ВТОРОЙ ДОПРОС
На сей раз меня поместили в камеру, где сидят больше узбеки, главным образом муллы. Но есть и несколько партийных и советских работников. Здесь я познакомился с Хамраевым, известным партийным работником Узбекистана, участником гражданской войны.
Муллы живут в камере сравнительно свободно. У них у всех деньги. Они постоянно выписывают себе продукты, тюремной Пищей почти не пользуются. Зато я теперь ем этой пищи, сколько влезет. Как-то им приносят опять несколько банок консервов. Но, оказывается, это свиные консервы — пища не для мусульман. Я единственный в камере, кто охотно ест свинину. Все консервы попадают в мое распоряжение. Ем их вместе с Хамраевым и другими неверующими узбеками. Но узбеки все глотают свинину нехотя. Я же чувствую, как с каждым днем прибывают силы.
Примерно через неделю снова вызывают на допрос. На этот раз мне разрешают сесть только на самый край стула. Теперь уже в более конкретной форме излагают мое преступление. Я должен признать, что состою членом контрреволюционной организации латышских стрелков в Красной Армии и латышской контрреволюционной организации «Прометей». По заданию этих организаций прибыл в Ташкент для контрреволюционной деятельности. Здесь встречался с другими латышами, собирал секретную информацию и передавал иностранным разведкам.
Вижу, что всё это приспособлено к написанным мною биографическим материалам. С возмущением отвергаю клевету. Меня оставляют в покое. Сижу на краю стула и молчу. Время от времени следователь задает какой-нибудь маловажный вопрос, я отвечаю. Он продолжает заниматься своими бумагами.
Потом следователи меняются. Когда меня одолевает сон, и я начинаю дремать, следователь толкает стул ногой и я падаю.
— Нельзя спать, — кричит он.
Встаю, сажусь снова на край стула и продолжаю молчать. Как только я опять засыпаю, стул снова толкают. Это повторяется много раз.
Приходит третий следователь. Читая какие-то бумаги, он вдруг спрашивает меня:
— Что вы делали в Коминтерне? Подумав немного, я отвечаю:
— В Коминтерне я, будучи членом нелегальной Компартии Латвии, боролся за легализацию партии.
Следователь чего-то, очевидно, не понимает. Ему кажется, что я признался в каком-то важном преступлении. Он быстро хватает лист бумаги, записывает мой ответ и дает мне подписать. Прочитав, подписываюсь. Забрав мое «признание», тот поспешно уходит. Вскоре возвращается с опущенной головой и злобно смотрит на меня. Потом заходят начальник отдела Кузьмин и его заместитель Затуранский. Оба начинают меня страшно ругать, кричат, что я издеваюсь над ними. Кузьмин говорит, что обо всем этом я еще горько пожалею. Выругав меня, уходят.
Оба они часто заходят в кабинет следователя, где я сижу, но не трогают меня. .
Опять входит Моруженко. Некоторое время ничего не говорит, занимается своими бумагами. Потом вдруг заявляет:
— Зря ты отпираешься. Подпиши, что от тебя требуют, и будет спокойнее тебе и нам. Эта твоя девчонка ведь тоже в наших руках. Она, оказывается, более разговорчива, чем ты. Она охотно подписывает всё, что требуется, и о себе, и о тебе.
— Могу тебя порадовать еще одним открытием. Она тебя вовсе не так любит, как тебе кажется. Вот видишь, в ее сумке мы обнаружили несколько писем, которые она получила в последнее время. Это не могут быть твои письма.
Он вытаскивает из стола действительно сумочку Милды. Вынимает несколько конвертов и начинает читать мне банальные любовные фразы. По сумке вижу, что и Милда арестована. Но на провокацию не обращаю внимания.
Убедившись, что ему не удалось меня обмануть, Моруженко выругал меня и оставил в покое.
Я несколько раз уже заявлял протест Кузьмину, Затуранскому против методов следствия. К Моруженеко опять обращаюсь с протестом.
Наконец мне дают бумагу, чернила, разрешают сесть у стола, и я пишу длинное заявление с жалобой против применяемых методов следствия. Пишу жалобу на имя Сталина. Описываю всё, что со мной делают. Свою жалобу кончаю заявлением, что подобные методы несовместимы с ленинским стилем работы и ведения дела.
Жалобу передаю Моруженко. Он в моем присутствии передает ее Затуранскому.
