- 345 -

В ЦЕНТРАЛЬНОЙ ТЮРЬМЕ

 

В Центральной тюрьме попадаю в огромную камеру. Здесь около пятидесяти заключенных. Первое, что бросается в глаза, — безупречная чистота. У стен железные койки в два яруса с чистыми одеялами и постельным бельем.

Как всегда при появлении новичка, обитатели камеры встречают меня вопросами: откуда? почему? Я, конечно, веду себя как человек, который не впервые в такой обстановке. Без околичностей заявляю:

— Старое дело тридцать седьмого года.

— Значит, был в употреблении. Будем знакомы, — говорит, протягивая мне руку, худощавый человек среднего роста примерно моих лет. С наигранной беспечностью он продолжает: — Я Пуриньш, троцкист, бомбист, оппортунист, побывавший в употреблении десять лет на Воркуте. Давай, дружок, ложись рядом со мной.

Видно, что он один из авторитетов камеры. По традиции каждый вновь прибывший должен занимать место у дверей, рядом с парашей. Однако ввиду того, что я уже бывший в употреблении, как говорит Пуриньш, и благодаря его покровительству занимаю место под койкой Пуриньша у окошка.

— Вот тут еще один из наших, — говорит Пуриньш, когда я уже занял свое место, и представляет меня маленькому пожилому человеку, который называет себя Карл Брнедис, и высокому стройному седому мужчине Петерсу.

— Больше тут из наших пока никого нет. А с остальными потом сам познакомишься.

Это значит, что коммунистов в камере больше нет. Остальные — бывшие шуцманы, легионеры и прочие пособники фашистов или уголовники.

 

- 346 -

Приносят обед. После нескольких дней в подвале я голоден. Теперь пообедаю. Еда, с точки зрения заключенного, здесь хорошая.

«Если так, то не пропадем», — думаю.

Оказывается, здесь разрешаются и передачи. Поэтому на обычной порции заключенного тут никто не живет. У некоторых посылки весьма обильные. По традиции часть продовольственных посылок идет в пользу «общества», и ею распоряжается старший по камере. Если кто этого не понимает и пытается сам пользоваться всем содержимым своей посылки, то все равно ему это не удается. Если не в тот же день, то на следующий посылку украдут. Такого индивидуалиста не зачисляют в «общество», и он не получает никаких надбавок из резервов камерного старосты. Так это продолжается до тех пор, пока бедный индивидуалист не сообразит, что к чему.

Пуриньш и Петере получают посылки и угощают меня разными вкусными вещами сверх «общественной» добавки.

Приходит вечер. После ужина вечерняя поверка. Все заключенные становятся в два ряда. Заходит помощник начальника тюрьмы. Дежурный по коридору, сопровождающий его, докладывает о количестве заключенных в камере. После поверки помощник спрашивает, есть ли у заключенных вопросы, жалобы. Обычно таковых нет, и тюремная администрация удаляется. Вся поверка занимает пару минут.

К моему большому удивлению, после ухода администрации заключенные остаются в строю. Стою и я и с интересом жду, что будет дальше.

Один из заключенных становится перед строем и начинает читать молитву — «Отче наш». Только после молитвы все расходятся. Такой порядок здесь установился и соблюдается каждый вечер. Причем молитву читает кто-нибудь из одной группы «активистов», но очереди. Иногда тот или другой не ограничивается известным текстом молитвы и добавляет несколько слов от себя, вроде «Боже всемогущий, дай нам силы претерпеть это испытание». Это для улучшения душевного состояния более слабых.

 

- 347 -

Когда по поводу вечерней молитвы начинаю говорить с остальными коммунистами в камере, мне отвечают, что не стоит ставить себя против большинства. Однако решаем, что надо что-нибудь придумать, чтобы прекратить такую самодеятельность, но без инцидентов, мирным путем.

Вечером долго не могу уснуть. Думаю о том, что меня сейчас ожидает. Одно хорошо: заключенных больше не мучают, не пытают. Нет больше такого нечеловеческого обращения с арестованными, как в 1937 году. Везде корректность, вежливость, никакого нажима. Однако остальное все так же. Существом дела никто не интересуется. Никакого разбирательства дел, никаких доказательств не требуется. Теперь все определяют какая-то мистическая инструкция, распоряжения, статьи, параграфы. Нет инструкции разобрать мое дело по существу, есть только инструкция арестовать меня, и этим весь вопрос исчерпан. Когда будет такая инструкция, чтобы разобрать дело по существу? Кто знает. Но пока ее не будет, ничего не изменится.

