- 108 -

ТОБОЛЬСКАЯ ТЮРЬМА

 

С баржи мы не могли видеть красивые берега. Баржа была предназначена, по всей вероятности, для перевозки скота. Но вряд ли при перевозке скота допускалась такая уплотненность. Плотная человеческая масса, телом к телу, зловоние до одурения. Большего не придумаешь, чтобы унизить человеческое достоинство. Вся Соль-Илецкая тюрьма поместилась на этой барже, но среди заключенных мало было людей, приехавших из Орла. Большинство осталось лежать в соль-илецкой земле.              

В Тобольской тюрьме я попал в большую камеру. Те же вбитые в пол тяжелые массивные койки, стол и скамейки и большая деревянная параша. В этой камере нас было около двадцати человек. Мало я жил в этой камере и позабыл почти всех сокамерников, но одну встречу не забуду.

Этого человека я увидел на барже. Сгорбленный, подслеповатый старик, опустившийся до предела. Подозрительный ко всем, он считал, что его обижают, обкрадывают. Каждый раз при раздаче хлеба и рыбы поднимал шум, говорил, что люди пользуются его слабостью, тем, что он плохо видит, и обирают его. Иногда впадал в истерику, плакал. В камере, узнав его фамилию, я сказал:

— Я знал в Тбилиси одного Карклина, уполномоченного Наркоминдела СССР по Закавказью...

— Да, был такой Карклин, — сердито ответил он, — и вот его остатки перед вами.

Я не поверил собственным глазам и ушам. До какой степени может измениться человек! Что могло быть общего между этим опустившимся жалким стариком и тем Карклиным, красавцем мужчиной, всегда с иголочки одетым, как того требовала должность дипломата, которого я знал до 1937 года.

Когда я представился и сказал, что хорошо его знаю, думая, что, возможно, он вспомнит меня, он недоверчиво посмотрел на меня и покрепче прижал к себе мешочек с хлебом.                                                        

—Но что с вашими глазами? — спросил я.

 

- 109 -

— Я был в аду, а там огонь жаркий, не только глаза, но и душу человека сжигает. Глаза еще видят, на расстоянии протянутой руки кое-что различаю, но душа моя испепелена, человека во мне уже нет.

Да, он был прав, в нем ничего человеческого не осталось.

О, проблема еды! Никогда бы не подумал, что она может иметь такую власть над человеком.

Из обитателей этой камеры помню также Гусейна Алекперова. Он азербайджанец, но работал в Узбекистане, был редактором одной из районных газет. Плохо говорил по-русски, мы объяснялись с ним на турецком языке.

Он часами мог говорить о своей жене Соне и о единственном сыне Алекпере. Каждый день начинался с того, что Гусейн рассказывал свой сон, в котором, конечно, видел Сону. Сочинял стихи и распевал их на мотив баяти. Во всех стихотворениях упоминались имена Соны и Алекпера. В стихах он жаловался на свою горькую судьбу, говорил о своей безутешной тоске.

Гусейн Алекперов тоже, как и другие, писал множество заявлений о своей невиновности, о судебной ошибке в отношении него, просил о пересмотре дела...

Другой заключенный по фамилии Махоткин из Одессы также сочинял стихи. Сколько развелось в тюрьме стихотворцев... Но «перлы» Махоткина вроде

Тантала муки что пред ним?

Это лишь жалкий синоним...

были, пожалуй, непревзойденны.

Меньше месяца пробыл я в этой камере. Очередной окрик «соберитесь с вещами» — и я оказался в другом корпусе, в маленькой камере с одной-единственной койкой в ней.                 

 Сперва я подумал, что это временная пертурбация, но проходили дни за днями, недели за неделями, а я все сидел в этой одиночке.

Камера была чистая, только чго отремонтированная, с деревянным полом, без свода. Сперва мне показалось, что в одиночной камере спокойнее, только книг не хватает — ведь в одиночке тоже давали одну книгу на декаду. Но очень скоро я убедился, что чувство этого относительного спокойствия обманчиво, и чем дальше, тем острее становилась жажда общения с людьми. За время одиночного заключения никого, кроме надзирателей, я не видел, а с надзирателями разговаривать нельзя. Деньги покойного Сергея Яковлевича еще не кончились. В ларьке кроме табака, моркови и турнепса ничего не было. Табак-самосад был дорогой, но очень крепкий, поэтому для меня, любителя легкого табака, экономный. По-прежнему не разрешали писать и получать письма. Я не знал, что делается дома.

В Тобольске не чувствовалось дыхания войны. Ни затемненных окон, ни воздушных и прочих тревог. Изредка слышался гул одиночного самолета и постепенно растворялся. Газет не давали, и я не знал, что делается на белом свете, какие вести с фронтов. Из одиночной камеры тобольской тюрьмы я снова обратился в ЦК с просьбой об отправке меня на фронт, но опять-таки никакого ответа не получил.

Карточки детей давно были у меня отобраны, еще до этапа из орловской тюрьмы. Я забывал черты детей и матери.

Чем дальше, тем сильнее ощущался голод, чем дальше, тем чаще снились обильные столы. В таких случаях досадно бывало пробуждение.

В одиночке время течет медленно, намного медленнее, чем в общей камере. Я обнаружил, что плановое распределение времени помогает ускорению его течения. И я разработал себе план. После подъема до утренней поверки промежуток времени небольшой, но он насыщен «событиями»: надо привести в порядок постель, пойти на оправку, затем ждать получения хлеба, кипятка, позавтракать. После поверки до обеда надо убить три-четыре часа, а после обеда до ужина — пять-шесть часов. Затем остается еще 2-3 часа. Вот сколько времени надо убивать каждый день. Но за день много «операций». К ним прибавляются еще ежедекадные процедуры — баня, обмен книг, выписка продуктов из ларька, получение их, систематические обыски. Кроме того, через день обход сестры, во время

 

- 110 -

которого обязательно попросишь что-нибудь от головной боли, больше для разнообразия, чем от боли, запишешься иногда к врачу, тоже для разнообразия. В промежутках между этими операциями надо читать, кое-что записать в тетради, делать в камере до 25 тысяч шагов и... думать. Теперь уже все меньше и меньше задаешь себе вопрос: «За что, за что?..» Вспоминаешь слова Медниса, Петровского, Радченко, призадумаешься над ними.

