие и недолгие часы отдыха, успешного улова, позволявшего насытиться вкусной пелядью или кумжей, находилось время для удачной шутки, острого словца и весёлого смеха. Ничто не было чуждо молодым людям, тянувшимся друг к другу в этой неустроенной жизни, на сотни километров оторванным от человеческого жилья. Женился в 20 лет и Иоганнес, разделив судьбу с латышкой Альмой Берзиня, тоже ссыльной рыбачкой.
Вот только об официальной регистрации брака в то время – а шёл 1945-й год – не могло быть и речи, т.к. у спецпереселенцев не было ни «серпастых, молоткастых» советских паспортов, ни иных документов. Поэтому интимная сторона жизни с её неписаными законами – неизбежными смертями, брачными отношениями, рождением детей – тоже была вынесена за скобки их бесправного существования. В итоге и в правовом отношении, и в бытовой сфере всё было облечено в туман неопределённости, какой-то мимолётности и бесконечного ожидания перемен.
К этой ненормальной жизненной ситуации примешивался, вдобавок ко всему, и беспредел местных руководителей по отношению к беззащитным женщинам, которых было большинство среди ссыльных. Здесь исходили из давно утвердившегося среди браконьеров в сибирских краях принципа вседозволенности: «Закон – тайга, прокурор – медведь» (хотя ни тайги, ни медведей во многих из тех окаянных мест и в помине не было). Этот бандитский постулат, соединённый с безнаказанностью, определял все стороны ссыльного бытия, даже самую деликатную.
Не обошёл щекотливую тему в своём рассказе и Иоганнес Бартули, коснувшись одновременно и отрадных исключений из общего правила.
В 1945 г. был у них на два колхоза комендант Василий Хомченко, человек справедливый, хотя и работник «органов». Тысяч на десять среди них один такой попадался. Дошло до него, что председатель колхоза Поликарп Петров и его подручные принуждают к сожительству ссыльных девушек и женщин. Делалось это очень просто. Был у колхоза на расстоянии в 200 километров участок Хета. Так вот, вызывает Петров в контору женщину и говорит:
— Нам надо на Хете бригаду поменять. Решили тебя направить... Она молчит, догадывается, куда председатель гнёт. Но знает и то, что за 8-9 дней, пока до Хеты доедешь, проще простого на такое «приключение» нарваться. В условиях тундры, под открытым небом, при 40-50-градусном морозе можно после этого навсегда калекой стать. Ведь они, боровы ненасытные, из боязни набраться вшей бедных женщин донага раздевали и потешались над ними, как хотели. А Петров козырем ходит:
— Больше некого послать, кроме тебя, – говорит. – Надо ехать!
Женщина знает, что не имеет права отказаться, однако пытается отговориться: мол, болею, то да сё... Но председатель берёт ноту повыше:
— Наши люди на фронте под пулями погибают, а вы ещё отказываться будете!
Та в слёзы, а он уже чуть помягче, вроде участливо:
— Конечно, могу помочь, но и от тебя кое-что потребуется – иногда со мной переспать. Всё одно по дороге в Хету другие с тобой это сделают. И пожаловаться некому, да и сама рыпаться не станешь – совсем угробят. Короче: согласна – не поедешь, а нет – сама знаешь, что будет...
Нечего делать, соглашается женщина. И одна, и другая, и пятая. Маруся Губер как картинка была: молодая, красивая, стройная. До того затаскали её по начальству, что помешанной сделалась, такой на всю жизнь и осталась. Мария Гросс из Агапитова на председателя пожаловаться решила, в Игарку пошла и по пути замёрзла. Она знала, что 50 километров ей, голодной, не одолеть, но жить, терпя насилие, больше не могла. А у скольких латышек председатель с дружками таким способом добились своего! Ведь почти одна молодёжь – от 16 до 25 лет – там была.
Стали жаловаться коменданту. Он в Игарку докладывал, но там отмахивались: «Нету фактов». А Петров был уверен: в открытую ни одна женщина о таком про себя не скажет. Ну, комендант и решил во всём разобраться, неофициально с людьми переговорить. Приехал на участок, где И. Бартули работал, они на Малом Моргуновом озере стояли. Мол, проверить хочет, как спецпоселенцы себя ведут и работают.
5 октября озеро по краям затянуло льдом, через день Иоганнес с братом и комендантом погрузили необходимое имущество на нарты и отправились в путь, чтобы до вечера добраться к новому месту рыбалки. Вода на середине озера ещё бурлит вовсю, а они движутся по прибрежной кромке льда. Не доходя метров 300-400 до поворота от озера в лес, видят – впереди много снега надуло. Это очень опасно – лёд молодой и под снегом тонкий. Иоганнес говорит брату:
— Володя, поди-ка проверь, как там ледок под ногами, не провалимся?
