- 284 -

СНОВА НА РОДИНЕ

 

Вокзал переполнен пассажирами. В толпе замечаю группу бывших легионеров. Один из них болен радикулитом и не может разогнуться, он идет с трудом, почти на четвереньках.

Подают поезд. Все штурмуют вагоны, безжалостно толкая друг друга. Легионеры, грубо отталкивая более слабых, одними из первых забираются в вагон. Наконец все залезли. Остались только я и больной радикулитом, которому никто не помог. Земляки больного заняли удобные места, а о нем и не думают беспокоиться.

Я помогаю больному залезть в вагон, отвожу его к землякам и со злобой кричу:

— Подлецы проклятые! Почему товарища оставляете? Встаньте! Дайте сейчас же место больному!

Говорю только по-русски. Они, чувствуя себя виноватыми и принимая меня за какого-то начальника, послушно встают. Больной однако усидеть не может. Он мне очень благодарен, но говорит, что ему будет лучше лежать под скамейкой. Однако я не уступаю, укладываю его на скамейке и сажусь рядом. Земляки остаются стоять.

Поезд трогается. Легионеры стиснулись на противоположной скамейке. Часть в соседнем закуте, часть стоят рядом. Напротив у окна две женщины. Постепенно легионеры начинают между собой разговор обо мне по-латышски. Они обсуждают, кто я такой, и приходят к выводу, что я, очевидно, какой-то местный начальник, а поэтому, видимо, далеко не поеду.

— Надо потерпеть, пока он тут, — говорит один из них, — а то такой может нас всех из поезда выбросить.

Они, видимо, и не думают извиняться перед больным или проявить какую-то заботу о нем. Наконец я опять не могу больше вытерпеть и начинаю их снова ругать, но теперь по-латышски:

 

- 285 -

— Собаки вы настоящие, а не люди. Хвастаетесь своим национальным чувством, национальным долгом, национальным единством и другими национальными качествами, а обладаете только национальным свинством. Не моргнув глазом, вы можете оставить товарища в беде, оберегая только свои удобства и свою шкуру. Зачем только вас обратно в Латвию пускают. Надо было оставить вас, чтобы вы тут в тундре сгрызли друг друга и сгнили.

Я их ругаю долго. Мне кажется, что вот именно они виноваты и во всех тех лишениях и унижениях, которые я перетерпел за эти годы. И если не они конкретно, то вот такие, как они. Только благодаря таким подлецам и может существовать всякая подлость на свете. И пока такие будут на свете, не могут кончиться обиды и людские страдания. Вот они, враги нашего общества, с кем воевать надо днем и ночью, во время войны и в мирное время. До сих пор я вынужден был молча поддаваться их засилью, подчиняться затурайским, кандыбам, борисовым и всяким другим доморощенным фашистам. Теперь я могу их хотя бы отругать от души, и они должны трусливо молчать. Я выливаю на них всю ту злобу, которая накопилась во мне за эти годы против подлости и тиранства.

Наконец, уставши, я замолкаю. Я освободился как бы от давящей гнили в ране, и боль прошла. «Земляки» теперь совсем перепуганы и тоже молчат. Теперь им и по-латышски между собою нельзя объясняться.

Только женщины у окна тихонько шепчутся между собой по-русски. Я за ними незаметно наблюдаю. Чувствую, что они шепчутся обо мне. Потом оказалось, что одна из них литовка, хорошо говорит по-латышски, а другая москвичка — русская. Литовка и объясняла москвичке, почему я ругался.

Проехали уже порядочно. У меня с собой сухари. Пью чай с сухарями. Таким же образом кормлю и больного. Но у женщин есть и более вкусные вещи. Они угощают нас обоих. Выясняется, что и они обе хотят ехать до Риги, а оттуда — в Литву. Обе просят, чтобы остальную часть

 

- 286 -

дороги я ехал с ними вместе. Но я говорю, что мне надо будет несколько дней задержаться в Москве.

На следующий день больному становится лучше. Он начинает ходить, старается познакомиться со мной ближе, установить дружеские отношения. Но мне теперь весь этот случай кажется каким-то глупым, не хочу о нем даже вспоминать. Кроме того, со страху «земляки» начинают проявлять заботу о больном. Кормят его из своих запасов, поят чаем. Так что ему моя помощь больше не нужна. Близкого знакомства с больным легионером я не устанавливаю.