В одиночке часто вспоминаешь прошлое, свою жизнь с самых детских лет. Не знаю, кому принадлежит мысль, кажется Данте, что нет большего страдания, чем вспоминать о счастливых временах в годину горя. Да, это очень правильно сказано. Сердце сжимается, когда, шагая из угла в угол маленькой камеры или лежа на спине бессонными ночами, вспоминаешь свое прошлое, которое сквозь толщу времени обрисовывается в памяти еще более радужными красками, вспоминаешь всех, с кем жизнь тебя свела, врагов и друзей, выбираешь из них близкие, дорогие лица, из которых «иных уж нет, а те далече»...

Много раз эти воспоминания возвращали меня к детству, в далекий-далекий город Карс, пыльный и сонный, отвоеванный у Турции в 1877 году и отошедший к вей в 1920 году. Исконная земля армянского народа, центр страны Вананд, «страна Наири», с удивительной любовью и талантом воспетая Егише Чаренцем...

Город Карс, о котором говорили: «Летом пыль, зимой лед, а весны не видать». Город на самом юге царской России, население его едва составляло 25 тысяч человек. Но постоянное нахождение в Карсе большого гарнизона русских войск с многочисленным офицерством влило в него живую струю кипучей жизни. И сонному городу не давали спать.

Офицерский клуб, гражданский клуб, летний и зимний театры, большой каток на реке, огромный парк, ежегодные длительные гастроли русских и армянских театральных трупп, два кинотеатра — «Иллюзион» и «Аполло»... Да, много было культурных учреждений в Карсе. Каток был любимым местом времяпрепровождения не только офицерства, но и учащихся карсских школ. А школ в Карсе было много: женская гимназия, реальное училище, женская Мариинская прогимназия, городская школа, Алексеевское училище и, наконец, армянская церковно-приходская школа...

Были и церкви. Кроме знаменитого собора Двенадцати апостолов, конфискованного у армян и превращенного в гарнизонную церковь, были еще две армянские церкви. Но община взялась за постройку новой большой церкви. Строительство шло медленно, а затем было законсервировано из-за отсутствия денег, но вдруг привалило счастье: умер бездетный богач Чалтикян, Он оставил завещание: отдать на достройку церкви необходимую сумму, но с условием, чтобы его похоронили в ограде этой церкви. Ради этих денег стоило, конечно, отвести клочок земли усопшему Чалтикяну.

Затем построили огромную церковь — новый русский кафедральный собор.

В Карсе жили и армяне-католики. Хотя их была горсточка, но и они имели свою церковь.

Лежу с закрытыми глазами в одиночной камере далекой тобольской тюрьмы и вижу перед собой кривую крутую улочку, ведущую в наш квартал, старинный район города, под горой, где домики были построены террасами на склоне горы, с плоскими земляными кровлями, и нередко крыша одного дома служила крыльцом для другого. Вижу наш небольшой двухэтажный домик, семью за вечерним чайным столом, главу семьи — строгую, но справедливую мою бабушку, которая в годы походов генерала Паскевича была девушкой на выданье...

Вижу перед собой любимое место игр, Чайи-баджаси — вид на реку. Внизу извивалась узкая лента речушки Карс-чай, которая, однако, причиняла немало хлопот жителям обоих берегов во время обильных дождей и весеннего половодья.

С Чайи-баджаси виден кусочек ущелья — запретной зоны, и красивый особняк коменданта крепости. Перед входом в ущелье возвышалось суровое каменное здание военной тюрьмы маленькими, словно бойницы, окнами, забранными густой решеткой. Мы тогда ничего не понимали в том, что за стенами этого мрачного здания томятся «политические преступники», борцы против самодержавия, Мы тогда видели полосатую будку часового, колокол перед будкой, который зво-

 

- 111 -

нил, когда комендант крепости выезжал на своем фаэтоне из особняка.  Часовой в таких случаях звонил в колокол. На звон моментально высыпала дежурная вахта, становилась по стойке «смирно» и гавкала приветствие, когда комендант проезжал мимо тюрьмы. Bce это нам очень нравилось, и, заслышав звон тюремного колокола, мы устремлялись в Чайи-баджаси...

Чайи-баджаои... Шла первая мировая война. Царь Николай Второй — Верховный Командующий — приехал на Южный фронт. Роскошный особняк коменданта крепости Карса стал его резиденцией. Вся дорога от железнодорожного вокзала до особняка была разукрашена трехцветными флагами, вензелями. По обеим сторонам дороги шпалерами стояли солдаты. Они должны были кричать «ура» во время проезда царя мимо них. Все окна домов, выходящих на дорогу, были наглухо заколочены.

Все жители нашего Чухур-майла потеряли головы. Каждый старался занять удобную позицию на площадке Чайи-баджаси. Мы, дети, конечно, должны были быть впереди всех. Шутка ли, увидеть живого царя в такой близости...

Только моя бабушка была холодна ко всему происходящему. У нее была своя философия.

— Что вы суетитесь, как сумасшедшие?—говорила она.—Подумаешь, царь... Разве не царь хотел отнять наши церковные земли и имущество, закрыть армянские школы? Он бы сделал это, если бы не наш Хримян-айрик... Окна заколотили, боятся, что его убьют. Если он хороший человек, чего бояться? Разве хороших людей убивают? Я не хочу смотреть на его противное лицо...

Мы, дети, были разочарованы. Мы ждали, что увидим царя красивого, могучего, в царском облачении, с короной на голове, такого, что смотрел на нас с портрета в нашей школе, перед которым каждый день до начала уроков мы становились на молитву и просили у бога дать царю многих лет жизни... А проезжал обыкновенный офицер, в обыкновенной шинели и папахе, какие носят в Карсе все офицеры и каких мы видели каждый день...

Чем дальше, тем сильнее и лихорадочнее работает память, вытаскивая из глубины лет события далекого детства, новые и новые лица. Сколько раз в тесной одиночной камере я заново переживал свое детство, «побывал» в Карсе...

Вот в моем калейдоскопе памяти появился наш сосед Акоп Голанджян — судейский писарь. Маленький, сгорбленный пожилой мужчина с тонким писклявым голосом. Отец называл его таинственным и непонятным словом «социалист». Он часто приходил к отцу поговорить, почитать газету. Я ничего не понимал тогда из всего того, что он говорил.