Да, сейчас дело поставлено куда рациональнее. Не нужны ни нервные крики Кузьмина, ни гипнотизерские потуги Затуранского, ни другие неприятные и негуманные мероприятия. Теперь можно просто сослаться на «положено по инструкции», что ты преступник — и все. Это объявляют вежливо, даже не повышая голоса, и ты подписываешь протокол, что с тобой обращались гуманно. Вежливо и гуманно тебя отправляют в безупречно чистую тюремную камеру.

Да, за двенадцать лет развитие гуманизма ушло вперед богатырскими шагами.

Следующие дни знакомлюсь ближе с товарищами по камере.

Вольдемар Петрович Пуриньш, который меня так дружелюбно встретил, бывший латышский стрелок, участник гражданской войны, — старый коммунист, по профессии сапожник. До 1937 года работал в Ленинграде директором обувной фабрики. Он неимоверно живой, энергичный. И каждый жест полон легкого юмора, за которым чувствуется злость. Он напускает на себя беспечность, веселье.

 

- 348 -

Но это только средство, чтобы не раскрыть себя перед всеми. За его улыбкой вижу слезы.

После ареста в 1937 году Пуриньша отправили в Воркуту. Там, будучи заключенным, он работал заведующим сапожной мастерской. Когда позже на Север приехали добровольцами комсомольцы, в него влюбилась Надя Руднева, девятнадцатилетняя комсомолка. Он тоже полюбил ее. Отец Нади, геолог, живет в Москве. Сначала Надю преследовали за общение с заключенным. Но когда Вольдемара Петровича освободили, они поженились. В 1946 году оба приехали в Латвию. Пуриньш работал главным инженером Лимбажского промкомбината. Теперь он арестован, а Надя осталась в Лимбажи одна с двумя маленькими детьми на руках. Младший еще грудной. Надя присылает ему в тюрьму посылки. Пуриньш очень озабочен ее судьбой. В разговорах он всегда возвращается к Наде, рассказывает, какая она заботливая, умная, хорошая. Но он очень беспокоится, как она там теперь одна с малышами.

Петерс — брат известного чекиста Петерса, заместителя Дзержинского. Он известный экономист, до 1937 года работал в Москве управляющим городской конторой Госбанка. Он неразговорчив, постоянно сидит и о чем-то сосредоточенно думает. Говорит очень медленно, как будто взвешивая каждое слово. Своими личными бедами никогда не делится, на трудности не жалуется. Иногда только рассказывает случаи из своей жизни. Например, как Жемчужина, жена Молотова, став во главе треста «ТЭЖЭ», скоро оказалась перед лицом банкротства треста. Она часто приходила тогда к Петерсу за советом. Рассказывает и другие финансовые истории. Но о своей семейной жизни никогда ничего не говорит.

Весьма интересный человек — Карл Бриедис. Пожилой, член партии с 1905 года. Уже в царское время, после революции 1905 — 1907 годов, он побывал в ссылке в Сибири. Бриедис — бывший латышский стрелок. После гражданской войны учился в Москве в Коммунистическом университете национальных меньшинств Запада им. Мархлевского. Одно время работал в подполье в Латвии вместе

 

- 349 -

с Америкой (позднее — заместителем председателя Президиума Верховного Совета Латвийской ССР). После работы в подполье вернулся в Советский Союз и работал в Красноярском крае, в Иркутске и Новосибирске в редакции латышской газеты «Сибирияс циня» («Сибирская борьба»). Во время коллективизации побывал опять в местах, которые были ему знакомы со времен царской ссылки. После ареста в 1937 году был выслан на Дальний Восток. Жена его, тоже член партии, учительница, публично отказалась от него. Она говорит, что была вынуждена это сделать, чтобы ее тоже не арестовали, а с ней остались двое ребят. Когда он через десять лет был освобожден, то узнал, что оба сына погибли на фронте. Жена вышла замуж за другого, но второй муж тоже погиб на фронте. Однако у нее были от второго мужа двое маленьких детей. Найдя ее без мужа с двумя детьми, Бриедис снова стал жить с ней.