Мне кажется, что я сижу на краю стула уже суток двое. Вдруг быстро входит Затуранский с какими-то отпечатанными на машинке листами в руках. Издевательски посмеиваясь, он машет ими передо мной и говорит:
— Ну, ленинец, теперь ты больше не вывернешься. Теперь птичка попалась. Вот из Киева прислан протокол: твой брат признался, что он вместе с Якиром — враги народа. Ты сам писал в автобиографии, что несколько раз ездил к нему. Ясно, чтобы получить материалы для органов иностранных разведок. Или сейчас ты захочешь отрицать, что ездил к своему братцу?
Я протягиваю руку, чтобы самому посмотреть этот страшный документ, но получаю сильный удар по руке.
— Это всё враньё! Это провокация! — кричу я. У меня нет сил сказать еще что-либо.
Некоторое время Затуранский мечется, кричит, угрожает. Я повторяю, что это враньё, на такие провокации он меня не поймает и подписывать я всё равно ничего не буду. Он уходит.
Мне очень хочется спать, но закрыть глаза не разрешают ни на минуту. Я вижу, что многие следователи выполняют возложенные на них обязанности с отвращением. Но видно и то, что они очень боятся проявить какое-либо человеческое отношение.
Ко мне заходит следователь, с которым я также раньше был хорошо знаком: это Николай, муж подруги Милды, которая часто к нам заходила. И он делает вид, что не знает
меня, часто демонстративно громко кричит. Но разрешить поспать он тоже не может. В любой момент может войти Затуранский или кто-нибудь другой. Выбрав момент, когда кругом тихо, он говорит:
— Подпишите, что от вас требуют, иначе живым не уйдете. И не обижайтесь, мы тоже ничего не можем поделать. Кто хоть немножко отступит от инструкции, рискует оказаться на вашем месте или того хуже.
Вижу, что он очень переживает, когда Затуранский ругает меня и пользуется словом «ленинец», чтобы издеваться надо мной.
Скоро устраивается новая провокация. Является следователь и зачитывает мне «показания» ныне арестованного бывшего председателя Верховного суда республики Удриса. Якобы ему, Удрису, известно, что я — резидент разведки буржуазной Латвии в Ташкенте. Что я вербовал латышей и что один раз явился с группой студентов к нему на совещание.
И этот «документ» отчасти списан с моей автобиографии. Я там писал, что знаю Удриса по совместной работе в юридическом институте, где читал лекции по истории. Однажды во время летних каникул я замещал заведующего учебной частью юридического института, дежурил там, и ко мне зашли несколько студентов. Они имели несколько вопросов к Удрису по поводу своих дипломных работ. Но Уд-рис в тот день был очень занят, позвонил и попросил меня со студентами зайти к нему в Верховный суд, что я и сделал. Этот случай я где-то упомянул, когда во время первого допроса писал о своих встречах с латышами. Теперь из этого сделали «признание» Удриса и его «показания».
Следователем на этот раз оказался плотный латыш. Он мне говорит, что сейчас надо написать дополнительно, какие люди участвовали в «совещании» у Удриса. Он боится заговорить со мной по-латышски, кричит на меня, ругается и всячески старается быть строгим. Но в глазах его нет злобы. Вижу только, что он страшно боится начальства. Он очень доволен, что я сразу соглашаюсь написать дополнительные показания, какие ему требуются.
Случилось так, что тогдашние студенты юридического института, с которыми я ходил к Удрису, все после окончания института были назначены на работу в системе наркомвнудела в Ташкенте и теперь работали следователями. Вот я и указал фамилии нынешних следователей, с которыми ходил тогда к Удрису. Следователь сразу ушел с моей бумагой, не читая. Очевидно, начальство ждет ее. Я моментально заснул. Вернувшись, следователь громко ругается, но я никак не могу проснуться. Упал со стула и все равно сплю. Ему стоило больших трудов разбудить меня.
Мне казалось, что идет опять четвертый день моего допроса. Вдруг в сопровождении Затуранского и Кузьмина в кабинет вошел прокурор Шенин, которого я хорошо знаю по юридическому институту. Он спрашивает, есть ли у меня жалобы. Ни я, ни он не подали вида, что были знакомы, хотя я вижу, что он меня узнал. Но разве первый раз встречает он знакомого во время своего обхода? Он очень бледный, усталый, больше похож на тень, чем на живого человека.