— Пойми, Ованес, царская власть самая несправедливая власть. Ты дальше своего носа не видишь, а вот я вижу далеко. Русский царь самый хищный кровожадный паук, он напился крови лучших людей России, которые хотят ликвидировать эту несправедливую власть и установить такое государство, чтобы всем жилось хорошо. Мы должны бороться до конца, пока не свергнем царя с трона... Наша жизнь уже позади, Ованес, но надо сделать так, чтобы нашим детям жилось лучше. Пока царя не свергли, такой жизни создать не можем...

При этом он нежно гладил меня по голове.

Я прислушивался к словам Голанджяна и ничего не понимал. «Какой смешной, этот дядя Акоп: сам такой близорукий, что даже сквозь толстые очки еле видит, а говорит, что видит далеко, куда дальше, чем отец, а отец и без очков очень хорошо и далеко видит. Каким образом этот маленький человечек, почти старик, задумал бороться с самодержавием и так уверенно говорит о победе? Ведь самодержавие — это много-много офицеров, солдат, казаков, это комендант крепости, грозный комендант, которого все боятся, это полицеймейстер, огромный тучный человек, это губернатор, которого я видел один раз — генерал с длинными усами, это усатые, пузатые городовые. Ведь городовой Тигран одним ударом сшибет Голанджяна, так что ничего от него не останется... А сколько у царя оружия, пушек, снарядов, винтовок... А что есть у Акопа? Ничего...»

Часто появлялся «социалист» Акоп в моей одиночке, при этом я ощущал его присутствие так реально, что чувствовал, будто он гладит меня по голове и говорит: «Надо сделать так, чтобы нашим детям жилось лучше...» В таких случаях мне казалось, что, я открою глаза и увижу Акопа. И открывал...

 

- 112 -

Шагаешь ли по камере или в прогулочном дворике, читаешь ли книгу, лежишь ли бессонной ночью, думаешь ли о близких, разговариваешь ли сам с собой, все равно мысли уносят тебя в прошлое...

Вот часовщик Акоп, он будто сделан из отдельных шариков. Самый большой шарик — туловище на двух шариках-ногах. Другой шарик — голова, — прямо на туловище, шеи не было. Этот шарик состоял из других мелких шариков — щек, подбородка, даже круглого носа. В орбитах глаза — два блестящих шарика. Это его ремесло часовщика вытянуло их из орбит.

Акоп был очень добродушным человеком, большим любителем детворы. Его появление у нас дома мы, дети, всегда встречали с восторгом и каждый из нас старался завладеть каким-нибудь шариком дяди Акопа. Мы висли на нем, не обращая внимания на замечания взрослых. Он не без удовольствия таскал нас, кряхтел под тяжестью...

Он показывал нам интересные фокусы. Вытягивал пустую руку с растопыренными пальцами, а потом спрашивал: «Почему ты спрятал в носу конфетку?» Мы знали, что этой же рукой он из носа вытащит вкусные конфеты по одной для каждого из нас. А как ловко он втирал монету в руку. Мы смотрели во все глаза и никак не могли заметить, куда исчезала монета.

Но мы больше любили фокусы с конфетами.

— Дядя Акоп, покажите еще фокус с конфетами, вот у меня в ухе конфетка, — просили мы.

— Нет, братцы, не могу больше, я устал. Шутка ли — вытаскивать конфеты из носа или уха...

У него не было детей. Его жена — огромная грудастная женщина с ласковым именем Манушак (Фиалка) делала все для того, чтобы подарить мужу ребенка. Но даже самая авторитетная повивальная бабка Кишо не смогла помочь...

Я заболел скарлатиной. Дядя Акоп навестил меня и обещал, что когда я выздоровлю, он подарит мне часы.

— Самые настоящие, дядя Акоп, которые тикают?

— Самые настоящие, которые тикают.

Я выздоровел и ждал, а дядя Акоп совсем забыл о своем обещании.

— Дядя Акоп, а вы можете вытащить из носа часы? — наконец отважился я спросить его однажды.

Он не понял моего намека.

— Часы? Что ты! Это невозможно, я вытаскиваю только конфеты. А вот торчит перед глазами высокий, с несуразно длинными ногами человек с очень маленькой по сравнению с ростом головой, похожей на дыню. Это парикмахер Джан-джан. Его величали «уста Джан-джан», а за глаза называли не иначе, как «Лаглаг» — аист. Это за его длинные ноги. Он был одновременно лекарь. В его цирюльне можно было найти самые лучшие пиявки и лучше всех в городе он умел ставить их. При несчастных случаях чаще обращались к Джан-джану, а не в «Приемный покой доктора Казанджяна». Я тоже испытал на себе мастерство Джан-джана. Мать в «верхних комнатах» стегала одеяло, я ей мешал. Чтобы избавиться от меня, она сказала, что бабушка внизу ест груши. Груши! О, она знала, как я их люблю. Я пулей выскочил, но прежде чем спуститься вниз, решил проверить, не обманули ли меня. Я подошел к краю крыльца, лег на живот, пополз вперед, чтобы посмотреть вниз. Камень, на который я лег, пополз вместе со мной, и я полетел. Меня спасло то, что я упал на голову бабушки, а потом покатился на землю. Это спасло и бабушку. Если бы камень упал ей на голову... Бровь у меня была рассечена. Но есть испытанное средство для остановки кровотечения: смесь паутины и пепла от сожженной тряпки. После этой «первой помощи» была вызвана «скорая помощь» — уста Джан-джан...

Бывало, я проходил мимо его цирюльни, а он сидит на ступеньках, греется на солнце, зевает от безделья. Увидев меня, он подзывал к себе, трогал пальцами волосы на голове, и если находил, что уже время их стричь, брал за руку, усаживал на стул.

— Иди скажи отцу, что уста Джан-джан тебя постриг.

Отцу это стоило три копейки, но не всегда он одобрял действия Джан-джана.

— Еще можно было подождать неделю. Мудрит он, Лаглаг.

 

- 113 -

Часто приходил в мою одиночку прославленный армянский композитор Армен. Тигранян. Появлялся, садился на край моей койки, смотрел на меня своими добрыми грустными глазами и говорил:

— До чего тебя довели, Сурен, что с тобой, как это могло случиться?..