Человек он очень скромный, тихий. Маленький, худощавый, но богатырской внутренней силы. Кажется, нет такой тяжести, которую он не способен перенести. Все переносит как-то без всякого зла, спокойно. С ним мне пришлось потом быть вместе больше, чем с другими. Он не молчалив, если с ним начать разговор, охотно пускается в обсуждение всяческих тем, но сам начать разговор стесняется.

У Бриедиса своеобразные взгляды. Он готов всем прощать, только не классовому врагу.

— Кто заблудился в чем-то, не понял чего-то, тот не виноват. Если он вредит, его надо заставить подчиняться существующим в обществе нормам, но мстить никому не надо. От мести общество никогда не выиграет.

Порою мне кажется, что он толстовец, но его взгляды далеки от непротивления злу. Вся его долгая жизнь в партии — борьба со злом.

— Зло прощать нельзя, — говорит Бриедис, — если его прощать, мы погибнем. Но в борьбе со злом нельзя допустить новое зло. Месть — это зло. Стремление вредить другому человеку независимо от настоящей деятельности,

 

- 350 -

а в связи с его прошлыми делами, — это не борьба со злом, а сотворение нового зла.

Я не могу не согласиться с ним. Мне кажется, что Бриедис действительно Человек с большой буквы. У него такая сила, такая вера в свою правду, что во всех случаях у него впереди ясное направление: не творить зло, но бороться со злом.

Я никогда не слышал, чтобы Бриедис повысил голос или нервничал, проявил нетерпение. Однако от слова своего он также никогда не отказывается.

Остальные обитатели камеры в большинстве бывшие фашистские деятели: какой-то бывший офицер немецкой армии, бывший комендант города Валка во время фашистской оккупации, бывший префект Даугавпилсской полиции, бывший городской голова в Цесисе, бывший полицейский из Лиепаи. С последним, его звали Чиксте, мне также по воле судьбы пришлось в дальнейшем долго быть вместе.

Недалеко от меня два еще молодых парня, бывшие шуцманы. В 1941 году они были в фашистской охране гетто в районе улицы Калнциема в Риге. Они и сейчас не стесняются с удовольствием вспоминать о своей деятельности того времени. Эти бывшие палачи окончательно потеряли все человеческое. Даже бывший городской голова Цесиса, седой бывший префект Даугавпилса и полицейский Чиксте от них отворачиваются. По всему видно, эти двое ничуть не жалеют о том, что творили в то время.

Интересный тип — некий Дравниекс. Он во времена Улманиса был сотрудником министерства внутренних дел. Когда-то кончил консерваторию, был камерным певцом. Одно время сопровождал своим пением проповеди какого-то баптистского проповедника. Он специалист и по вопросам спиритизма. Вместе с Асназией Дравниекс участвовал в сеансах с вызовом духа Райниса и в «беседах» с ним. В свое время по этим вопросам даже писал в популярном иллюстрированном журнале «Ашуга». Маленький, кругленький, живой, всегда везде присутствовал. Он очевидец всех исторических событий буржуазного мира в Латвии. Женился на дочери бывшего русского помещика, белогвардейца,

 

- 351 -

но потом с ней разошелся. Дравниекс лично знаком с высшими слоями рижского буржуазного общества, в курсе всех закулисных дел. До войны по командировке Культурного фонда он был один год в Париже. Но у него ничего не осталось в памяти от памятников культуры Парижа, от музеев, театров. Он, очевидно, их и не видел. Зато часами может рассказывать истории из ночной жизни Парижа, о курсах сорока восьми способов любви в Париже.

Он видел и во всех подробностях рассказывает, как в 1941 году актриса Милда Брехман-Стенель и другие рижские красавицы, нарядившись в национальные костюмы, вместе с несколькими офицерами Латвийской армии в форме шли небольшой кучкой с латвийским национальным флагом и пивными бокалами встречать приход фашистских завоевателей в Ригу. Оккупанты ничего не имели против красоток в национальных костюмах с пивными бокалами. Но заявили, что сейчас и впредь тут не место никаким другим флагам, никакой другой форме, как только флагу и форме великой Германии. Офицеры с флагом быстро смотались.