Тридцатого августа утром приехали в Горький. Тут весь эшелон должен пройти санитарную проверку, дезинфекцию. В кассе нам выдают талончики, согласно которым наши билеты подлежат компостированию к дальнейшему пути только на первое сентября. Это значит, что мы тут должны будем сидеть более двух суток.

Мне приходит в голову сделать маленький подлог. Беру свой талончик и талончики обеих женщин и впереди единицы ставлю тройку, теперь получается 31 сентября. Но я уверен, что при проверке будут обращать внимание только на число, а месяц не заметят. Кроме того, у меня бесплатный билет железнодорожника — к пассажирам с такими билетами все железнодорожные служащие снисходительны.

Мой обман проходит. На следующий день мы продолжаем путь в Москву. В Москве я со своими попутчицами расстаюсь. Хочу посмотреть Москву, и надо найти жену Жбанова, Тоню.

Иду пешком по улицам Москвы. Мне нравится наблюдать опять большой город, суету москвичей. Десять лет я не был в Москве. Иду и вспоминаю свой последний приезд сюда, полный тревожных, нехороших предчувствий. Время от времени захожу в магазины. Рассматриваю витрины, читаю афиши.

Однако скоро я начинаю чувствовать одиночество в уличной толпе. Тут каждый имеет свое место. Один я тут лишний, никому не нужный, нигде нежданный. Отправляюсь искать улицу Бакунина и квартиру Жбанова.

 

- 287 -

Суббота. Вечереет. Я стучу в дверь одной из квартир второго этажа небольшого дома на улице Бакунина. Открывает пожилая женщина. На мой вопрос, могу ли я увидеть товарища Жбанову, она, бросив на меня взгляд, быстро отвечает, что ее нет дома. Я стою в нерешительности: не знаю, что делать, очень не хочется возвращаться на улицу. Наконец говорю, что я проездом, зашел передать привет от Саши, а завтра хотел бы уехать. После такого объяснения отношение женщины ко мне резко изменилось.

— Так вы минутку подождите, она сейчас придет. Она сказала, что скоро вернется. Присаживайтесь, пожалуйста, — женщина подает мне стул.

Задает обычные вопросы, чтобы поддержать разговор. Спрашивает, когда приехал в Москву, успел ли посмотреть город и тому подобное, но вежливо избегает более конкретных вопросов.

Скоро является и сама Тоня.

— Товарищ Жбанова? — получив утвердительный ответ, я называю свое имя и говорю, что привез привет от Саши.

— Тоня Жбанова, будем знакомы, рада вас видеть, — говорит она, протягивая мне свою маленькую ручку. Потом, быстро открывая дверь своей комнаты, продолжает:

— Пожалуйста, заходите!

Вхожу в небольшую чистую комнату, где нет ничего лишнего. Посередине небольшой стол и несколько стульев. Кроме того, кровать, диван, книжная полка, небольшой гардероб, у окна письменный стол — вот и все.

— Садитесь!

Отдаю ей сразу письмо Жбанова.

— Вы извините меня, если вы не очень спешите, то разрешите мне его сразу прочесть. Очень не терпится.

Тишина. Тоня сидит у окна и читает. Она так углубляется в чтение, что забыла обо мне. Я сижу и в окно наблюдаю сентябрьское московское небо, еще раз осматриваю комнату, изредка взглядываю на Тоню. Она действительно хороша. Вспоминаю, как ее мне обрисовал Саша, и вижу, что он ничего не преувеличил. То, что она сразу захотела прочесть

 

- 288 -

письмо, мне тоже нравится, для нее ведь главное Саша, а не я. И хорошо, что она не хочет это скрывать, а наоборот как бы подчеркивает.

— Простите, что заставила вас скучать, но вы понимаете меня, — она поднимает на меня свои печальные глаза. — А теперь разрешите предложить вам чай. Надеюсь, вы не спешите. Мне очень хотелось бы, чтобы вы рассказали подробнее, как Саша чувствует себя, как вы там жили.

Я отвечаю, что мне спешить некуда. Знакомых у меня тут нет.

На минуту она выходит в кухню поставить чай. Вернувшись, накрывает стол. На белую скатерть ставит в тарелке аккуратно нарезанные ломтики черного и белого хлеба, сахарницу, масленку, немного колбасы и сыра. Самый обыкновенный вечерний чай трудового человека. Но сколько лет я не сидел у такого стола! И как долго Тоне придется еще тут по вечерам сидеть одной!