Я познакомился с Тиграняном в 1919 году и стал близким человеком в его семье. Он тогда жил в Тбилиси и изредка приезжал в Александрополь для постановки своей оперы «Ануш». Тогда эта опера еще «ходила в лохмотьях».

Тигранян в те годы очень нуждался. Семья большая. Кроме того, жена его убитого бандитами брата с двумя детьми не захотела уйти из этого дома, и Тигранян на свой скудный заработок учителя музыки кормил девять человек.

Тигранян проводил большую общественную работу как председатель музыкальной секции Дома армянского искусства в Тбилиси. Он привлек к общественной работе также своих музыкально одаренных детей — дочь Эмму и сына Варданика. Дом армянского искусства сыграл большую роль в укреплении братских связей армянского и грузинского народов, а музыкальная секция была тесно связана с композиторами Грузии Захаром Палиашвили, Дмитрием Аракишвили и другими.

Удивительные человеческие качества украшали Тиграняна. Он был до стеснительности скромен. Характер мягкий, покладистый, любил шутки, был остроумен, реакция быстрая, юмор тонкий. Всесторонне развитый, начитанный, очень интересный собеседник.

Тиграняну были чужды слова «устал» или «нет настроения». Когда он возвращался домой с работы, довольно тяжелой и утомительной, дети — его и брата — окружали его тесным кольцом. Дети ждали от него многого. Он должен был смастерить разные интересные и забавные игрушки, придумать новые конструкции.

— Хорошо, хорошо, — говорил он детям, — сперва пообедаем, а потом приступим к работе, не нарушая наш yговop...

А уговор заключался в том, что сперва каждый из них должен был отчитаться: как он провел день, что было в школе, какие получил отметки, и так далее. Получивший плохую отметку или замечание за плохое поведение не имеет права участвовать в играх.

Много раз «обед» состоял из чая с хлебом и сыром, а иногда не было и сыра. Но за столом царило такое веселье, будто семья собралась на роскошный пир.

Всегда уравновешенный Армен Тигранян никогда не повышал голоса. Даже при жарком споре он не выходил из себя. Но было исключение... Он очень любил игру в нарды, но не любил проигрывать, и когда проигрывал, искренне злился.

Армен Тигранян интересовался техникой. В его библиотеке можно было видеть разные специальные технические книги, и он часто листал их.

Дети с нетерпением ожидали наступления какого-нибудь праздника. Армен Тигранян устраивал им настоящий фейерверк. Он умел мастерить разные ракеты и сам по-детски радовался, когда они рассыпались в небе разноцветными огнями.

Тигранян жил на улице Давиташвили. Напротив жил Ованес Туманян. Именитые представители армянского народа, его гордость, были соседями...

В тюрьме я читал в газетах о декаде армянского искусства и литературы в Москве. «Ануш» Тиграняна сбросила свои «лохмотья» и вышла на сцену Большого театра. Я радовался за Тиграняна и очень, очень волновался.

Да, часто приходил он в мою одиночку и утешал меня:

— Ничего, Сурен, терпи, дорогой, и это пройдет...

Одиночное заключение продолжалось. Однажды во время очередной поверки утром зашел в камеру старший по корпусу... в офицерских погонах. Дежурные вырядились в солдатские погоны. Я не могу передать словами то впечатление, которое произвело на меня появление тюремных работников в погонах. Что случилось? Власть переменилась, что ли? Остро ощущал необходимость поделиться с кем-нибудь. Но с кем? Я старался найти причину, вызвавшую эту перемену Ведь шла война, наша армия сражалась в союзе с американцами, англичанами, французами. Какие-то международные обязательства?.. Хотя, в конце концов, какое это имеет значение, ведь давно же введены воинские звания, я сам имел звание,

 

- 114 -

установлены знаки различия, я сам носил их. Какое имеет значение, как носить эти знаки различия — на петлицах, как было раньше, или на погонах, как установлено теперь? И все же появление погонов было для меня поразительной неожиданностью.

Бывает, читаешь книгу и думаешь о том, что в жизни такого не может быть, что это фантазия писателя, при этом нежизненная неправдоподобная. Но бывает и так, что жизнь сталкивает тебя с таким явлением, что ни в каких книгах не встретишь такого. Оказывается, в одиночном заключении тоже может случиться такое необыкновенное...

Это было в январе 1944 года. Прошло более полутора лет моего одиночного заключения. Принесли мне книгу. Точного названия не помню. Книга о древних архитектурных памятниках. Интересная книга. Много полезного можно было почерпнуть в ней об архитектурных памятниках многих стран, о шедеврах зодчества многих народов. Книга была хорошо иллюстрирована. Перелистываю книгу, рассматриваю фотографии, читаю пояснения и вдруг... не верю глазам... город Карс! Храм Двенадцати апостолов. Что же тут, удивительного? Этот храм — ценный памятник древней архитектуры, искусства армянского народа. Но дело в том, что храм был заснят на фоне нашего квартала и на снимке отчетливо был виден наш беленький домик с черными точками окон, тех маленьких окон, которые в детстве казались нам такими большими. Я не сумел сдержать слез. Я бы много дал, чтобы рядом находился кто-то, с кем можно было бы поделиться своими чувствами.

Да, в далеком Тобольске, в одиночной камере я держал в руках книгу, в которой изображен дом, где я родился, где проходили дни моего беззаботного детства. Что с того, что фотограф, когда делал снимок, вовсе не замечал этого дома. Ему нужен был фон, и он выбрал экзотический квартал Чухур-майла...

Невыносимо тяжело, что не с кем поделиться. Сколько воспоминаний вызвала эта книга...

Память перенесла меня в известные не только в нашем квартале, но и во всем городе Красные бани. Непонятно, почему это ветхое, из серого камня и глины здание называлось красным. Значение бань было огромным, выходящим за рамки непосредственного назначения. Бани были одним из «клубов» нашего квартала. Женщины имели привычку ходить в баню утром и возвращаться вечером. Мужья посылали им в баню обед — вкусные национальные блюда «чанах» или «тава», разные яства, фрукты. В бане производились смотрины невесты или жениха, там происходили важные деловые свидания между будущими сватами. Бани были единственно удобным местом, где можно было убедиться, не имеют ли каких-либо телесных недостатков их избранник или избранница.