Перед арестом Дравниекс работал в рыболовной артели бухгалтером, а также участвовал как певец в разных клубных мероприятиях. Однажды днем следователь вызывает Дравниекса на очную ставку. Вернувшись, он ложится на свою койку, лежит спокойно, смотрит вверх, о чем-то усиленно размышляет, но не говорит ни слова. Потом вдруг начинает во весь голос смеяться и рассказывает:

— Вот так кашу заварил. Вот не подумал бы, что так обернется эта шутка.

Рассказывает, что, работая в рыболовецкой артели, он встречался с какой-то легкомысленной и доверчивой интеллигентной дамочкой из бывших. Как-то похвастался, что у него есть связи и через рыболовецкую артель он может любому помочь попасть в Швецию. И это стоит только три тысячи рублей. Дамочка быстро собрала знакомых, и к нему явилась целая группа желающих попасть в Швецию. Не долго думая, он собрал с каждой по три тысячи и назначил им свидание ночью на Видземском взморье.

 

- 352 -

Чтобы избавиться в дальнейшем от назойливых дамочек и играть бдительного советского гражданина, он сообщил в министерство внутренних дел о группе гражданок, желающих отправиться в Швецию, и выдал время и место явки. Его доверчивые клиентки были арестованы на пляже.

Однако скоро к Дравниексу явились другие дамочки с такой же просьбой. Так как первая группа пропала, оставшиеся в Риге подружки думали, что те благополучно добрались до Швеции, и им не терпелось следовать туда же. Дравниекс повторил тот же номер. Скоро набралась третья группа. Таким образом он отправил в короткое время несколько групп.

Он решил, что, отдавая своих дамочек органам госбезопасности, он выполняет свой долг перед Советской властью и никакого политического преступления не совершает. С другой стороны, он надеялся, что попавшиеся не станут распространяться о том, что платили ему деньги, так как этим только ухудшат свое положение.

Теперь он видит, что дело приняло серьезный оборот. Смотрит в потолок и думает, как выкрутиться. Но что можно выдумать? Все ясно, как на ладони. Кроме того, Дравннекс долго рассуждать не привык. Он весело рассказывает свое приключение, даже вроде гордится им.

— Целых тридцать шесть госпож! И все меня показали, и все меня узнали. Я никогда не думал, что так много успел завербовать. Да разве я их вербовал? Они сами друг дружку притащили, я только деньги собирал.

Одно время со мной рядом лежит какой-то латгалец, католик. Он имел хутор в Латгалии. Рассказывает, что во времена Улманиса ему жилось неплохо.

— Земли, правда, было мало, с нее доход был небольшой. Но я сдружился с польскими пограничниками и с их помощью вербовал польских безработных на работу в Латвию. Это занятие давало мне хороший доход. Платили обе стороны — и зажиточные крестьяне, которым нужны были рабочие руки, и сами рабочие, которые, возвращаясь домой, надеялись и в следующем году с моей помощью что-то заработать.

 

- 353 -

Брата его, богатого кулака, расстреляли. Оказывается, он после прихода фашистов получал от них евреев для использования на работе в своем хозяйстве. Впрягал по шесть евреев в плуг и нахал свое ноле.

— Я же Юзису сразу сказал, что так с этими евреями делать не надо было, но он не послушал. Он хотел хвалиться своей властью и получил но заслугам.

Через несколько дней моему соседу приносят большую посылку. Он плохо еще знает тюремные порядки. Кроме того, его душа собственника не позволяет делиться своим добром. Поэтому ему удается попользоваться своей посылкой только первый вечер. На следующий день он нашел свой мешок с продуктами совершенно пустым.

Скоро и мне приносят посылку. Я сам даже не принимаю ее, только на бумаге расписываюсь в получении.

— Сорок вам, шестьдесят нам, — говорю хранителю общественного добра. Он сверяет полученное по списку и делит: сорок процентов для всей камеры, шестьдесят мне и нашей группе коммунистов.

Через несколько дней завожу разговор со своим соседом — католиком. Говорю ему, что это большая несправедливость, когда каждый вечер молитву читают только активисты из лютеранской группы. В камере много католиков. Надо, чтобы один вечер молитву читал католик по своим обычаям, а другой вечер лютеранин по своим. Католики должны стоять за свои права. Напоминаю, что в Латвии лютеране издавна обижали католиков, латгальцев. Нехорошо, что и здесь они держатся за свои повадки и не признают законных прав других верующих.