Я высказываю все свои жалобы. Говорю, что всё это написал в письме на имя Сталина и отдал Затуранскому. Прошу его ознакомиться с этим заявлением. Он будто слушает меня, но взгляд его где-то далеко-далеко. То ли он ничего не слышит, то ли слышит уже в сотый раз, всё давно знает, и давно устал от этого. Уходя, он говорит будто про себя:
— Нет, этого не может быть, не может быть.
Опять меняется следователь. У очередного уже нет вопросов, только смотрит, чтобы я не спал. Через некоторое время к нему приходит женщина. Начинают любезничать. Они ведут себя так, как в нормальных условиях никогда не позволили бы себе в присутствии третьего. Борясь со сном, измученный, наблюдаю за ними и думаю: очевидно, они уже не считают меня живым. Полагают, что я уже никогда больше не буду ходить как нормальный человек среди свободных людей. Какова их мораль? Нет, это вообще не люди. Однако пока они в человеческом обществе, а я изолирован.
Наконец женщина уходит. Снова смена. Появляется опять мой знакомый Соловьев.
И тут же страшно злой, с руганью вбегает Затуранский. В руках у него мои дополнительные показания о «совещании» у Удриса. Я подтверждаю, что писал со всей серьезностью и прошу это проверить, опросить упомянутых следователей, а в случае расхождения показаний устроить мне с ними очную ставку.
Затуранский почти не слушает, продолжает выкрикивать самую грубую брань. Грозится, что даром мне это не пройдет, что я еще увижу, что значит издеваться над следствием и писать жалобы.
Кончив бесноваться, он уходит. Через некоторое время появляется врач. Он проверяет сердце и уходит, ничего не сказав.
— Вы знаете, товарищ Цируль, — тихо спрашивает Соловьев, — что это значит? Этого вы не выдержите. Не допускайте этого. Скажите, что вы подпишете. И прокурору жаловаться не надо было. Разве прокурор может что-нибудь сделать?
Я догадываюсь, что меня ждет. Опять приходит в голову мысль: надо беречь жизнь, пока жив человек, еще не всё потеряно. Только живые борются. Однако Соловьева спрашиваю:
— Ну кому нужна ложь? Разве Сталину нужна? Ложь нужна только нашим врагам.
— Да, товарищ Цируль, сегодня и Сталину, и вам нужно, чтобы вы подписали, хотя бы и ложь, потому что Сталину и вам нужно, чтобы вы жили.
Когда пришел час смены следователей, Соловьев простился со мной печальным взглядом.
— Вам последний раз предлагается подписать показания, — говорит вновь пришедший.
Мне кажется, что я сижу на стуле уже пятый день. Чувствую, что опять начинаю терять рассудок и способность что-либо воспринимать. На сей раз за всё время допроса только изредка ел булочки и пил чай. К остальной еде не прикасался.
— Подпишите лучше сейчас. Вы знаете, как Горький сказал: если враг не сдается, его уничтожают.
От этой ссылки на Горького меня вдруг охватывает ярость. Не могу ничего другого сообразить и в ответ говорю:
— Вы ошибаетесь. Это уже Ленин сказал в 1902 году в своем труде «Что делать?» Смотрите третье издание сочинений, том четвертый, страница 472, вторая строчка сверху. Вы, молодой человек, еще плохо овладели трудами классиков марксизма и страшно путаете, поэтому лучше не ссылайтесь на цитаты.
Следователь остался сидеть с открытым ртом. Ему, невежде, и в голову не придет, что я просто вру. И он перепугался, что напутал, и бурчит под нос — разве такая большая разница, кто это сказал.
— Возможно, что и Ленин, — соглашается он, — но вам лучше подписаться, так как иначе мне уже надеяться не на что.
Мне начинает казаться, что, может быть, и этот хочет мне только добра. Хочет от всей души, чтобы я сберег жизнь, и потому упрашивает, как умеет. Однако я продолжаю сидеть на стуле и ничего не подписываю.
Входят Кузьмин с Затурайским. Кажется, оба пьяны. Глаза блестят каким-то холодным садистским блеском.
— Ну что, продолжает упорствовать? — спрашивает Кузь мин.
— Ну пусть знакомится с новыми методами следствия, если есть охота! Хе-хе. Отвести его в карцер.
— Может, раздумал, собака?
Это Затуранский.
