- 138 -

НАДЕЖДЫ РУШАТСЯ

 

В свою камеру я больше не попадаю. Оказываюсь в небольшой камере, где восемь кроватей, но здесь размерено 36 человек. На кроватях спят только пожилые, на каждой по двое, остальные — на цементном полу.

Уже вторая половина лета. Это самая жаркая пора в Ташкенте. Ходим в трусиках. Время от времени двое берут простыню, чтобы проветрить помещение. Лежать на полу даже приятно, цемент освежает.

Иногда нарочно устраиваем какой-нибудь скандал, за что сажают в карцер. Хотя там хуже кормят, зато прохладнее. Кроме того, если несколько человек уводят в карцер, оставшимся в камере просторнее.

Начинаем проводить скандалы в плановом порядке, по очереди. Однако администрация скоро раскусила наши уловки. Пол карцера, перед тем, как поместить там провинившегося, стали нагревать горячей водой. Побывать в таком карцере — страшная мука. Приходится отказаться от нашего изобретения.

От невыносимой жары почти все начинаем болеть. На коже появляется какая-то сыпь. Всё тело в волдырях. Врач выписывает тальк, мы его употребляем каждый день килограммами.

Постепенно жара проходит, становится легче. Однако на этом наши мучения не кончаются. Нас кормят всё время только кашами. Начинаем болеть цингой. Да, летом в Ташкенте болеем цингой! Когда это становится известно в высших инстанциях, тюремная администрация получает нагоняй.

Однако потерпевшие — опять мы. Теперь нам дают только воду, полкило черного хлеба в день и целые охапки чеснока прямо с ботвой. От цинги мы скоро избавляемся. Впредь наша пища становится более разнообразной. Однако с тех пор мне от одного запаха чеснока становится дурно.

 

- 139 -

В этой камере нет такого однородного состава, как в предыдущей, но и здесь встречаю нескольких интересных людей, которые остались в памяти на всю жизнь.

Эстонец Пете, коммунист — бывший декан иностранного факультета Ташкентского университета. Многие студенты и даже преподаватели не знали о существовании такого факультета. Там учились представители восточных народностей, в то время, главным образом, из имущих классов. Факультет помещался вне Ташкента. Пете очень хорошо знаком с бытом и обычаями восточных народов. В двадцатые годы он по заданию Советского правительства работал в Тувинской республике.

Но самый интересный человек в этой камере индиец Тедясинг, врач-психиатр. Я с ним пару дней был вместе в первой следственной камере, сразу, как меня арестовали.

Тедясинг принадлежит к одной из высших каст в Индии, но рано потерял родителей, остался сиротой. До первой империалистической войны подросток жил у дяди и вместе с ним работал на текстильной фабрике в Бомбее. После неудавшейся стачки на фабрике, в подготовке которой дядя принимал активное участие, им пришлось оставить Бомбей. С бродячим цирком они попали в Шанхай. Там дядя умер. Труппа распалась. Тедясинг остался один. Ему удалось присоединиться к другому бродячему цирку и он продолжал скитаться по Китаю.

Когда в России началась революция, Тедясинг находился в Харбине. Желая быть ближе к событиям революции, он в качестве циркового артиста стал разъезжать по российскому Дальнему Востоку. Попал к колчаковцам, которые мобилизовали его в армию. Скоро, раненый в бою, он попадает к красным, лечится в госпитале. Вылечившись, он познакомился на Алтае с русской учительницей, полюбил ее, и они поженились. Скоро его призывают в Красную Армию, и он воюет до конца гражданской войны. После демобилизации возвращается к своей молодой жене и живет в деревне, занимается пчеловодством.

 

- 140 -

Молодые люди решают, что им надо учиться, и уезжают в Москву. Тедясинг попадает на прием к Калинину, который после дружеской беседы помогает ему устроиться на учебу. На рабфаке он вступил в партию. Успешно закончив рабфак, он вместе с женой поступает во Второй медицинский институт в Москве.

В 1935 году его вместе с женой посылают на работу в Ташкент, где он трудился в психиатрической больнице. Здесь его и арестовали.

Тедясинг чрезвычайно талантливый и всесторонне развитый человек. Он знает много языков, восточных и европейских. Но он не забыл и цирковых трюков, которыми постоянно развлекает камеру.

У него стройная, сильная фигура, черные яркие глаза. А душа детски наивная и чрезвычайно чувствительная, что совершенно не соответствует его внешнему виду и богатому жизненному опыту. Марксистско-ленинской идеологией он захвачен до фанатизма. С детской уверенностью он считает — и ничто не может поколебать его убеждения, — что скоро всё выяснится, и он сможет продолжать свою работу.