Тот прошёл, крикнул с берега:
— Нормально, можно идти!
— Всё равно нам рядом идти нельзя, не то все рухнем под лёд, – говорит Иоганнес коменданту.
— Да, – соглашается тот, – это правильно.
Тронулись. Володя сзади, а они вдвоём впереди, нарты тянут. Петли на себя не надели, через плечо перекинули, чтобы, если провалятся, нарты их за собой не потянули. Пока рядились, сани мороз прихватил. Тут они, как по команде, ремни натянули, на полшага сблизились. Но и этого хватило, чтобы лёд под ними прогнулся. Не успели глазом моргнуть – оба в воду угодили.
Иоганнес обернулся, видит: нарты ещё стоят на льду, но уже начинают оседать. Только он успел крикнуть: «Володя, подай назад!», как их «вездеход» со всеми вещами и продуктами ушёл под лёд. Но Володя остался сухим. Иоганнес и комендант уцепились за край льда, держат за ремни нарты – их никак отпускать нельзя. Иоганнес кричит брату:
— Тащи жерди с берега!
Володя побежал оленьей рысью, в момент принёс две штуки. Схватились за жерди, сами выбрались и нарты на лёд вытащили. Вышли на берег. А ветер северный, мороз градусов под 30. Идти назад 8 километров – погибнешь. Вперёд – и того больше. Иоганнес говорит коменданту:
— Надо к лесу идти, там избушка есть.
На них всё колом стоит, скрипит, при ходьбе мешает. Одежда тяжеленная, нарты тоже, а тянуть надо. Снег по пояс, тащат из последних сил. Смотрит Иоганнес на коменданта и думает: тот вот-вот сядет, и тогда – всё... Надо идти! 3 километра до поздней ночи тащились. Пришли, а в избушке дров и в помине нет. Володя устал окончательно, ему всего 15 лет было. Комендант с Иоганнесом мокрые – отправляться за дровами некому. Хорошо ещё, что спички у Володи остались сухими. Всё, что в избёнке было, сожгли. Одни стены остались, да и те пришлось обтесать. Но за остаток ночи высушились.
О том, как продолжали развиваться события, я расскажу, вернувшись к своеобразному говору Иоганнеса.
— Тальше всё пыло, как всехда на рыпалка. Три сети – на кажтого по отной ставили, искали свой хлеп подо льтом. А пот вечер 5 ноября коментант говорит:
— Савтра мы етем с топой в Игарка.
— Я не могу, правление мне не расрешит, – отвечаю.
— Эта мы ещё посмотрим, кто кому расрешать толжен, – усмехается тот. – Шестого часов в 5 утра стали на лыши, прошли до Енисей 25 километр та по реке ещё 45. В 9 вечера топрались то место, гте жила тёща коментант. В томе у неё уже всё пыло готово к празтник 7 нояпря. Та ещё ратость большой – вернулся из госпиталя Николай, сын хосяйки. Бес левой ноги, но веть живой! Сашли, поснакомились.
— Зоя, там у меня в шкафу костюм, пусть Ванюша натенет, – говорит коментант своей шене (она, конечно, тоже на прасник приехала).
Принесла шена коментанта костюм. Хороший! Нател – и сепя не уснал, никогта костюм не пыло. Через час стали за стол сатиться, а я не могу, снаю, что спецпереселенец. Не секрет, как они на нас, немцев, смотрели. А коментант саметил мой стеснение и то, как его свояк на меня косится, говорит:
— Ты что: Ванюша – мой спаситель! А ну са стол, Ваня, и никаких расговоров! Сел, жую, а челюсти ватные, нету сил кусочек мяса расжевать. Коментант мне на ухо шепчет:
— Глотай целиком, больше влесет!
Я не пил. Они вотки стакана по три выпили, и фронтовик Николай начал соб натувать:
— Мы воевали, кровь проливали, а немцы тут в тылу отсиживаются, да ещё за отним столом ситят...
Тут коментант, тоже выпивший, встаёт:
— Пошли, Ваня!
Сло тёргает с вешалки свой пальто, мне говорит:
— Отевайся!
(Тёща из-за стола вышла, жена к нему в слезах потскочила, в отин голос просят:
— Вася, Васенька, останься! Ты что?! Расве так можно? А коментант ни в какую:
— Мамаша, с этим уплютком мы с Ванюшей рядом с... не сятем. А Ваня – человек, он мне жизнь спас.
