- 69 -

ОСТРОВ МУКСАЛМА

 

— Поверка! — крикнул надзиратель, открывая дверь.

Мы кинулись из камеры, полагая, что считать нас будут в коридоре, как иногда делали в тбилисской тюрьме.

— Куда прете? — закричал надзиратель. Мы отпрянули назад, и сейчас же в камеру вошел человек, производящий поверку — старший по корпусу, или «корпусной». Он был весь в черном. Черная шинель, застегнутая на все пуговицы, черная шапка. Маленькое серое лицо, нос как птичий клюв, маленькие бегающие глазки. В руке деревянный молоток. Поздоровался с нами и сделал замечание, что мы неправильно его принимаем. Оказывается, мы должны стать в шеренгу по одному и ждать его прихода. Затем он подошел к окну и стал выстукивать решетки. Убедившись, что никто за ночь не перепилил решетки, он собрался уходить, но мы его остановили:

— У нас много вопросов, с кем мы будем разрешать их?

— Никаких вопросов, понятно? — буркнул он и вышел.     

Кличка напрашивалась сама собой, и несколько голосов почти одновременно произнесли:

— Настоящий черный ворон.

Потом мы узнали, что во многих камерах его именно так и прозвали.

Очень хочется курить!

Некоторые терпели это лишение молча, некоторые сетовали вслух:

— Я бы отказался от пайки за одну пупироску.     

— Я бы пошел в карцер на сутки за папироску.     

— Я бы не прочь за каждую папироску отсидеть лишнюю неделю.

—   Неужели заставят нас бросить курить?    

— Эх, какой табак у меня отобрали!..

— Помолчите, администрация тюрьмы оберегаег наше здоровье.

Вскоре в камеру вошли двое. Один из них с блокнотом. Вежливо поздоровались.

— Мы представители тюремной администрации, — сказал тот, что с блокнотом. — У кого есть вопросы?

Вопросы посыпались градом.     

— Не все сразу, давайте по очереди.                                   

— Будет ли разрешена переписка с родными?

— Сегодня же дадут бумагу каждому, кто хочет переписываться с родными. Напишите заявление на имя начальника тюрьмы. Переписка будет разрешена только с одним родственником. К родственникам мы относим жену, мать, отца, сына, дочь, брата и сестру. В заявлениях должны быть указаны фамилия, имя, отчество, степень родства, род занятий, возраст и национальность того, с кем хотите переписываться, и, конечно, адрес. Вам будет разрешено писать по два письма в месяц и столько же получать.

— Мы хотим обратиться в директивные органы с заявлением по поводу следствия, суда и несправедливого осуждения. Как это сделать?

— Раз в месяц вам будет выдаваться бумага для заявления, один стандартный лист. Писать будете простым карандашом. Предупреждаю, к руководителям партии и правительства нельзя обращаться со словом «товарищ». Такие заявления отправляться не будут.

— Получим ли книги для чтения?

— Да, книги вы получите. По одной книге на человека на десять дней.

 

- 70 -

— А игры?                                

— Какие игры?

— Шахматы, шашки, домино...

— Здесь тюрьма, а не клуб. Никаких игр!

— Нельзя ли получить хотя бы небольшую часть отобранного у нас табака?

— Нет. В камере не разрешается иметь табак. Кто имеет на счету деньги, может выписать папиросы из нашего ларька. Можете выписать и продукты, какие имеются в ларьке. Раз в десять дней будет выписка продуктов из ларька.

— У нас нет носовых платков. Нельзя ли получить их из наших вещей?

— Нет, из ваших вещей вы ничего не будете иметь в камере. Свою обувь вы носите временно. Скоро получите тюремную обувь. Что касается носовых платков, то вы получите их в бане.

— Дадите ли нам работу?

— Вы осуждены к тюремному заключению, а в тюрьме нет никаких работ.

— Будем сидеть под замком весь срок и ничего не делать?

— Конечно, а как вы думали?

— Можем ли иметь тетради в камере?

— Да, каждый из вас, у кого есть деньги на счету, может выписать из ларька тетради и простые черные карандаши. Тетради будут находиться у старшего по корпусу, а в камеру положено давать по две тетради. Когда эти тетради будут исписаны, вы их сдадите дежурному и после проверки получите новые. Предупреждаю, использовать тетради для заявлений не разрешается. Листы тетрадей будут пронумерованы, вырывать их нельзя. Нарушители будут строго наказаны и навсегда лишены права иметь тетради в камере.

— Можно покупать тетради для тех, у кого нет денег?

— Нельзя.

— Дадите нам почитать газеты?

— Газеты будете выписывать сами. Одна газета на камеру. За ваш счет.