Мой сосед находит мои замечания обоснованными и начинает переговоры с другими католиками. Создается оппозиция католиков. Начинаются споры.

Вечером после поверки в строю и обычного вопроса о том, есть ли у кого вопросы или жалобы, кто-то спрашивает:

— Когда вы купите мотоцикл?

Помощник начальника тюрьмы в недоумении смотрит на задавшего вопрос и спрашивает:

 

- 354 -

— Для чего мне мотоцикл?

— Чтобы вы скорее убились.

Помощник начальника тюрьмы на такую дерзкую остроту только улыбается и уходит. Меня поражает такой либерализм тюремной администрации. В камере разрешаются книги из тюремной библиотеки и газеты. Разрешаются игры.

Когда помощник начальника и коридорный ушли, перед строем выходит бывший городской голова Цесиса и в порядке самодеятельности, как обычно, собирается читать молитву.

— Нет, сегодня очередь католиков, — заявляет кто-то, — иначе мы, католики, уйдем.

Вышедший вперед не обращает внимания. Католики начинают шуметь и выходить из строя. Выходим и мы, коммунисты. Спокойствие нарушено. Из-за шума и оставшимся в строю лютеранам не удается читать молитву. Договориться о чтении по очереди также не сумели. Так кончилась самодеятельность с молитвой в камере.

Недели через две после моего прихода в дверях появляется человек типичной еврейской внешности. Я вижу, что все антисемиты камеры готовы с удовольствием указать ему место у дверей рядом с парашей, чтобы потом творить разные антисемитские выходки. Пока вновь появившийся неуверенно озирается, и никто еще не успел предложить ему место, я сразу зову:

— Друг, иди сюда, место тут тебя уже ждет.

Мое влияние в камере как человека бывалого за две недели достаточно укрепилось, и никто не возражает.

Со мной рядом лежит бывший шуцман из Гулбене. Я его бесцеремонно отодвигаю, чтобы было место новичку, и тот устраивается.

Новый сосед называет себя Швейником. Он тоже арестован вторично, коммунист. После 1937 года был выслан на строительство железной дороги Котлас — Воркута и находился в районе Ухты. Теперь нас пятеро.

Скоро после Швейника появляется среднего роста костлявый латыш. Его фамилия Соколов. Дравниекс бросается ему навстречу.

 

- 355 -

— Здорово, старик! Я тебя знаю, только не могу вспомнить, где мы встречались.

Тот тоже что-то припоминает. Скоро выясняется, что Соколов был во время оккупации Риги директором армейского дома терпимости на улице Парка. Дравниекс туда тоже частенько заходил.

Дравниекс вспоминает:

— А помнишь, как тогда госпожа Креслиня, жена государственного директора, попала к тебе и несколько дней была на твоем попечении?

Да, когда для легковых машин больше не давали бензина, она куда-то ехала на трамвае. Там познакомилась с обер-лейтенантом немецкой армии, а потом как-то поссорилась с ним. Около улицы Парка обер-лейтенант высадил ее из трамвая и доставил к нам. Ну, а если в мое учреждение попала и была зарегистрирована — это все равно что мобилизована в армию, оттуда на выпускали.

— Да, государственный директор Креслинь тогда звонил во все концы высшим армейским властям, чтобы освободить свою жену. Меня и других знакомых он просил ходить туда и проводить время с его женой, боялся, чтобы она не попала в руки солдат. Я был у нее не раз, она вовсе не скучала.

— Да, прошло три дня, пока государственный директор сумел ее вызволить.

Но самый замечательный тип — это лютеранский пастор Дризулис, высокий солидный господин с неторопливыми, сдержанными движениями.

— Я Дризулис из Гулбенского прихода, я не тот знаменитый Дризулис, кем является мой дядя, — говорит он о себе при знакомстве. Выговаривая свою фамилию, долго-долго тянет первое «и», стараясь придать особую торжественность этому важному слову.

Он никому не забывает рассказать, что во времена Улманиса он был командирован своим приходом в Германию, где в Вормсе произнес в церкви проповедь с того самого амвона, с которого в свое время проповедовал сам Мартин Лютер. Церковь в Вормсе была в то время Меккой всех лютеранских пасторов.