— Однако Саша может быть счастлив: вы его ждете. А вот представьте, как трудно, если при всех страданиях заключенный должен чувствовать еще и одиночество, сознавать, что его никто не ждет, — говорю я Тоне и рассказываю о Петрове. Она внимательно слушает. Спрашивает, и я долго рассказываю ей о жизни заключенных. Говорю ей всю правду. Не говорю только о голоде и об унижениях. Успокаиваю ее, что Саша чувствует себя хорошо.

Мы говорим уже несколько часов. Хотя завтра воскресенье, но я чувствую, что пора уходить. Но мне очень не хочется уходить из уютной комнаты и опять оказаться одиноким в толпе. Так приятно сидеть тут, смотреть на Тоню, рассказывать и рассказывать. Пусть она слушает. Однако приходится готовиться к уходу.

— Никуда вы не пойдете, раз у вас нет знакомых в Москве, — она мне решительно говорит. — Я вам постелю на диване. В Москве гостиницы переполнены, куда вы денетесь. Я не могу вас выпустить.

Она быстро встает и начинает стелить мне на диване. Я уговариваю ее из-за меня не трудиться. Говорю, что могу переночевать на вокзале.

 

- 289 -

— Сейчас лето, тепло везде, можно и на скамеечке посидеть, подремать. Мне к этому не привыкать. К тому же мне все равно ведь на вокзале надо будет стоять в очереди, чтобы закомпостировать билет в Ригу.

Говоря все это, я не очень упорствую и скоро соглашаюсь остаться. Тоня постелила на диван две снежно-белые простыни, одеяло, берет со своей постели одну из подушек, натягивает чистую наволочку. Наблюдая за всем этим, я не могу не думать о нашей маленькой квартирке в Ташкенте, где мне Милда так стелила. Комок поднимается в горле, в глазах слезы, я не могу больше вымолвить ни слова.

Вытаскиваю из кармана платок. Но это не платок, а тряпочка от старого белья, которая несколько раз стирана без мыла и горячей воды и потому совсем серая. Тоня подходит к гардеробу, берет оттуда белый платочек и протягивает мне.

—  Спасибо, Тоня, — с трудом выговариваю я. Чистенький беленький платочек был последней каплей. Мне стало так страшно жалко себя, что не могу больше удержаться. Слезы текут.

—  Не стыдитесь плакать, плачьте, легче станет, — говорит Тоня тихо.

Я опускаюсь на диван и плачу долго. Тоня гасит свет и говорит:

— Отдыхайте, сегодня не будем больше разговаривать. Я и так замучила вас своими бесконечными расспросами.

Я ничего не отвечаю. Мне стыдно своей чрезмерной чувствительности.

Немного успокоившись, начинаю вспоминать, когда я последний раз плакал. Ничего не могу вспомнить. Мне кажется, что за все время заключения я не плакал ни разу.

Утром я собираюсь уходить.

— Сегодня выходной день. Мне на работу не надо. Отдохните день у меня. Я вам сделаю обед, — говорит Тоня.

Я особенно не возражаю. Говорю, однако, что должен зайти на вокзал узнать, когда смогу уехать в Ригу.

— Вот и хорошо. А я в это время пойду в магазин, достану что-нибудь для обеда. А после обеда, если захотите, вместе пойдем посмотреть Москву.

 

- 290 -

Когда я ухожу, Тоня смотрит на меня своими лучистыми глазами и говорит:

— Но смотрите, только не обманывайте меня. Я вас буду ждать.

На Рижском вокзале везде толпится страшно много народу. Через полчаса отходит поезд в Ригу, но все билеты распроданы. Кассы все закрыты. Вдруг рядом со мной открывается окошко кассы и я слышу вопрос:

— Кому транзитные билеты в Ригу компостировать?

Я сразу протягиваю свой билет. Моментально за мною образуется очередь. Толкотня. Споры. Получив билет, направляюсь в указанный вагон. Поезд уже подан давно. Мой багаж — самодельный фанерный чемоданчик с небольшим запасом сухарей — остается в камере хранения на Ярославском вокзале. За ним ехать некогда.

Жалко, что обманул Тоню. Она будет меня ждать, а потом будет опять читать письмо Саши, обедать одна и ждать его. Как долго еще? Кто знает...