Тут Николай, хоть и пьяный, тоже прикостылял к двери, в ноги к нам патает, прощения просит. Смешно... А коментант, видно, совсем опьянел:
— Вот видите, фронтовик перет немцем на коленях стоит!.. Латно, рас такое тело, растенемся, – говорит.
Сели они са стол и пили почти всю ночь, как ни в чём не бывала... А через день, 9 ноября, продолжает свой рассказ Иоганнес, пошли они с комендантом в райком партии, в центр, где двухэтажные дома стояли. Поднялись на второй этаж, зашли в очень большую, как после землянок показалось, комнату. Там сидят двое, встречают их, усаживают. Комендант, кивнув в сторону Иоганнеса, говорит:
— Он ещё врать не научился, скажет всю правду.
А сам отошёл к окну. Иоганнесу то один, то другой из хозяев комнаты стали вопросы задавать, кто и как женщин к сожительству принуждает. Он им всё, как было, в аккурат и рассказал. Наверное, с час проговорили. Они Иоганнесу:
— Большое спасибо! Продолжайте так же, как и раньше, настойчиво выполнять доведённые планы рыбной ловли.
Будто, кроме рыбы, ни о чём и речи не было. Но угостили папиросой «Звёздочка». А остаток пачки с собой дали. Иоганн себя человеком почувствовал.
— Ну, что я вам говорил? – спрашивает у них комендант. А они ему:
— Смотри, не оставь парня в беде, поддержи, если надо будет... Назавтра Иоганнес отправился в обратный путь на озеро. В бригаде уже гадали, посадили его или нет: иначе, чем для отсидки в «холодной», никто с комендантом в райцентр не ходил. Но после того, как он угостил парней папиросами, рыбаки поняли, что на сей раз всё окончилось благополучно.
В конце декабря бригада собрала инвентарь, и все пешим строем, с нартами на ремнях двинулись к Енисею, «домой». Мороз стоял больше 50°. Прошли 25 километров, а наутро, в Носовом, лошадь выпросили. Иоганнес на сани устроил жену Альму с 8-месячным ребёнком. Но тот не выдержал стокилометрового пути, замёрз по дороге.
После этого приходит Иоганнес к председателю колхоза:
— Поликарп Политович, дай пару человек в помощь – выкопать могилку. А тот отвечает, нагло прищуриваясь:
— Сам выкопаешь, не барин!
Мир, конечно, не без добрых людей: товарищи и без команды председателя помогли, хотя тоже только накануне вернулись. На следующий день пришлось Иоганнесу опять идти к председателю: вся бригада получила полные месячные «рулоны» на хлеб, а его семье их дали только два на пять человек.
— Поликарп Политович, не понимаю, может ошибка какая вышла...
Стал Иоганнес объяснять суть дела. Тот грубо перебил его:
— Надо меньше болтать, тогда больше получишь!
Как потом рассказал комендант, пока Иоганнес с бригадой на озере был, Петрова в райком вызывали, что называется – накрутили хвоста, строгача с занесением дали. Тот тут же стал отыгрываться на нём и его семье. Был у председателя помощник, немец из Ленинграда, Федей называли. Ему Петров задание выдал: Иоганнеса потихоньку извести. То работу неделями не даёт, а значит и хлебных рулонов лишает, то унижает – заставляет клозеты в посёлке чистить, то одного с семьёй силосную яму открывать посылает.
Приходит к ним как-то вечером старик Андрей Гиль.
— Как дела? – спрашивает.
— Да завтра вот яму силосную пойдём открывать, – начинает рассказывать Иоганнес.
Собеседник аж глаза вытаращил:
— Мы, 6 человек, у Старого Плахина 4 дня мучились, пока яму открыли. Сами чуть не замёрзли и силос не заморозили. Всё, там они тебя и захомутают, – говорит.
Но не тут-то было. Иоганнес, как всегда, смекалку проявил, без особых проблем и с этим заданием справился.
А через несколько месяцев Петрова вообще с работы сняли и заменили спецпоселенцем Андреем Фоосом, тоже сосланным в те края. Это было началом вынужденных перемен, вызванных острым кадровым кризисом. Шёл 1946-й год. Закончилась война. Вольнонаёмным работникам Крайнего Севера больше не нужна была бронь от мобилизации на фронт, и они устремились на «материк» любыми путями. Разъезжались из ссыльных мест и бывшие «кулаки» – они в связи с войной были сняты со спецучёта, и им разрешили вернуться в родные края. Оставались на месте, а Указом 1948 года даже закреплялись навечно ссыльные немцы и другие опальные национальности.