После того, как с вопросами было покончено, работник перешел к наставлениям;

-  Первое. Вы обязаны строго соблюдать правила внутреннего распорядка тюрьмы. Нарушение любого пункта этих правил влечет за собой строгое наказание. а злостные нарушители будут привлечены к уголовной ответственности. Второе. Не разрешаются выборы старост. Для соблюдения чистоты будете дежурить по очереди. В камере должна быть идеальная чистота. Третье. Хотя в правилах не указано, но учтите: днем не разрешается лежать или спать. За нарушение будем строго наказывать. После обеда будет разрешено лежать один час.

Они ответили на многие наши вопросы, мы остались довольны их посещением.

Принесли бумагу для заявлений о переписке. Я решил, что будет лучше, если я начну переписываться с матерью. Так и сделал, — попросил разрешения переписываться с матерью.

Принесли талоны для выписки продуктов из ларька. Сказали, что в ларьке есть хлеб, сахар, лук, чеснок, корейка и папиросы.

Итак, скоро, скоро закурим.

Мы надеялись, что через пару часов нам принесут наши заказы, но пришлось ждать... четыре дня.

Принесли все кроме спичек.

— А спички?

— Спичек нет.

Вот это здорово! Папиросы есть, а спичек нет. Мы тогда не знали, что по способу первобытного человека можно в камере при помощи ваты из бушлата получить огонь. С тоской мы смотрели на папиросы и... страдали.

Помню, как самый молодой курильщик Кучухидзе подошел к двери, робко постучался, вызвал надзирателя и попросил:

— Пажалуста, один штук спичка. Папирос ест, спичка нет, курит очен нада.

Надзиратель сердито захлопнул форточку и ничего не сказал. Им вообще было запрещено разговаривать с нами.

 

 

- 71 -

Прошло некоторое время. Вдруг форточка открылась, и надзиратель  громко и сердито сделал нам замечание:

— Прекратите шум! Сколько раз надо предупреждать? — с этими словами он бросил в камеру коробок спичек и захлопнул форточку. Затем он через «глазок» посматривал, какую реакцию произвел его поступок.

Мигом набросились на спички и послали ему воздушные поцелуи.

— Душка, хароший, маладец! — говорил Кучухидзе.

Сразу задымили все. Джорджадзе начал чихать и кашлять.            

— Ну вас к лешему! Курите хоть по очереди, что ли.

Киквидзе по-своему решил этот вопрос:

— Лучше самому курить, чем дышать этим воздухом, — сказал он, попросил папиросу и задымил.

В камере появился девятый курильщик. В целях экономии спичек мы решили держать в камере «вечный огонь».

Курили по-одному. Курили не спеша и по очереди прикуривали друг у друта. Как только девятый курильщик делал последнюю затяжку, «эстафету» от него снова принимал первый.                                                

Носовых платков мы так и не получили. На наши просьбы нам отмечали:

— Когда будут, тогда и получите.

— Но когда же будут? Ведь нельзя без носовых платков.

— Какие вы непонятливые люди! Вам сказано ясно: когда будут, тогда и получите.

Ну как, в самом деле, не понять такой ясный ответ?..

Однажды зашел к нам начальник корпуса. Маленький, плюгавенький человечек.

— Скажите, пожалуйста, когда вы нам дадите носовые платки? — спросил я.

— Носовые платки? — усмехнулся он. — А может быть, вам салфеточки подать?

— Простите, когда я задал этот вопрос, то думал, что вы отличаете носовой платок от салфетки.

Он косо посмотрел на меня, но не нашел, что ответить. Перед тем как выйти из камеры, обратился ко мне и сказал:

— Не забывайте ни на минуту, что вы теперь заключенные. Между вашим прежним положением и нынешним нет ничего общего. Понятно? — И добавил:

— Ничего, без платков как-нибудь проживете.

Мы не только привыкли жить без платков, но и вовсе отвыкли от них. А когда наконец получили, я поплатился карцером за свой платок. Видите ли, я посмел постирать его в уборной. Но об этом попозже.

— Приготовиться к прогулке!

Это была наша первая прогулка на острове Муксалма. Прежде чем нас вывели на прогулку, в камеру вошел старший по корпусу, разъяснил правила прогулки и предупредил, что если кто-нибудь нарушит их, вся камера будет лишена прогулки, а виновник нарушения пойдет в карцер.

Продолжительность прогулок в первое время была 15 минут, а затем 30. Прогулочные дворики такие же, как и на центральном острове.

Принесли и книги. 10 книг на 10 человек на 10 дней. Некоторые из нас жадно набросились на книги, а некоторых они вовсе не интересовали. Карапетяну, Козинцеву и Месхи они были совершенно ни к чему. Канделаки и Кучухидзе хотели бы иметь книги на грузинском языке. Среди книг были такие: учебник по арифметике Киселева, какая-то часть грамматики русского языка, кажется, Шапиро, «Мойдодыр» Чуковского... Итак, книги есть, а читать нечего.