В бане сплетничали, перемывая кости то тому, то другому. Самые последние новости исходили из бани. Мальчики до 5—6 лет ходили в баню с матерями. Мальчики старше ходили в баню с отцами.

Помню, как-то вечером я пошел в баню, чтобы помочь матери притащить домой банные принадлежности. Мне было тогда 10—11 лет. Вопреки моему желанию. мать раздела меня и повела внутрь, чтобы помыть. Поднялся шум. — Как ты посмела привести этого кобеля в женскую баню?

Мать оправдывалась, что ребенок еще маленький, ничего не соображает и ничего не случится, если он помоется.

— Да, очень маленький, — издевалась одна, — а может быть голоден, бедняга? Дай я накормлю его своей грудью.

— Маленький! Посмотри, как глазеет вокруг. Я выколю ему глаза, — угрожала другая.

Я чувствовал себя очень неловко, но мать не обращала никакого внимания на разговоры и усердно делала свое дело.

Часто появлялась в камере, в моей тоскливой одиночке бабушка — Чичак апла. Моя бабушка имела власть не только в нашей семье, но и во всем квартале. Не будет преувеличением сказать что она была самым авторитетным человеком в квартале. Часто обращались к Чичак апла, как к главному арбитру:

— Чичак апла, целую твою ножку, не откажи, пожалуйста, поговори с му-

 

- 115 -

жем, он хочет поехать в Россию, на заработки, как он говорит. Совсем с ума сошел, как же я буду жить одна, без него? Или:

— Чичак апла, разлад вошел в наш дом, сын хочет отделиться от нас. Это мутит его жена, молодая сука, чтобы ей подохнуть. Мы не можем разделить наши тряпки. Приходи к нам, не откажи, скажи свое слово...

И Чичак апла никому не отказывала... Ее слушались, и много споров она разрешала своим авторитетным вмешательством.

Женщины нашего квартала имели привычку сидеть группами у крыльца с веретенами в руках, со жвачкой во рту. Когда они замечали, что идет Чичак апла, все вставали и почтительно ее приветствовали.

Именитые женщины нашего квартала часто собирались на длинной каменной скамейке перед лавочкой «мук Хачо». Моя бабушка была всеми признанным председателем этого «сеньерен конвента».

Я вспоминал те времена, когда я только-только вступал в жизнь первые шаги, первые друзья... Тяжелые условия работы в Александропольском подполье во время турецкой оккупации, Сурена Аршакуни, через которого поддерживалась связь между нашей подпольной ячейкой и городской организацией.

Через несколько дней после ухода турок из Александрополя пришел ко мне на Полигоны, где я работал тогда, Сурен Аршакуни.

— Ты бы не хотел перейти на работу в город? — спросил он меня.

— А мне все равно, лишь бы моя работа приносила пользу, — ответил я.

— Значит, я правильно поступил, — сказал он как бы про себя. — Завтра же пойдешь в горком к Гохтуни или Джаллатяну и получишь направление.

— Хорошо.

— Будем работать вместе.

— Вместе? — удивился я.

— Да, вместе, — сказал он и улыбнулся своей неповторимой улыбкой.

Я не понял значения слова «вместе». Я знал, что Сурен Аршакуни был назначен на ответственную должность заместителя председателя Чрезвычайной комиссии, но не предполагал, что в горкоме партии обсуждался вопрос о мобилизации партийцев на работу в Чека, и Аршакуни назвал меня, тогда еще молодого кандидата в члены партии. Я был удивлен, получив в горкоме направление в Чека. Никогда не представлял себя в роли чекиста.

Это было 2, мая 1921 года.

О том, как я принял председателя Чека Арсена Есаяна за курьера, я уже говорил.

Итак, я стал чекистом. Но еще не совсем. Первое задание — организовать столовую, я выполнил прескверно, хотя Есаян остался доволен.

Мои познания в кухонном хозяйстве оказались настолько ограниченными, что я не предусмотрел многого необходимого, к тому же меня подвели.

Кто-то сказал мне, что знает мастера, который «собаку съел» в этом деле. Я обрадовался. Позвал мастера.

Он не знал, по какому делу его вызывают в Чека, испугался и дрожал от страха.

— Пятьдесят лет живу на свете, но не знаю, где находятся полиция, милиция. Я бедный мастеровой, Егиш никогда, никого...

— Не волнуйтесь, не плохое дело привело вас в Чека. Вы нам нужны как мастеровой, — перебил я его. — Говорят, вы мастер делать кухонные плиты...

— Плиты! — облегченно вздохнул уста Егиш. — Это совсем другое дело. Отменную плиту я могу вам сделать! Такую, что голова закружится.

Уста Егиш приступил к работе. Я, разумеется, никаких советов дать не мог. Он работал, и то и дело говорил: «Такую кухню сварганю, головы потеряете»...

Он смастерил какую-то большую плиту, оставил две ячейки, одну большую, другую маленькую для двух котлов. Сам достал котлы — большой и маленький, установил их в ячейках и наглухо замуровал.

И кухня готова.

Оборудование столовой было нехитрое: установили длинный, наспех сколоченный из досок стол с двумя такими же длинными скамейками по бокам, вот и

 

- 116 -

вся столовая. Не было предусмотрено приспособление для кипячения воды. Мы не могли не только приготовить чай, но и подогреть воду для мытья посуды. Мытье наглухо замурованных котлов было связано с еще большими затруднениями... Но всех этих недостатков Есаян не заметил, наоборот, когда в установленный срок столовая была готова и Есаян пришел обедать, ему очень понравились и столовая, и обед. Он заглянул на кухню и похвалил меня за оперативность.

— Ваша миссия на хозяйственном поприще кончилась, — сказал он, уходя. — Вы перейдете на оперативную работу.

Впрочем, один человек был очень недоволен нашей кухней. Это наша уборщица — одноглазая Шого, обязанностью которой была мойка котлов и посуды Каждый раз, когда она бралась за это сложное дело, ругалась на чем свет стоит:

— Чтобы руки отсохли у того идиота, который выдумал эту чертовщину! Какой дурак поставил эти котлы так, что ни с какой стороны к ним не подойти? Это — работа не человека, а вислоухого осла. Правду говорят в народе: «Если бы среди людей не было ослов, осел стоил бы тысячу рублей».