Мое место боковое. Напротив три места заняла латышская семья: муж, жена и двое мальчиков — одному лет двенадцать, другому около шести. Скоро является какая-то старушка, у нее четвертое место, верхнее. Семейство говорит по-латышски. Скоро я понимаю, что они тоже были высланы, жили где-то у Минусинска, а теперь, получив разрешение, возвращаются в Латвию.

Замечаю, что русскую старушку семья встречает весьма недружелюбно. Они заняты своим разговором и делают вид, что не замечают ее появления. Я в их разговор не вмешиваюсь и, помогая старушке устроиться, разговариваю с ней по-русски.

Старушка рассказывает, что ее сын погиб в боях с окруженными в Курляндском котле в последние дни войны. Теперь она едет посмотреть могилу. Она получила письмо, где сообщено, что могила сына находится у дороги между Добеле и Салдусом.

Поезд тронулся. Мамаша вытаскивает ветчину, масло и другие припасы и начинает кормить семью. Пообедав, они оставляют все на столике и не думают уступить

 

- 291 -

старушке место, чтобы и она могла поесть. Ясно, они хотят ее выжить. Надеются, что она займет боковое место наверху, которое пока свободно. Тогда они смогут занять все четыре места в купе, хотя имеют право только на три. Вытеснение проделывается чрезвычайно грубо и нахально.

Старушка собирается скромно закусить, сидя на конце сиденья и держа еду на коленях. Я приглашаю ее к боковому столику напротив.

Мои сухари остались на Ярославском вокзале. Живу приятными воспоминаниями о завтраке, который поел у Тони.

Приближается вечер. Сижу у окна и наблюдаю пейзажи. Делаю вид, будто не замечаю, что происходит кругом. Между тем мамаша опять отрезала большой ломоть хлеба, густо намазала маслом и подает младшему мальчику. А тот уже не хочет есть. Откусил раза два и сидит, держа хлеб в руке. Вдруг хлеб падает на пол и, конечно же, маслом вниз. Мальчик поднимает хлеб и начинает неловко счищать с масла прилипшую пыль. Мать помогает ему, но вдруг говорит по-латышски:

— Отдай лучше дяде у окна, я тебе отрежу другой. Мальчику хлеба не жалко, но он стесняется молчаливого дяди, да и понимает, видно, что не совсем удобно предлагать дяде то, что упало. Но мамаша ничего не хочет понять. Решила, что ему жалко, и говорит:

— Ну не жадничай, отдай дяде хлебушек.

Наконец мальчик подходит:

— Дядя, возьми ты.

— Нет, сынок, отдай лучше маме и скажи ей, чтобы научила тебя, что дяде надо сказать не «ты», а «вы».

Поворачиваясь к мамаше, говорю по-латышски:

— Никогда не ел объедки с хозяйского стола и теперь обойдусь.

И снова, как тогда в воркутинском эшелоне, не могу удержаться:

— Кулачье, националисты проклятые, ничего человеческого в вас не осталось.

 

- 292 -

Хозяйка от неожиданности разинула рот и молчит. Сам хозяин, тоже пораженный, смотрит на меня. Мальчик, испуганный, вернулся к матери и ломоть хлеба прижал к груди.

А я не могу остановиться, не вылив всю порцию накопившейся злобы. Теперь я нападаю на них за хамское отношение к старушке, которая едет на могилу сына. Говорю, что им ноги ее целовать надо, а они место отнять хотят. Зря, говорю, в Латвию вас пускают.

Когда я немного примолк, хозяин заговорил:

— Извиняюсь, товарищ, вы правы. Война действительно нас часто не в ту сторону воспитывала, и все мы стали нервными... Каждый пережил свою обиду. Однако лучше без лишних обострений. Можно и спокойнее поговорить. Извиняюсь еще раз, что обидели вас.

Выругавшись, чувствую пустоту в себе. Когда хозяин извинялся, злость уже прошла. Даже немного стыдно стало, что так разошелся. Против кого-то воюю, спорю, а никто не возражает.

Начинаю что-то бормотать о том, что не должно быть национальной вражды, нужна первым долгом человечность.

Мамаша тоже пришла в себя и, в свою очередь, извиняется. Просто, говорит, не подумала над своим поступком. Дальнейшего разговора у нас не получается.

Предлагаю старушке свое нижнее боковое место, а сам залезаю на верхнюю. Заснуть еще долго не могу.

Рано утром следующего дня поезд прибывает в Ригу.