В положенные дни мы получали бумагу для заявлений. Никто от бумаги не отказывался, все сосредоточенно писали заявления о судебных ошибках и недоразумениях, о клевете и оговоре. Как правило, никто никакого ответа не получал, но в очередной «положенный день» каждый из нас писал и писал.

Первые письма домой уже были написаны. Случаев отказа на переписку со стороны тюремной администрации не было. Вторые письма тоже были написаны, но ответа пока никто не имел.

 

 

- 72 -

Каждый из нас с нетерпением ждал весточки от своих родных.

Произошел любопытный случай.

За громкий разговор в камере Микая был наказан лишением права переписки на месяц. Он тяжело переживал это наказание и просил начальника тюрьмы заменить его пребыванием в карцере. Ответа не получил.

При очередном посещении камеры начальником корпуса Микая вторично попросил об этом. Начальник корпуса записал в блокнот просьбу Микая и сказал:

— Я передам начальнику тюрьмы вашу просьбу, но вряд ли из этого что получится. Будете сидеть без переписки.

В тот же день тот же начальник корпуса принес Микая письмо. Это письмо было первым и, таким образом, его получил «лишенный переписки» Микая. Разумеется, каждый из нас хотел бы быть на месте Микая. Но мы все обрадовались его счастью. Ведь это означало, что наши письма посланы и мы тоже получим ответы.

Затем письмо получил Гоги Мамулашвили. Писал отец Мамулашвили и сообщил, что жена Гоги родила сына, которого в честь отца назвали Гоги. Мамулашвилии обрадовался письму, обрадовался благополучному разрешению жены от бремени, но тяжело переживал, что сына назвали его именем. По грузинским обычаям нельзя детей называть именем живых родителей.

— Итак, меня уже считают умершим, — сокрушался Гоги.

Радость от рождения сына была омрачена.

Мы утешали его как могли.

После этих двух писем наступило затишье.

Мы уже написали но нескольку писем, но ответов не было. Каждый из нас тяжело переживал это. Мы знали, что наши жены подвергаются репрессиям, и каждый беспокоился за свою жену.

Джорджадзе шутил:

— Я имею преимущество перед вами, я холостой... Но он очень беспокоился о своей матери.

— Она скоро отметит столетие со дня рождения. Ее, конечно, никто не тронет, но и я ее не увижу. С трудом она притащилась в тюрьму на свидание со мной. Я знал, что это было наше последнее свидание, и попрощался с ней навсегда.

Джорджадзе всегда говорил о своей матери с нежностью, с трогательной, сыновней любовью.

Начались однообразные тоскливые дни. Каждый по-своему коротал время. Месхи и Карапетян, несмотря на молодость, любили спать. Им это удавалось вопреки категорическому запрету. Спали они сидя, замаскировавшись книгами. Клали книги перед собой на колени и делали вид, что читают. Надзиратель строго следили, чтобы никто не спал, даже не разрешали облокачиваться о койку, а Карапетян и Месхи спали себе, сидя прямо.

Однажды Киквидзе облокотился о спинку койки и опустил голову.

— Сидите прямо, что это вы разлеглись? — сделал ему замечание надзиратель.

— У меня очень болит голова, — оправдывался Киквидзе.

— Никакой головы, понятно! — грозно произнес надзиратель. С того дня он был прозван нами «никакой головы».

Джорджадзе, перелистав учебник арифметики Киселева, сделал для себя вывод, что если бы его проэкзаменовали по арифметике, то единица была бы ему обеспечена. Профессор забыл элементарные правила.

Мамулашвили занимала мысль о рационализации резки концов рессор при их изготовлении. Когда у него в голове созрела идея, он сделал в тетради кое-какие расчеты и попросил дать ему бумаги, чтобы написать в народный комиссариат путей сообщения заявление о своем изобретении. Ему сказали:

— Не ваше дело заниматься изобретательством. Вы вредитель, а не изобретатель.

Канделаки пел. С утра до вечера он напевал одну-единственную песню:

 

- 73 -

Сердце, как хорошо, что ты такое,

Сердце, как хорошо на свете жить.

Сердце, как хорошо, что ты такое,

Спасибо сердце, что ты умеешь так любить.

Больше ничего. Не только перепутал слова, но и мотив перевирал ужасно и пел на манер турецкого «баяти».

Когда его просили замолчать, он слушался, но через пять минут снова:

Сердце, как хорошо...

Я ходил. Это было мое основное занятие. Каждый день вышагивал в камере 15—20 тысяч шагов. И... пререкался с надзирателями. Многие предсказывали, что мне не миновать карцера за беспокойную натуру. И в самом деле, первым из нашей камеры в карцер попал я, но вовсе не из-за пререканий, а за стирку носового платка в уборной. Мне попался в бане хороший платок, я не хотел расстаться с ним, поэтому не менял его. И вот решил под умывальником его постирать. Но в уборной мы тоже находились под постоянным наблюдением. Надзиратель увидел, донес начальству, и меня посадили в карцер на пять суток.