 

- 356 -

Случилось так, что с этим человеком я был уже знаком. И он меня вспомнил, и поэтому иногда относился как к старому знакомому, позволяя себе откровенность. С ним, конечно, мне и в голову не приходило пускаться в спор, но иногда я с интересом слушал его рассказы и философские рассуждения. Этот пастор был действительно наделен даром речи. Что бы он ни говорил, всегда было легко слушать.

Летом 1948 года я некоторое время лежал в Первой рижской городской больнице. После операции меня положили в двухместную палату, а вторым в палате был пастор Дризулис. Уже тогда он мне рассказал, что был в фашистском Латышском легионе, но только как пастор, проповедник слова божьего. В 1945 году после капитуляции он на некоторое время был выслан на Север. Жаловался, что за это время его жена вышла за какого-то большевистского комиссара.

В больнице в то время он забавлял меня анекдотами. Парикмахерша больницы заходила к нему каждое утро, как мне казалось, тоже, чтобы послушать анекдоты. Они были у него пикантные, двусмысленные. Однако самую большую заботу о нем проявляла сестричка, которая «дежурила» у него часто целую ночь и впоследствии стала его женой.

Забегая вперед, надо сказать, что эта жена его не оставила, хотя и после второго ареста в 1948 году ему опять пришлось несколько лет жить на Севере. В конце пятидесятых годов я несколько раз видел Дризулиса на улицах Риги под руку с женой.

Я встречал разных людей, в разной среде. По никогда не видел другого человека, который мог часами и днями напролет рассказывать столько пикантных и открыто похабных анекдотов, как пастор Дризулис. И не только анекдоты. Он рассказывал всякую похабщину из своей жизни, из приключений в Латышском легионе. Рассказывал с такой страстью и так виртуозно, что видно было: в этом он находит особое наслаждение. Это был подходящий духовный пастырь для легионеров. Он так увлекался похабщи-

 

- 357 -

ной, что и бывшему городскому голове, и даугавнилсскому префекту становилось невмоготу, они просили его быть сдержаннее, не марать национальную честь и веру. Дрнзулис откровенничал:

— Если бы коммунисты были сообразительны, они бы могли меня взять в пропагандисты. Я быстро всех крестьян сделал бы убежденными колхозниками. В Библии есть много таких мест, которые можно толковать в пользу колхозов, надо их только уметь находить и истолковывать. Только им пришлось бы платить мне три-четыре тысячи в месяц, иначе мне это невыгодно.

— Но этот Тур, — вдруг вспоминает он лютеранского епископа Риги, — это прохвост, каких поискать надо. Ох, негодяй.

Я не пытался расспрашивать, почему Тур негодяй, а сам он тоже не распространялся на эту тему.

— Но то, что наши молодцы этому Вейсу пустили нулю в затылок — вот это было хорошо. Скольких он, прохвост, послал на смерть, чтобы самому заработать «риттер крейца» (рыцарский крест). Ходил, хвастался потом, как петух, что он первый латыш, имеющий такую награду от Великой Германии.

Вейс в 1928 году был в Алуксне командиром взвода в инструкторской роте Сигулдского полка. Уже тогда только что окончивший офицерскую школу молодой лейтенантик был страшным хвастуном и выскочкой, корчил аристократа. Фашисты во время войны назначили его командиром Латышского легиона. По рассказу Д ризу лиса, легионеры пристрелили его за усердие, с каким он гнал их на смерть. Тут Дризулис толкует о человечности, о том, что Вейс поступал жестоко, не щадя жизнь легионеров.

Другой раз он мне говорит:

— Господин Цируль, вы представить не можете тех ужасов, что мне на этой войне пережить пришлось. Но самое страшное было, когда под конец войны наш регимент стоял в Штеттине. Дисциплины уже не было никакой, все видели, что гибель неминуема, и готовились разбегаться кто куда. Офицеры стали совсем безжалостными. Как-то днем

 

- 358 -

поймали девять дезертиров. Военный суд тут же приговорил их к смерти. Днем, чтобы устрашить других, их всех со связанными руками вели на место казни. Мне с черным крестом надо было возглавить это шествие. Зная, что придется наблюдать, как их расстреливают, я напился, чтобы легче выдержать это страшное зрелище. У вырытой ямы я им по очереди отпустил грехи и дал целовать крест. Потом я отошел. Их расстреляли и бросили в яму.