Идет к концу 1938 год. Кто-то, вернувшись с допроса, говорит, что везде со стен исчезли портреты Ежова. Это окрыляет нас. Мы все убеждены, что в нем корень зла. Скоро отрадные сведения начинают поступать со всех сторон. Кто-то узнал, что освободили его жену.

Через несколько дней после этого меня опять вызывают к следователю. Он сообщает, что моя жена освобождена. Дает мне подписать акт, что она получила имущество, которое осталось в квартире. Хотя речь идет только о некоторых предметах одежды, я, увидев под актом подпись Милды, так обрадовался, что, не раздумывая подписался рядом.

Меня поразило необычайно корректное поведение следователя. Ясно видно, что он действует по каким-то новым указаниям.

А еще через несколько дней я получаю свое пальто, ботинки и костюм, присланные Милдой.

 

- 141 -

Начался 1939 год. Продолжаем получать добрые вести. Узнаем, что Кузьмина больше нет, а Затурайский, Соловьев и другие арестованы за превышение власти.

Узнаю, что освобождены Удрис и Остров и некоторые другие заключенные. У всех приподнятое настроение. Я тоже убежден, что раз Кузьмина нет, а Затуранский отдан под суд, то вся их ложь раскроется и меня так же, как Острова и Удриса, должны скоро выпустить. Так думают все арестованные коммунисты. Однако мне кажется, что события продвигаются очень медленно.

Начинают выдавать по требованию бумагу и письменные принадлежности. Пишу длинную жалобу по поводу недозволенных методов следствия, которые применены по отношению ко мне. Отзываю свою подпись под показаниями. Прошу ускорить разбирательство и освободить меня. Опять идут дни, но нет никаких перемен.

Только через месяц меня опять вызвали к следователю. Он корректно представился: его фамилия Римский. Подробно расспрашивает, почему я подписал протокол, где признаю себя виновным. Я ему всё детально объясняю. Повторяю ему то, что писал в своем последнем заявлении. Несколько подозрительным мне кажется только то, что на сей раз следователь вообще никакого протокола не составляет. Он вообще ничего не записывает из того, что я ему говорю. Успокаиваю себя тем, что по сути дела я ничего нового не сообщил, всё уже сказано в моем заявлении.

Когда разговор закончен, Римский спрашивает, не устал ли я. Потом дает мне подписать печатный бланк, где сказано, что у меня жалоб по поводу методов допроса нет, и никакие пытки против меня не применялись. Я немедленно подписываю.

После этого Римский разрешает себе еще некоторые необычные вольности. Он говорит:

— Теперь не только Кузьмина и Затуранского больше нет. Все те, которые допустили произвол, отданы под суд и их будут судить. А вы, товарищ Цируль, можете быть спокойны, теперь всё пойдет по закону.

 

- 142 -

Возвращаюсь в камеру совсем уже в хорошем настроении, полный самых радужных надежд.

Снова идут дни без перемен. В тюрьму поступают вести о натянутом международном положении. Оккупация Австрии, Мюнхен, поражение в Испании. Что с моим другом Рудисом? — приходит мне в голову. Гитлеровские армии в Праге.

С какого-то отдаленного громкоговорителя каждый вечер слышим:

Если завтра война, если завтра поход...

И вдруг... Или это случайно, или чья-то злая шутка — мы находим в уборной на окне оторванную страницу «Правды». Уже больше года никто из нас газету в руках не держал.

Каждый жадно хватает брошенную страничку, чтобы получить какой-то ответ на волнующие нас всех вопросы международной и внутренней жизни. Все по очереди читают газету и бережно кладут ее обратно. Возвращаясь в камеру, все молчат о прочитанном, только спрашивают друг друга:

— Читал «Правду»?

Или:

— Прочти «Правду»!

И я с нетерпением хватаю брошенный кусок газеты и читаю там... приветствие Сталина Гитлеру по поводу дня его рождения.

Это новость, которую нам трудно понять.

Комментарии дает Пете.

— Главная цель Гитлера, конечно, — напасть и уничт жить Советский Союз, и для этого он хочет обеспечить себе тыл и укрепить свое господство в Европе. Но чтобы принудить Англию и Францию к разным уступкам, Гитлер делает миролюбивые жесты по отношению к нам. Разве мы можем на них не отвечать? Улучшение наших отношений с Германией может, во-первых, несколько оттянуть грядущую войну, во-вторых, заставить серьезно подумать Чемберлена и Даладье. Как бы ни было, сегодня нормализация отношений с фашистской Германией является выражением нашей миролюбивой политики.