Но почему уста Егиш сделал нам такую скверную кухню?

Выяснилось, что уста Егиш вовсе не печник, а каретник и в городе известен как «каретник Егиш». Он отменно ремонтировал фаэтоны, но в кухонном хозяйстве понимал не больше моего. Но почему же он взялся не за свое дело? Это уже свойственное александропольцу хвастовство: «Мы все умеем».

Конечно, мы перестроили кухню, сделали не только приспособлений для кипячения воды, но и хорошую духовку, так что можно было печь пироги, было бы из чего.

Шого перестала ворчать, для нее были предусмотрены все удобства...

Чего только не вспоминается в одиночке, какие только курьезы не выхватывает из памяти возбужденный мозг...

Однажды, в воскресный день, после обеда отцу захотелось пива. Он дал мне монету и попросил принести ему бутылку пива. Зажав в руке монету, я побежал. Около фруктовой лавочки я увидел целую гору абрикосовых косточек.

Абрикосовые косточки. Моя слабость. Я мимо них равнодушно не мог пройти, собирал их, разбивал, ел и наслаждался Отец знал об этом моем пороке, иногда ловил меня на месте преступления, упрекал:

— Как тебе не стыдно собирать на улице грязные косточки, выплюнутые чужими ртами?..

Но ничего не помогало: «При чем тут выплюнутые? Я же их разбиваю и ем ядрышки...» — и косточки оставались моей слабостью. А теперь целая гора косточек, и очень вкусных, я безошибочно различал их по внешнему виду. Ничего не случится, если сперва разделаюсь с ними, потом пойду за пивом. Набрав полный подол косточек, я нашел два камня, уселся поудобнее прямо на улице и почувствовал себя на седьмом небе... Ух, до чего они были вкусные!..

Я слишком поздно вспомнил, куда и зачем я шел. Поднялся, встряхнулся, но где монета? Ее не было. Разве можно было найти эту крошечную монетку в толстом слое шелухи? Но я усердно искал ее.

— Что ты делаешь, Сурен? — раздался голос над моей головой. Это был Макар, наш сосед, добрый, веселый человек. Он никогда, не обижал детей, и мы его любили. Он был родом из Турецкой Армении, чудом спасся от резни 1895 года и с братом обосновался в Карсе. Брат женился, но жена его не захотела стирать «чужие портки», и Макар ушел от брата, жил один.

— Чем ты занят, Сурен, что ты делаешь?   

— Деньги ищу, дядя Макар.

— Какие деньги?

Я рассказал о моем несчастье.

— Ну ладно, не горюй, Сурен, встань, пойдем, что потеряно, то потеряно.

Он взял меня за руку, повел в ближайший трактир, купил две бутылки пива.

— А теперь пойдем к твоему отцу, — сказал он.

Конечно, дома очень волновались: «Куда делся этот мальчишка?»

— Так вот, брат Ованес, — начал Макар, — во-первых, здравствуй, во-вторых, за опоздание получай две бутылки пива, в-третьих, дай мне слово не обижать мальчика.

 

- 117 -

— Но я не знаю, что с ним случилось.

— Он потерял деньги, больше ничего с ним не случилось.

— А разве можно наказывать ребенка за то, что он потерял деньги? — сказал отец.

Распили пиво, и Макар ушел.

— Подойди ближе, — сердито сказал отец. Я подошел.

Отец всегда так делал. Никогда сам не гонялся за нами, а требовал, чтобы мы подошли к нему.

— Скажи, как ты потерял деньги.

— Зажал в руке монету и побежал. Бежал, бежал, а потом увидел, что монеты нет там, - соврал я не моргнув глазом.

— Ты мне скажи правду. Ты же знаешь, что за честное признание я никогда не наказываю.

Я это знал хорошо, но почему-то заупрямился.

— Я сказал, как было.

— Скажи мне правду, как ты потерял деньги и что делал так долго?

Я молчал.

— Ты косточки собирал?

— Нет, — ответил я глухо и посмотрел куда-то в сторону.

— Ты смотри мне в глаза и скажи правду.

— Нет, — сказал я упрямо, стараясь смотреть ему в глаза.

Отец влепил мне пощечину, потом вторую, третью. Он избил меня.

— Это тебе за обман, понял?

Но почему отец так уверенно утверждал, что я ел косточки? Откуда он узнал это? Я не учел, что у меня в углах губ были следы косточек, рубашка вся грязная от них...

Вот впорхнула в мою одиночку Роза, подруга моего детства. Мы были одногодки, и когда нам было 10—11 лет, мы были уверены, что любим друг друга на всю жизнь.

Когда в альбоме Розы робким ученическим почерком я написал, что «люблю Розу до гроба», она в нижнем углу этого же листка приписала «я тоже», загнула угол и сверху написала: «Тайна, не читать».

Огненно-рыжие волосы Розы, бесцветные ресницы на толстых красноватых веках, рыжие брови, круглый красный нос, маленькие глаза, кожа вся в веснушках казались мне верхом красоты.

Роза была моя соседка, мы виделись каждый день. По утрам я гордо провожал ее до Мариинской прогимназии, чтобы, не дай бог, никто ее не обидел, а потом шел в свою школу

Мы часто устраивали детские спектакли у нас во дворе, разыгрывали сценки из сказок. Если я был царем или царевичем, а во всех сказках были цари и царевичи, Роза обязательно была царицей или царевной.

Другая соседка, Грануш, протестовала против такой монополии.

— Почему роль царицы обязательно должна играть Роза? Я тоже хочу быть царицей, мне это больше подходит, чем этой рыжей ведьме. Ночью увидишь ее во сне — испугаешься. Ей больше подходят роли Бабы-яги или злой ведьмы, — говорила Грануш.

Я не терпел Грануш за то, что она говорит такие слова в адрес моей красавицы Розы. А Роза не обращала никакого внимания на слова Грануш.

— Собака лает, ветер носит, пускай злится, сколько хочет, — уверенно говорила она.

Но над нашей любовью неожиданно сгустились тучи. Родители Розы решили переехать в другой город.

— Роза, это правда, что вы отсюда уезжаете?

— Да, правда. Сегодня папа сказал, что через неделю уедем.

— Роза, а как же мы?

— Я сама не знаю...

Неделя быстро пролетела, завтра они уезжают.

