- 198 -

ОДИНОЧКА

 

Больше года – всё время до суда и два месяца после – я провела, как и большинство моих однодельцев, в одиночной камере Лефортовской тюрьмы. Помещение в одиночку не было мерой наказания. Именно те, кто мало знал по существу дела, сидели одни. В общей камере держали «главных», от которых с помощью стукачей рассчитывали получить дополнительную информацию.

Есть мнение, что в одиночке сидеть лучше, чем в общей камере. Так считал, например, мой отец. Человек с богатым жизненным опытом может, конечно, на досуге обдумывать свою жизнь и решать наболевшие вопросы. Но в молодом возрасте, при недостатке внутренних ресурсов, когда даже вспоминать-то вроде нечего, одиночка – не скажу невыносима, потому что мы все её вынесли, но очень тяжела.

Библиотеки в московских тюрьмах хорошие. Там попадались, между прочим, запрещённые на воле книги, часто с вырезанными портретами и замазанными фамилиями «врагов народа». Но 3-х книг, которые давали на две недели, было недостаточно, и выбирать их по своему желанию не полагалось. Некоторые книги попадались мне по несколько раз, например, роман Горького «Мать». Большой удачей было получить стихи: их можно учить наизусть и тем занять время. Побывал у меня том стихотворений Некрасова. Целым событием был «Шильонский узник» Байрона в переводе Жуковского. Я выучила эту поэму наизусть, воображая, как буду в лагере читать её товарищам. Но заключённые не любят стихов о тюрьме. Мне так хотелось получить стихи Пушкина, что я даже решилась попросить их у библиотекаря, такого же безмолвного, как и надзиратели, но он ответил: «Обращайтесь к следователю». Но просить у следователя Пушкина было невозможно.

Итак, прочтёшь по два раза каждую из трёх книг – чем ещё себя занять? Идут часы, дни, и ничего не происходит. Мысль о времени, уходящем впустую, гнетёт рассудок. В лагере наоборот: каждый момент бездействия воспринимается как благо. «Час кантовки – год здоровья», - говорят лагерники. Я ходила по своей просторной камере – 7 шагов вперёд, 7 назад – обдумывала, что скажу следователю на допросе, а чаще сидела на койке, закутавшись в старую бобровую шубу, вяло перебирая в уме свои скудные воспоминания.

Я люблю рассказывать историю нашей шубы. Мать купила её в Америке ещё до

 

- 199 -

моего рождения. Продавец сказал, что это вечный мех. В шубе мать провела год в этой же Лефортовской тюрьме и на Лубянке. На свидании в Вологде она отдала её мне. При аресте я её надела, зная, что оставшиеся вещи конфискуют. При регулярных обысках в тюрьме шубу вспарывали и прощупывали множество раз, однако, рассматривая её в камере, я обнаружила спрятанные ещё матерью запретные предметы: зубец от гребешка с дырочкой, которым можно было шить вместо иголки, кусок проволоки, булавку. На этапах шубу подстилали, лёжа на полу, ею укрывался, кто хотел (у меня ещё было одеяло). В лагере она была мне не нужна и лежала в каптёрке. Когда режим смягчился, мне разрешили послать её на Украину сестре. Сестра, когда подросла, её носила. После смерти сестры в 1961 году и до отъезда в Израиль носила её я. В Иерусалиме зимой на улице слишком тепло для бобровой шубы, но дома, в часы, когда не топят, приятно её накинуть. Делать из неё коврик, как мы собирались, ещё рано.

Самыми волнующими моментами в тюрьме были вызов к следователю и выдача книг. Кто сидел в Лефортове, помнит стук понемногу приближающейся к камере тележки с книгами. Немаловажным событием был переход летом от кислых щей к зелёным, хотя и зелёные были удивительно невкусные, как и вся тюремная еда, впрочем, достаточная для меня по количеству.

Я не получала передач, хотя на воле оставалось много родственников и знакомых. При аресте при мне было 50 рублей. Часть денег пришлось потратить на покупку новых очков. Остальных хватило, чтобы дважды заказать продукты в ларьке. Когда принесли колбасу, масло и одновременно я получила из библиотеки комедии Аристофана – это был праздник!