Дризулис, конечно, не мог не знать, что легионеры массами расстреливали евреев и других мирных жителей во время фашистской оккупации. Но это для него не было самым страшным. Правда, там пастору не требовалось присутствовать. Самое страшное для него было, когда стреляли в самих легионеров.

Однажды вечером, стоя в строю для поверки, я вдруг упал и потерял сознание. Меня направили в больницу, где я пролежал примерно неделю. В больнице рядом со мной лежал некий Миллер, тоже бывший легионер. Когда-то он был жокеем на Рижском ипподроме. Во время войны был в Германии, учился там в полицейской школе. Он уже был осужден на десять лет и выслан на Север. Но теперь раскрылись ранее неизвестные его преступления. Его прислали обратно в Ригу на новый суд. Он рассказывает:

— Я многое видел, многое знаю, мне знакомы и немецкое гестапо, и английская Интеллидженс сервис, и шпионские службы других государств, но так тонко, как работают эти чекисты, никто не умеет.

Я ничего не имею против такого заключения и слушаю его с большим удовлетворением. Так это и должно быть. Только никак не могу понять: почему я должен лежать рядом с Миллером?

После больницы возвращаюсь опять в свою камеру. За время моего отсутствия тут появился еще один бывший легионер, Штейн. До ареста он сумел стать комсомольцем. И теперь он пишет жалобы и заявления на имя Сталина и Берия. Уверяет, что в легион пошел не по своей воле, его заставили, кроме того, он тогда еще был недостаточно сознательным.

 

- 359 -

В камере Штейн держится обособленно, чтобы продемонстрировать свою комсомольскую сознательность. Всячески старается угодить тюремному начальству. Остальные легионеры с каждым днем все больше ненавидят его.

Однажды, когда мы нее вернулись из бани, один из бывших легионеров подходит ко мне и говорит:

— А вот у нашего «комсомольца» под мышкой вытатуирована метка настоящего эсэсовца.

Он рассказывает, что фашисты своим самым верным кадрам делали под мышкой метку. Таких заносили в особую картотеку, где отмечали группу крови и другие данные, чтобы он не потерялся. Простые легионеры в этот список не попадали.

Легионеры окончательно разоблачают «комсомольца». Ему уже совсем нет жизни в камере, и его приходится убрать.

Месяца три прошло без всяких перемен. Мы, коммунисты, часто гадаем и не можем отгадать, что нас ждет, что будет сказано в очередной инструкции. Никого из нас пока никуда не вызывают. Решаем, что пока писать жалобы тоже нет смысла, все равно наша судьба зависит от того, что сказано в соответствующем параграфе секретного распоряжения. Из опыта также известно, что, какие бы жалобы мы ни писали, они дальше корзины для бумаг начальника тюрьмы не уйдут.

В июле начинают вызывать на допросы. Вызывают и меня и отправляют опять в подвалы известного дома на улице Свободы, где в камере нет ничего, кроме тусклой лампочки у потолка. Асфальтовый иол служит и столом, и стулом, и постелью. Тут часто и воздуха не хватает.

Но долго ждать не приходится. Вызывают и ведут наверх на допрос. С первых слов следователя видно, что в инструкции опять что-то изменилось. Нет больше даже той деланной вежливости, что три месяца назад.

— Почему у вас две фамилии? — с подозрением спрашивает следователь.

Я рассказываю, что это в связи с работой в подполье, согласно указаниям Латсекции Коминтерна.

 

- 360 -

— Что вы тут всякие басни придумываете! Кто не знает, что это известный прием рецидивистов, чтобы замести следы своих преступлений!

Он не хочет слушать объяснений, но я не молчу:

— Если вы хотите аналогичный случай, то правильнее будет привести пример товарища Сталина. Как известно, его настоящая фамилия Джугашвили, а в партии принято имя Сталин.

За такую дерзость, вижу, он готов меня сразу съесть. В тридцать седьмом году это мне дорого обошлось бы. Но теперь инструкция не дает ему такой свободы.