 

- 118 -

— Роза, знаешь что, давай выходи сегодня ночью на крыльцо и мы будем смотреть друг на друга так долго, чтобы хватило на десять лет, хорошо?

— Хорошо, если не засну, то выйду.  

— А ты не засыпай. Пускай все уснут, а ты нет. Лежи с открытыми глазами, тогда не уснешь. Кто из нас раньше выйдет, тот и будет ждать вот на этом камне. Я буду лежать с открытыми глазами, чтобы не уснуть.

— Хорошо, Сурен, я тоже.

После вечернего чая нас, детей, погнали спать. «Буду лежать с открытыми глазами, — решил я, но передумал:—Нет, это не годится, у мамы привычка, перед тем, как уйти к себе, проверять детей — все ли спят, не раскрылись ли? Она поправит одеяло, поцелует нас и уходит к себе. Нельзя, чтобы она увидела меня с открытыми глазами. Лучше я притворюсь спящим». Я закрыл глаза, а когда открыл их... было ясное солнечное утро. «Ой, что я наделал, как теперь покажусь Розе, что я ей скажу?..»

Я быстро оделся и вышел во двор В доме Розы шла лихорадочная работа. Выносили вещи на улицу, упаковывали, сколачивали ящики, кричали, шумели.

Вот и Роза показалась. Она вышла, посмотрела в мою сторону, опустила глаза, отвернулась. «Обижена, еще бы, я же свинья, что наделал», — подумал я. Но надо же подойти к Розе, что-то сказать, извиниться.

— Роза, ты почему не смотришь на меня, я хочу сказать.

Она не дала мне договорить.

— Я виновата, Сурен, но знаешь, сама не знаю, как это получилось... Я же лежала с открытыми глазами... Ты, наверно, долго ждал, да? Ты прости меня, я же не нарочно. Сегодня никак нельзя нам ссориться, еще раз прошу, прости меня.

Вот, оказывается, что. А если так, то почему мне не сыграть роль пострадавшего героя?

— Конечно, не нарочно, но разве можно так? Всю ночь я ждал, посинел и продрог, а ты, бессовестная, дрыхла в свое удовольствие...

— Ну ладно, Сурен, мне очень стыдно, но нам никак нельзя ссориться, ну скажи, что ты меня простил.

Уехала.

Прошли годы.

В 1932 году я работал в Тбилиси. Там я познакомился с переводчиком Иосифом Парсамяном. Мы сблизились и наше знакомство перешло в дружбу.

Однажды Иосиф пригласил меня к себе домой.

— Пойдем, я познакомлю тебя с моей женой, увидишь моих детей.

Пошли.

Иосиф открыл дверь своим ключом, и мы вошли в коридор. Из комнаты выскочила девочка лет трех, с радостным криком «папа, папа», бросилась к отцу, но увидев чужого дядю, застеснялась и спряталась за отца. Мы вошли в комнату. Женщина, лицом к стене, что-то перебирала на диване. Она была так увлечена, что не заметила нашего прихода.

— Познакомься, Роза...

Женщина повернулась к нам.

— Роза, ты? — вырвалось у меня.

— Сурен, боже мой, какими судьбами?..

И мы бросились друг другу в объятия.            

Иосиф стоял удивленный.

— Вы знаете друг друга?

— Молчи ты, это моя первая любовь, — сказала Роза, — понимаешь? Моя первая любовь!

— Ах вот оно что, так-так! Значит, своими собственньми руками я привел домой первую любовь моей жены и бросил в ее объятия? Найдется ли на свете второй такой осел, как я? А что мне делать, Роза, укладывать чемоданы, да?

— Что хочешь, то и делай, а мне не мешай.

Вот так мы встретились с Розой через двадцать лет. То, что я узнал ее, не удивительно. Ее своеобразная наружность не изменилась. А как она почти сразу узнала меня?

 

- 119 -

В одиночной камере тобольской тюрьмы я часто думал о Розе и Иосифе. Я не знал, как сложилась их судьба, не коснулся ли их страшный шквал 1937 года...

Много, много раз навещал меня в моей одиночке священник нашей церкви Тер-Корюн.

Он был деревенским мальчиком по имени Саркис. Его отец и мой дед близко знали друг друга. Как-то отец Саркиса привел его в наш дом и, обращаясь к дедушке и бабушке, сказал:

— Брат Минас, сестра Чичак! В вашем доме много девочек, а мальчиков только двое. Я привел Саркиса к вам, пусть он будет у вас третьим сыном. Я не хочу, чтобы он остался таким же неграмотным человеком, как я. Пусть воспитывается у вас, отдайте в школу, пусть вырастет человеком.

И Саркис остался у нас.

Моя бабушка полюбила его, смотрела за ним, как за родным сыном, вырастила. По окончании школы в Карсе Саркис поехал в Эчмиадзин, поступил в духовную академию, окончил ее, сделался священником, выбрал себе имя Тер-Корюн, вернулся в Карс и стал священником нашей церкви святой Богородицы.

Это был красивый человек, всегда подтянутый, хорошо одетый. Семья у Тер-Корюна была большая: пять дочерей и два сына. В одну из дочерей — Карине — был влюблен Егише Чаренц, обессмертивший ее в своих стихах.

Высказывания Тер-Корюна не всегда подходили к его положению священника.

— Принадлежность к другой нации, к другому вероисповеданию не имеет никакого значения, — говорил он к примеру, — и, если кто-нибудь из моих дочерей полюбит человека другой нации, другого вероисповедания, даже татарина, я не буду иметь ничего против.

Моя бабушка возмущалась до глубины души:

— Как тебе не стыдно? Как твой язык поворачивается говорить такое? Как это можно, чтобы дочь христианина стала женой неверующего басурмана?

— Неверующих нет, мать, — объяснял Тер-Корюн. — Человек в первую очередь должен быть человеком. А то, что он будет верить не в моего Христа, а в своего бога, это его дело. С настоящим человеком моя дочь будет счастлива, независимо от того, кто он — армянин или русский, еврей, татарин, курд...

Одна из дочерей Тер-Корюна заболела острозаразной болезнью. Моя бабушка пошла навестить ее, но Тер-Корюн не пустил ее в дом.