 

- 143 -

Рассуждения Петса доходят с трудом. Но хочется верить всему лучшему. В спорах о международных делах дни текут быстрее. Однако я жду результата от моего заявления и от разговора с вежливым следователем Римским и ничего не могу дождаться. Начинаю нервничать.

Добрые вести, которые одно время поступали довольно часто, последнее время прекратились. Беспокоюсь о своей дальнейшей судьбе не только я — беспокоится вся камера. Некоторые скептики иронизируют, что тюремная администрация получила распоряжение тридцать процентов коммунистов выпустить по своему усмотрению, чтобы не надо было тратиться на строительство новых тюрем, а остальным ждать, пока арестуют новое пополнение.

Кончается 1939 год. Польша разгромлена. Началась война Германии с Англией и Францией. На границе с Финляндией идет кровавая война. На международной арене положение меняется с молниеносной быстротой, а у нас без перемен. Уже не слышно, чтобы кого-то освобождали. Я знаю, что Милда на свободе, но никаких вестей от нее нет.

Вдруг становится известно, что из Москвы прибыла какая-то авторитетная комиссия во главе с прокурором Фракиным, которая во всем разберется. Я требую, чтобы дали мне возможность встретиться с ними, но получаю ответ: — Нет здесь никаких комиссий.

Однако от обещаний Римского ждать больше нечего. Решаю, что по поводу всего, что делается в Ташкенте, надо сообщить дальше.

Бумагу для жалоб больше не дают. Начинаю писать новую жалобу Сталину. Пишу с помощью обгорелой спички на папиросной бумаге. Пишу долго и подробно обо всем, что на душе. Исписал две книжки папиросной бумаги.

Отослать решаю наивно простым способом. Крепко завязываю свою жалобу нитками и на пакетике пишу: «Прошу добрых людей передать товарищу Сталину».

Наша тюрьма в центре города. За забором улица. Думаю, что во время прогулки переброшу свой пакетик через забор

 

- 144 -

на улицу так, чтобы охрана не заметила, а там кто-нибудь поднимет. Потом что будет, то будет.

Я понимаю, что всё моё начинание не имеет шансов на успех. Но после того, как в своих надеждах на Римского я окончательно разуверился, больше не знаю, что делать, а бездействовать не могу.

Все чувствуют, что положение опять ухудшилось. Хотя Кузьмина, Затуранского, Соловьева нет, всё остается по-старому. Стараюсь всеми силами подавить общий пессимизм, но я не Штох. Страшно жалею, что я не с ним.

Однажды днем на прогулке перебрасываю через забор свою ценную посылку. Но охрана на вышке заметила и подняла тревогу. Когда меня привели на допрос к начальнику тюрьмы, я делаю отчаянный шаг:

— Не буду принимать никакой пищи, пока не дадите возможности попасть к комиссии Фракина.

— Нет здесь никакой комиссии!

Однако теперь я точно знаю, что комиссия есть, потому что некоторым уже удалось говорить с Фракиным.

За «почту» меня наказывают карцером. Объявляю голодовку.

Вернувшись из карцера, ложусь на койку и лежу без движения. Написал записку: «Пока на комиссию Фракина не пустят, пищу не приму». Записку прикрепил к одеялу, которым покрылся.

Столь энергичных действий тюремная администрация не ожидала. Весть о том, что я объявил голодовку, скоро распространилась по тюрьме. Администрация нервничает — комиссия-то есть и работает. Арестованные в камерах начинают волноваться.

На пятый день голодовки меня вызывают в кабинет начальника тюрьмы. Поднимаюсь, шатаясь от головокружения и держась за стену. Меня сопровождает надзиратель. Идя по коридору, слышу страшный скандал в одной из камер. В камерах уголовников это бывало часто. Через некоторое время последовал выстрел охраны.

У дверей начальника тюрьмы останавливаемся, и я слышу приятный женский голос:

 

- 145 -

— Заходите, товарищ Цируль, заходите.

За всё время заключения я не слышал такого теплого обращения к себе. Это звучит будто из какого-то другого, позабытого мира.

Медленно перешагиваю через порог. За большим длинным столом сидят прокурор Фракин (мне уже рассказали, как он выглядит) и еще четыре-пять человек. В конце стола сидит женщина. Я ее знаю. Это Величко, бывшая студентка юридического института, знакомая Милды.