— Подпиши, если ты настоящий ленинец. Думаешь, нам охота руки марать?
Говорю, что я всё подписал, что знаю. Больше мне сообщить нечего.
— Ну что же, пеняй на себя. Дадим тебе еще один урок. Посмотрим, как после этого будешь писать Сталину и жаловаться прокурору.
Поворачивается к следователю:
— Отведите его в карцер в старом доме, внизу занято.
Карцером обычно называют сорок вторую камеру в подвале, откуда почти каждую ночь слышны на весь дом крики.
Когда следователь ведет меня вниз по лестнице и по длинным коридорам, меня охватывает безразличие. От бессонницы и нервного напряжения я так устал, что, кажется, со мной можно делать что угодно — я не почувствую. В голову приходит: вот хорошо, опять мне легче будет.
— Негодяи, выродки, что вы со мной делаете? — слышу вдруг страшный крик внизу.
От этого крика я сразу как-то прихожу в себя. Гляжу на охранников в коридоре, на их каменные лица.
На улице меня сажают в машину и перевозят через улицу к так называемому старому дому. В старом доме я попадаю в помещение с неестественно высоким потолком. Вверху очень сильный светильник, вроде прожектора. Вся комната — пять-шесть квадратных метров. Стены темно-коричневые. Пол цементный. В середине пола водосток, покрытый решеткой. Двери двойные со звукоизоляцией и стеклянным глазком для наблюдения.
Меня оставляют одного. Чрезвычайно сильный свет, странная обстановка, одиночество, нервная напряженность последних дней. Становится жутко. В ушах еще слышится крик из сорок второй камеры. Мысль о том, что меня ждет, прогоняет усталость.
Никто не входит. Начинаю осматривать стены. Замечаю во многих местах следы крови. Приходит в голову, что отсюда я, может быть, живым не выйду. Так хочется жить! Вдруг так жалко становится себя, что я готов заплакать...
Кузьмин вошел с пистолетом в руке, Затурайский — с резиновой дубинкой. Теперь они уже сильно пьяны.
— Ну, как нравится комнатка? Успел посмотреть, света хватает? Хе-хе-хе... Прощайся с жизнью, собака! — Затуранский бьет меня резиновой дубинкой и кричит с каждым ударом:
— Подпишись, подпишись! Признавайся!
Я падаю на пол, охватываю голову обеими руками.
Меня бьют и бьют. Топчут ногами и всё время ругают. Мне кажется, что сейчас я потеряю сознание и наступит конец... Конец моей жизни... Но если человек жив, он еще может бороться... Я больше не буду... жить... не буду... бороться...
И вдруг я так испугался подступающей смерти. Хочу сказать, что подпишу, но не могу уже ничего вымолвить, и меня продолжают бить.
— Подпишу! — наконец выдавливаю из себя и больше ничего не помню.
Потом опять в кабинете, из которого меня увели. Опять у стола следователь. Затуранский стоит рядом с ним. Я сижу на своем стуле.
— Дайте ему, теперь он всё подпишет, — говорит Затуранский и уходит.
Я сижу на стуле и не двигаюсь. Всё тело ужасно болит.
— Ну идите, подпишитесь. Можете радоваться, что вернулись живым.
Я ничего не отвечаю, боюсь двигаться от ужасной боли. Затуранский ушел, теперь хочу только немножко еще подумать. Как я буду потом жить, если всё это подпишу?
Но подумать не удается. Затуранский тут же возвращается. Узнав, что я еще не подписал, он на сей раз не кричит, говорит спокойно:
— Так, значит, опять смеется над нами. Ну, прежде чем он отдаст богу душу, мы дадим ему еще один урок, пусть знает, как смеяться над нами!
Он уходит, оставив дверь открытой. Тут же я услышал из помещения рядом плач - женщины. Сначала я ничего не понимаю. Неужели это явь, а не страшный кошмар? Я слышу голос Милды. Она так жалобно плачет и умоляет кого-то перестать ее мучить.
— Изверги! — кричу я. — Дайте мне что хотите, всё подпишу, только прекратите истязать ее.
Подбегаю к столу и подписываю всё, что дает мне следователь.
— Ну вот, молодец, давно бы так, и не было бы этих мучений. Ну хорошо, что жив, — говорит следователь.
Он уходит, я падаю тут же на стол и больше ничего не слышу. Я уже не знаю, просто заснул или опять потерял сознание.