- 219 -

ПИСЬМО ШЕСТОЕ

 

20 марта смотрел по телевизору передачу. В.В.Блюхер рассказывал о своем отце. Что-то не верится мне, что десятилетний мальчик мог спросить у отца, верит ли тот Сталину. И я бы не придавал большого значения ответу В.К.Блюхера «да»: разве бы решился отец в то время поделиться с сыном своими сомнениями, даже если бы они у него и были. Кроме того, возникло у меня такое подозрение, что Василий Васильевич и сейчас еще верит Сталину и сожалеет о нем больше, чем об отце. Дай бог, конечно, чтобы это только мне показалось. А что касается отца, то что же он не видел, как его соратников, верных ленинцев, убивали ни за что? Что он, не знал, что ли, что Тухачевский не виновен, когда подписывал смертный приговор. Ведь он же в то время был председателем военной коллегии, которая судила Тухачевского!

Милая Пана, твои письма полны горечи при воспоминании о тех страшных временах и при мысли о том, что многие и многие люди, которых непосредственно не коснулась черная рука ГПУ, все еще верят в справедливость сталинских репрессий. И ведь таких людей у нас еще очень много. Они кричат со страниц некоторых наших журналов: кто вам дал право порочить имя Сталина? Они до сих пор уверены, что, если бы не гений Сталина, мы не победили бы в войне. И это несмотря на многочисленные публикации разоблачительных материалов в прессе!

Но мне кажется, Пана, что в большинстве этих статей и воспоминаний речь идет о том, что происходило в верхних

 

- 220 -

этажах, а что происходило в нижних слоях человеческого бытия, особенно в деревнях, еще никто ни сказал ни слова — ни в публицистике, ни тем более в художественном произведении. Во всяком случае, я таких не встречал.

Недавно, Пана, со мной случилось вот что. Сижу я в городской библиотеке, читаю статью «Феномен Сталина». Подсаживается рядом со мной мужчина, увидел, что я читаю, и спросил меня, верю ли я в то, что сейчас пишут о Сталине. Верю, ответил я, ведь я сам жертва репрессий, сам прошел через концлагеря и тюрьму. Незнакомец этот так странно взглянул на меня, как будто перед ним внезапно вырос снежный человек. И знаешь, что он мне сказал? «Так вот почему вы так злобствуете на те времена, — сказал он,

— потому что вас больно отстегали ремешком». Я не злобствую, ответил я ему, стараясь быть спокойным, я сожалею! Сожалею о миллионах загубленных и искалеченных человеческих жизней. И о миллионах искривленных душ и умов! Так что и неизвестно, как их теперь выпрямлять!

Человек этот промолчал, потом резко поднялся и демонстративно удалился. Видимо, нечего ему было возразить мне, не по его зубам оказался орешек. Спустя некоторое время ко мне подошла одна из сотрудниц библиотеки и сказала, что я разговаривал с редактором нашей районной газеты. Не знаю, на какую мою реакцию она рассчитывала, но я подумал про себя: да холера с ним, что он редактор, мало ли дураков у нас работает во всех сферах! Ему так, наверное, спокойнее жить: ничего не вижу, не слышу, ни во что не верю. А если бы этому редактору пришлось, как мне, все увидеть своими глазами в ранней юности, увидеть страшные факты нашей истории — раскулачивание, коллективизацию, ОГПУ, НКВД! Разрушили, раскатали по бревнышку такую прекрасную нашу жизнь, отправили на тот свет десятки родных и знакомых, смели с лица саму нашу деревню, буквально вычеркнули двадцать лучших лет жизни! Я уверен, он думал бы сегодня так же, как я.

Пана, люди, как этот редактор, верят той клевете, той напраслине, которую возвели на всех репрессированных: враги народа: вредители, японские, немецкие, не знаю еще какие шпионы... Помню, что и в тюрьме, и в лагере нас, политических, старались тщательно отделять от уголовников, чтобы мы, не дай бог, не сделали и их «контриками», как нас тогда называли. А когда началась война, те уголовники называли нас фашистами. А ведь мы, несмотря ни на что, так же, как все советские люди, переживали трагедию войны, всей душой хотели победы, работали «для фронта, для победы». Как же горько было слышать кличку «фашист».

На этом закончу, Пана. Знаешь, мыслей у меня очень много, все сразу и не выскажешь. Вот ты советуешь мне в каждом письме написать про все, что я пережил. Но мне

 

- 221 -

это видимо, уже не под силу. Вот, если бы нашелся умный человек, из писателей, я бы ему порассказал и про тюрьму, и про лагеря, про людей, которых повстречал там и по ту, и по другую сторону. Хватило бы на несколько томов. А так вот только тебе, родному человеку, все высказываю, ты меня не упрекнешь за возможные несуразности, все поймешь с полуслова. И все-таки, Полина, мы дожили до наших дней, до народного суда над нашими палачами. Будем жить, и помнить всех, кто погиб в те годы, и рассказывать о них нашим потомкам.