Иду к столу. И тут Величко встает и бежит мне навстречу.

— Вот как приходится встречаться, — говорит она и остановившись передо мною, смотрит мне в лицо.

Смотрю на нее и не могу выговорить ни слова. Чувствую ком в горле и кажется, что сейчас разрыдаюсь.

За два года ни один человек с воли не осмелился признать, что знаком со мной.

— Ну дайте же мне свою руку, — говорит она с нетерпением.

Все присутствующие смотрят на нас. Некоторое время все молчат. После двух лет заключения и голодовки я, конечно, выгляжу неважно.

— Ну что у вас на душе, говорите, — начал Фракин. На столе перед Фракиным я замечаю свою жалобу Сталину, переброшенную через забор.

— Вот там всё написано, — с трудом отвечаю я, указывая на перевязанный нитками маленький пакетик. Голодая, я потерял все силы, а тут еще встреча с Величко. Я ничего не соображаю и почти не могу говорить.

На столе графин с водой. Величко быстро наливает и подает мне стакан. Я моментально выпиваю. Она наливает еще, и я тут же выпиваю второй стакан, потом третий. Графин пуст. Больше воды мне не дают.

— Есть жалобы на условия в тюрьме? — спрашивает опять Фракин.

— Ну что тут сказать? Не в этом дело. Известно, тюрьма не санаторий, — начинаю медленно говорить. — Сами слышали выстрел только что. Но особых жалоб на условия

 

- 146 -

в тюрьме у меня нет, кроме того, что четыре дня голодал, чтобы попасть к вам. Но не поэтому пришел к вам. Я хочу протестовать против того, что меня держат в тюрьме, истязают и заставляют давать ложные показания.

Фракин говорит со мной очень вежливо. Задает несколько вопросов по существу. Я отвечаю. Величко сидит в конце стола, с печалью слушает, смотрит на меня, почти готова плакать.

Когда Фракин кончил задавать вопросы и мне больше нечего ему сказать, я благодарю его и собираюсь уходить. Величко опять встает, подходит ко мне, обеими руками жмет мою руку и говорит:

— Успокойтесь, не нервничайте, теперь скоро всё выясним.

Встает из-за стола и провожает меня обратно в камеру сам начальник тюрьмы.

— Товарищ Цируль, — говорит он, идя со мной рядом, — ну что мы с этими хулиганами можем делать?

Это он по поводу того, что я указал Фракину на выстрел. Уголовники в самом деле часто выдвигают необоснованные требования, устраивают драки между собой, и я совсем не имел в виду жаловаться по поводу выстрела. Но сейчас я молчу.

— Но вам, товарищ Цируль, мы сейчас выпишем медицинский паек, и я пришлю к вам врача.

В камере все набрасываются на меня с вопросами. Я стараюсь подробно всё рассказать, но очень устал. Кто-то подает мне несколько кусочков сахару. Я их медленно сосу. Скоро приходит врач, назначает мне строгую диету, выписывает медицинский паек.

Три дня я лежу и радуюсь. Вроде вижу хороший сон. Конец моим мучениям. Скоро буду дома, увижу опять Милду. На сей раз я полон самых радужных надежд. От всего сердца поздравляют меня Тедясинг и Пете. Они тоже уверены, что скоро я буду на свободе. Они просят меня о некоторых услугах на воле, что я охотно обещаю.

Прошло три дня. На четвертый в камеру приходит надзиратель, велит одеться и следовать за ним с вещами.

 

- 147 -

Я бесконечно счастлив. В старом заштопанном мешочке у меня пальто, костюм, пара желтых туфель и немного белья. Надеваю шинель, которая всё время со мной, беру мешочек и прощаюсь со всеми. Все убеждены, что ухожу на волю.

На дворе март. Приближается полдень. Тепло греет солнце ранней весны. Нас собрали группу человек тридцать. Все с вещами. Вижу знакомые лица. Среди всех — высокий худощавый профессор Машковцев, преподаватель английского языка и руководитель кафедры в Ташкентском университете. Он в шляпе, новом костюме, с ним два больших чемодана. Собрался в путешествие, подумал я, посмотрев на него.

Вдруг приходит в голову: почему нас хотят выпускать группой? Однако не хочу расставаться с радостной мыслью, которой жил последние дни.

— Ну как, пойдем на волю? — спрашиваю таджика Джумбаева, студента-математика из Азербайджана, с которым некоторое время тоже был в одной камере.

— Пока в пересылку, — отвечает он.