— Нет, мать, спасибо, что ты пришла, но я тебя не пущу в дом, болезнь дочери заразная, а у вас в доме куча детей.

Бабушка была глубоко оскорблена.

— Я никогда больше не переступлю твой порог. Болезнь — в руках бога, если он захочет, запрись хоть за семью замками, болезнь тебя найдет, а если бог не захочет, то спи с больным в одной постели, зараза тебя не возьмет.

— Нет, мать, бог богом, а наука наукой. Мою дочь лечит врач, а не бог. Что касается моего порога, то ты еще много раз перешагнешь его и будешь самой желанной гостьей в нашем доме.

— Тебя нельзя пускать в церковь, ты не имеешь права носить рясу, ты еретик! — вынесла свой приговор бабушка.

Во время эпидемии холеры в Карсе община решила отправиться пешком в Александрополь за иконой святой Богородицы и молиться перед ней, чтобы она избавила народ от холеры.

Тер-Корюн восстал против этого. Он говорил:

— Нельзя допустить, чтобы такая масса людей в такую жару, по такой пыльной дороге шагала 70 верст туда и столько же обратно. Эпидемия вспыхнет с новой силой, а икона божьей матери ничем не поможет.

Возбужденная, толпа хотела закидать его камнями .

Установилась Советская власть. Оба сына Тер-Корюна стали коммунистами, дочери вышли замуж за коммунистов. Все они уговаривали его отказаться от сана.

— Нет, слишком поздно, — говорил Тер-Корюн, — я должен был сделать это до революции. Я не сделал, это моя ошибка, а теперь поздно, подумают, что я лицемер, подлизываюсь...

 

- 120 -

Этот человек всю жизнь не верил в бога и умер священником.

Воспоминания, воспоминания...

Не оставлял меня в моей одиночке одиноким и наш учитель армянского языка и литературы, а также по закону божьему Сарибек Меликсетян. Очень хмурый человек. Мы никогда не видели на его лице улыбки.

Как-то на уроке закона божьего Меликсетян рассказал нам легенду о переселении евреев в страну Ханаан под предводительством Моисея, который волшебным посохом ударил по морю, море разделилось на две части, открылась дорога, евреи прошли по ней и попали в страну Ханаан. По окончании рассказа он спросил:

 — Все ли понятно?

Я поднял руку.

— Все понятно, господин учитель, только одно непонятно. Ведь у Моисея была волшебная палка, почему же он сразу не применил ее, когда бедные люди умирали от голода и болезней, ждали «манны небесной». Неужели такой недогадливый был этот Моисей, а ведь он пророк...

Меликсетян очень рассердился.

— Это не твоего ума дело, а за такие слова я влеплю тебе двойку по закону божьему, тебя за это выгонят из школы, тогда все тебе будет понятно.

Но он только угрожал. Неизменная пятерка по закону божьему красовалась и на этот раз.

Шел урок грамматики. Меликсетян обращается к классу:

— Кто может составить предложение, в котором было бы прилагательное?

Сосед по парте Агаси Алаян поднял руку.

— Скажи, Алаян.

— Сидящий рядом Сурен Газарян есть черный осел, — выпалил Алаян. Класс хохочет.

— Назови прилагательное.

— Черный, господин учитель.

— Выходи к доске.

Учитель обращается ко мне.

— А ты, Газарян, можешь составить предложение, в котором было бы прилагательное?

— Да, господин учитель, без черных. Стоящий у доски Агаси Алаян есть белый осел.

— Назови прилагательное.

— Белый, господин учитель.

— Ты тоже выходи к доске.

Я стал рядом с Алаяном.

— А теперь выйдите из класса, змеиные отродья, я не намерен держать здесь ослов — ни черных, ни белых!

Нам только этого и надо было... Огороды рядом, мы весело направились туда полакомиться морковью и капустой...

Мы были очень удивлены, когда узнали, что наш учитель, этот хмурый, никогда не улыбающийся человек, — автор смешных и популярных фельетонов, часто появлявшихся в юмористическом журнале «Хатабала» за подписью «Лудильщик Маркар».

Узнав это, мы стали гордиться нашим учителем.

Наша собака, огромная рыжая дворняга, почему-то прозванная нами Пудель, виляя хвостом, часто приходила ко мне, садилась на пол, устремляла на меня свои умные глаза, тихо скулила...

Шла первая мировая война. Турки развернули наступление, захватили всю Западную Армению, перешли границу 1914 года и подошли к Карсу. Паника охватила город. Мой дядя заранее подыскал квартиру для нашей семьи в Александрополе, но отец медлил с переездом. Авось прогонят турок, надеялся он. Но когда турки стали занимать городские форты и вот-вот должны были хлынуть в город, отец нанял какую-то грузовую машину, а времени для сборов уже не оста-

 

- 121 -

лось. В машине устроили постель для моей бабушки, погрузили самое необходимое из вещей, все остальное оставили.

Оставили также корову и нашу любимую собаку Пуделя. Когда мы, дети, узнали, что собаку не берем, подняли вой. Но отец, уступая требованиям бабушки, категорически заявил:

— Такую собаку, как Пудель, мы везде найдем, а в машине нет места. Мы сквозь слезы просили:

— Такого, как Пудель, нигде не найдем, он хороший, умный, заберем с собой

Но ничего не помогло.

А Пудель все понимал. Он беспокойно шнырял вокруг машины, тыкался в нас носом, лизал...

Машина тронулась с места. Пудель последовал за ней. Он бежал за машиной до тех пор, пока мог, а потом, обессилев, лег посреди дороги, посмотрел на удаляющуюся машину и завыл...

Наши сердца разрывались, мы горько плакали.

Вдруг отец попросил остановить машину и обратился к бабушке:

— Так нельзя, мать, это же живое существо и понимающее Как-нибудь поместимся. — И... позвал Пуделя. Пес с трудом поднялся, собрал все силы и подбежал к машине. Отец помог ему подняться в машину. Пудель просто обезумел от счастья. Лизал нас, скулил...

Бабушка тоже осталась довольна:

— Ну ладно, настоял на своем, теперь сиди спокойно, — мягко упрекнула она пса и погладила Пуделя по голове...

Итак, я не один в моей одиночке. Я разговариваю с моим детством, ко мне приходят люди, с которыми меня сводила жизнь, и в их обществе я отбываю мое одиночное заключение...