Пришлось некоторые – правда, невысокие – посты в районах ссылки доверить спецпереселенцам, усилив за ними надзор со стороны МВД, а также Министерства государственной безопасности – МГБ. В одну упряжку поставили теперь спецпоселенца – председателя колхоза – и спецкоменданта, у которого тот должен был, как и все, ежемесячно отмечаться. Сложилась, по меньшей мере, странная ситуация: чтобы съездить, например, на дальнее озеро, председателю надо было каждый раз идти за разрешением к коменданту.
Иоганнес Бартули в 1949 г. тоже стал председателем колхоза. В том самом злополучном Агапитово. Вместе с Андреем Фоосом до 1956 года они были подчинены одному коменданту – знакомому читателю Василию Хомченко. После выхода в декабре 1955 г. Указа о снятии ограничений в правовом положении с немцев-спецпоселенцев и членов их семей он вместе с другими ссыльными, освободившимися, наконец, от ненавистного ярма, подался к югу. Дальше Сибири и Казахстана для немцев дороги тогда не было. Южные районы Красноярского края – это тоже Сибирь, но всё-таки не Крайний Север с его круглогодичными, сменяющими друг друга природными «прелестями» и каторжной рыбной ловлей.
На более далёкое переселение в то время у многих не хватало средств, сил и решимости – 15-летний сталинский террор железным обручем сковал их сознание и волю. Только 16 лет спустя, когда окольными путями до Иоганнеса дошёл слух о тщательно скрывавшемся властями (с грифом «не подлежит опубликованию») Указе Президиума Верховного Совета СССР от 3 ноября 1972 года, который формально позволял российским немцам и представителям ряда других репрессированных народов «свободно» избирать место жительства, ему после упорной борьбы с местными «органами» удалось поселиться в родном городе на Волге.
Но уже с другой семьёй. Альма Берзиня с их дочерью и сыном, как только представилась возможность, уехала из Заполярья к себе в Латвию, и их пути разошлись. Слишком непрочным оказалось рыбацкое счастье людей, которых свела и развела построенная на случайностях принудительная ссыльная судьба.
Разбрелись-разъехались в разные стороны от приснопамятного Енисея и другие мои корреспонденты. Двое из них – Виктор Зандер и Левин Лох – осели в Красноярске. Владимир Крейз, как и многие наши соплеменники, сменил в поисках «малой родины» несколько мест на территории необъятного СССР. Остановился, в конце концов, в Гомеле (Белоруссия), хотя и там не обрёл душевного покоя.
В. Зандеру, благодаря его настойчивости в противоборстве с «опекунами» из НКВД-МВД-КГБ, удалось закончить в Type среднюю школу, а потом, заочно, Красноярский строительный институт. Остальных корреспондентов постигла участь подавляющего большинства российских немцев – дорогу к желанному образованию им накрепко перекрыли те же «компетентные» органы, которые вынудили их с детских лет в поте лица добывать свой хлеб насущный. «Я бы многое мог рассказать, но не хватает грамоты. Не дала учиться советская власть!» – откровенно признаётся В. Крейз.
Я бесконечно благодарен моим добровольным помощникам, фактическим соавторам этой главы, за их бескорыстный труд, за желание и умение рассказать не только о себе и своих товарищах, но и об общей судьбе, которая постигла десятки тысяч ни в чём не повинных людей. Они помогли приоткрыть ещё одну, не менее трагичную, чем «трудармия», страницу истории нашего народа – повторное выселение и каторжную жизнь части поволжских немцев, обречённых большевистским режимом на верную гибель в высоких широтах Севера.
Не случайно, что все авторы писем оказались обитателями малонаселённых, а то и вовсе безлюдных селений (станков), растянувшихся на тысячи километров вдоль побережья Енисея. Дополнительное подтверждение получил вывод о том, что органы Советской власти и НКВД не исходили при расселении депортированных немцев из создания хотя бы минимально необходимых условий для жизни, а руководствовались формальными или чисто потребительскими соображениями, в данном случае – по части добычи рыбы. Жизнь и здоровье людей преднамеренно не принимались во внимание. Всюду царили запрограммированное беззаконие, бесправие, беспредел. Именно чудовищно изощрённым умом партии («партия – ум, честь и совесть нашей эпохи»?!) берега Енисея превратились в годы Советской власти в гигантскую зону рабского труда, а великое творение природы – в реку каторжную.