В хорошую погоду каждый день водили на прогулку. Прогулочные дворики были залиты асфальтом и огорожены досками, на которых весной проступала смола. Весенние запахи и долетающие издалека звуки музыки кружили голову. Конечно, хотелось подышать свежим воздухом, ведь тюремные запахи - хлорки, кислых щей и испорченной канализации – так опротивели, но постепенно охватывала апатия, пропадало желание выходить из камеры. К тому же, в тюрьме отбирают резинки, пояса, шнурки, обрезают металлические пуговицы, крючки, кнопки. Не обнаружив в себе никаких способностей Робинзона, я не могла справиться со спадающими чулками, и когда снова наступили холода, отказалась гулять. Попав в общую камеру, я поняла, насколько я неизобретательна и безрука. Драгоценный зубец, найденный в шубе, я быстро сломала, а мои сокамерницы не только умели резать хлеб без ножа, обходиться без резинок и шпилек, но они шили и вышивали с помощью спичек и рыбьих костей!

Надзиратели и надзирательницы были молчаливы и бесстрастны. Днём и ночью они через каждые несколько секунд заглядывали в волчок. Запрещалось сидеть, прислонившись к стене, дремать днём, лепить что-нибудь из хлеба. Не положено было петь. В Лефортове часто гудел какой-то мотор. Ходили легенды, что под шум мотора расстреливают. Как выяснилось позже, рядом с тюрьмой был авиационный институт. Под шум мотора я иногда напевала, думая, что меня не слышат, но надзиратели замечали любое нарушение режима и, открыв кормушку, приглушённо рявкали. Это грубое рявканье стало через несколько месяцев одиночки выводить меня из равновесия, и я заливалась слезами. Раз я спросила у надзирателя: «Какое сегодня число?» Он

 

- 200 -

ответил: «С вопросами обращайтесь к следователю». Непохожим на других был пожилой корпусной, которого запомнила и моя мать. Может, он догадался, увидев меня в Лефортове , что я её дочь – по фамилии и по шубе. Он несколько раз обращался ко мне по-человечески, и взгляд у него был не таким безразличным, как у других. Однажды я купила в ларьке папиросы. Он зашёл в камеру и стал меня уговаривать не курить, а лучше купить на оставшиеся деньги печенье. И мне было неудобно его не послушаться. В другой раз в камере испортился водопровод, и натекла лужа. Надзиратели требовали, чтобы я вытерла пол. Но так как мне сразу стали угрожать карцером, где я уже побывала, я в раздражении и страхе отказывалась выполнить это пустяковое требование. Стычка закончилась бы для меня плачевно, но пришёл пожилой корпусной и своим нормальным, человеческим голосом меня вразумил.

Очень угнетали грязно-зелёные стены и чёрный бетонный пол. На стенах мои предшественники пытались что-то нацарапать, но надписи были тщательно стёрты. Тягостно было даже то, что в камере находились только самые необходимые предметы – и больше ничего. Никогда не думала, что глаз тоскует по необязательным в бытовом отношении вещам! Правда, попав позднее в Бутырскую тюрьму, я оценила немаловажные преимущества Лефортова: умывальник и унитаз вместо обычной параши; с другой стороны, понятия о необходимом в этой военной тюрьме были своеобразными: не выдавалось ни бумаги, ни ваты, при регулярных обысках изымалась любая тряпка. Многое можно сказать на эту тему, но ограничусь наблюдением, что женщине в советских тюрьмах ещё тяжелее сидеть, чем мужчине.

Ближе к концу следствия меня перевели из камеры 87 в соседнюю. Там стояли две кровати. Я решила, что ко мне приведут сокамерницу, долго надеялась и волновалась в ожидании. Но напрасно. Я так и осталась одна.

Окно с матовыми стёклами и впаянной в стекло проволокой было забрано решёткой, а снаружи доверху забито досками, так что видно было только маленький квадрат неба через фортку, которую утром открывал, а вечером закрывал надзиратель с помощью длинного шеста. Я следила за тенями, которые в солнечный день отбрасывала решётка на пол и на стены камеры, и ощущала с возрастающим безразличием, что жизнь кончена. Мне казалось, что и к нашей жизни подходят слова Шильонского узника:

То было тьма без темноты,

То было бездна пустоты,

Без протяженья и границ,

То были образы без лиц,

То страшный мир какой-то был

Без неба, света и светил,

Без времени, без дней и лет,

Без Промысла, без благ и бед,

Ни жизнь, ни смерть, как сон гробов,

Как океан без берегов,

Задавленный тяжёлой мглой,

Недвижный, мёртвый и немой.