В протоколе записывается, на какой работе я был в Латвии до ареста. Я прошу запросить отзывы о моей работе и приложить их к делу. На это следователь отвечает:

— Не стоит, это все равно никакого значения не имеет. Знаем мы вашего брата. Вы везде хорошо умеете работать, чтобы на вас не падали никакие подозрения.

— Да, вы нравы, тут не поможет хорошая работа, и ничто не поможет, будь ты хоть золотой. Если согласно инструкции тебя следует зачислить в преступники, то и хорошая работа тоже преступление.

Так оно и есть. Сегодня я мог бы за Советскую власть и партию отдать все, последние остатки своих сил, даже свою жизнь, однако согласно инструкции и по мнению следователя это все для того, чтобы скрыть следы своего преступления. Не понимаю только одного: сам следователь действительно так думает или только прикидывается?

Наверно, все-таки прикидывается. Не может же быть человек таким идиотом.

Следователь пишет протокол, потом дает его мне. Протокол составлен очень лаконична. Заключенный такой-то, был в заключении по делу такому-то, там-то и тогда-то. После чего работал там-то. Себя виновным по делу не признает. При допросе недозволенные методы не применялись. Протокол я подписываю. Через пару дней возвращаюсь в свою камеру.

Примерно таким же образом прошло дополнительное «следствие» и по делу других коммунистов.

 

- 361 -

Конец июля. Почти всему населению нашей камеры велено собраться с вещами. Нас перемещают в первый корпус, в этапную камеру. Это пересылка Рижской Центральной тюрьмы. Она занимает весь подвальный этаж первого корпуса. Все пятеро держимся вместе.

Хотя на заседании суда никто не был, однако начинают вызывать по одному и сообщать приговор. Говорят, какой-то майор зачитывает его и дает расписаться. По сравнению с 1937 годом порядки значительно упрощены.

Сначала вызывают всех бывших легионеров, шуцманов и других. Каждый, возвращаясь, сообщает свой жребий:

— Пятнадцать лет!

— Двадцать лет!

— Двадцать пять лет!

Бывшему даугавнилсскому префекту уже больше 75 лет.

— Ну, теперь уж придется дожить до ста — не оставаться же в долгу, — он тоже старается не терять чувство юмора.

Все бандиты, которые были в лесу, получают по 25 лет. Среди них и те, которые год назад были в Дурском волостном исполкоме и изнасиловали комсомолку, другой раз в Ильзенской школе избивали преподавательницу Конституции и потом ограбили кооператив. Кроме того, на их счету в Алуксненском уезде много других преступлений, и они получают по заслугам. Только почему их всех не судили обычным судом? От кого надо было прятаться?

Наконец и наша очередь. Из нашей группы коммунистов, арестованных первый раз в 1937 году, первым вызывают Бриедиса. Скоро он медленно возвращается с поникшей головой:

— Пожизненно.

Никто из нас не говорит ни слова. Я не успеваю еще осмыслить значение этого слова, как вызывают и меня.

— По решению совещания особой коллегии, протокол номер... параграф номер... числа... бывший заключенный Цируль-Индзер Вольдемар Оттович, виновным себя не признает, согласно инструкции приговорен к высылке

 

- 362 -

на Север пожизненно, — быстро прочел майор. Он кладет бумажку передо мной и говорит:

— Поняли? Распишитесь, что вам приговор объявлен. Подписываюсь. Иду. Надо скорей освободить место следующему, майор, видно, торопится.

Всем нам, пятерым коммунистам, одинаковый приговор. Теперь пропала последняя надежда пройти свободно по улицам моей Риги. К седой маме не вернется и четвертый сын.

Плакать не могу, говорить тоже не могу. Все молчим. Думаем. Бывший даугавпилсский префект не проживет еще 25 лет. Но бандиты, насильники, предатели проживут. Они могут вернуться в Ригу. Только у нас, коммунистов нет надежды.

Я был признан преступником, сам подписал. Предположим, не важно, как было сотворено это дело, но которому я осужден на пять лет. Но я их отбыл с лихвой. Теперь-то за что? Даже не потрудились подыскать мне новые обвинения. Просто за то же самое осужден вторично!

Подходит бывший префект. С недоумением спрашивает:

— Скажите, почему у вас так безжалостно относятся к своим? Я понимаю, мы заслужили, но вас-то за что?

Молчу. Не хочу и не могу ему ничего ответить.