Карцер находился в полуподвальном помещении. Наверху, под высоким потолком — большое решетчатое окно, но без стекол. Температура почти такая, как на дворе. Пол земляной, по углам глыбы камней, покрытые толстым слоем инея.

С меня сняли бушлат, отняли портянки. Требую дать мне бушлат, холодно.

— В карцере не полагается сидеть в бушлате и в портянках, — заявляют мне.

Параша без крышки, но это не имеет никакого значения, так как все там замерзло. В карцере дается триста граммов хлеба и кипяток три раза в день. На ночь, часом позже после обычного отбоя, заносили в карцер «гроб» Так назвали грубо сколоченные доски, на которых разрешалось ночью спать. Сами вахтеры говорили: «Возьмите гроб». Или: «Вынесите гроб».

Стекла окон специально были выбиты, чтобы в карцере было холоднее. Как я выдержал пять суток холодного карцера — загадка. Никак иначе это не назвать. Хлеб мгновенно исчезал. На третий день пребывания в карцере попался сердобольный надзиратель. Неожиданно он подал мне полную миску супа и сказал тоном заговорщика:

— Съешьте быстрее и верните миску!

Ему недолго пришлось ждать. Миска была опустошена мгновенно. Никогда в жизни я не ел такого вкусного супа из голов трески. За супом последовала каша, которая исчезла с такой же быстротой. Когда через пять суток меня вернули в камеру, она показалась мне раем. А трогательное внимание сокамерников облегчило пережитое. Каждый из них старался чем-нибудь выразить свое участие, отложили для меня хлеба, рыбы.

Однажды после обеда Месхи и Карапетян легли, не дождавшись команды «отбой». За Месхи и Карапетяном последовали остальные. Час давно прошел, а команды «подъем» тоже не было. Поднялись без команды. Месхи и Карапетян остались лежать. Надзиратель смотрит в «глазок», но не делает замечания. Странно...

— Неужели снято ограничение и можно лежать на койках сколько угодно?

Канделаки взялся проверить это дело.

Он был соседом Месхи по койке. Разулся и лег. Никакого замечания со стороны надзирателя. Козинцев лег, не сняв ботинок, и положил ноги на спинку койки. Надзиратель открыл форточку:

— Вы дома разве в ботинках ложитесь на койку? Снимите ботинки, тогда ложитесь.

Ура! Запрет был снят. Лежи сколько твоей душе угодно. Хотя об этом не было объявлено, но вошло в силу моментально.

Наша камера получала газету «Северная правда» Каждый рад с получением нового номера отбирали старую газету.

- 74 -

Изнывая от безделья, споря друг с другом по каждому поводу, мы прожили до марта 1938 года.

Все мы ждали ответа на наши заявления, надеялись на пересмотр наших дел. Никто из нас не верил в реальность срока, на который мы осуждены. Но ведь дни идут, и недели, и месяцы... А мы сидим.

Получив первую тетрадь, я в ней написал пространное письмо в ЦК. Описал беззакония, свидетелем которых я был, перечислил людей, которые стали жертвой клеветы и оговора, рассказал о пытках, которым подвергались заключенные, о нарушениях советских законов во время следствия и судопроизводства. Исписал всю тетрадь. На первом листе тетради написал заявление на имя начальника тюрьмы и просил переслать мое письмо в ЦК. Я писал начальнику тюрьмы «Знаю, что нарушаю установленные правила и использую тетрадь не по назначению, но прошу послать письмо по адресу, а меня наказать, если это неизбежно».

Меня не наказали, но послали ли мое письмо в ЦК, до сих пор не знаю.

В марте 1938 года как-то зашел в нашу камеру начальник корпуса и предложил мне и Мамулашвили собраться с вещами. Это было неприятной неожиданностью не только для нас, но и для всех. «Собраться с вещами». Неужели даже здесь, где мы отбываем длительные сроки, мы не избавлены от этого глубоко нервирующего окрика? Сильное волнение охватило всех.

Мамулашвили и я тепло попрощались с друзьями и вышли.

А в камере осталось восемь человек, с которыми мы делили горе и «радости». Да, и в тюрьме бывают радостные события... Мы расстались, а как сложилась судьба каждого из них, мы узнать не сможем, если только какая-нибудь случайность не столкнет с кем-нибудь из них еще раз.

Нас сперва повели в комнату дежурного, произвели обыск, а затем привели и новую камеру на втором этаже этого же корпуса. Показали наши места.

Грешно называть камерой эту большую, светлую комнату с двумя окнами и паркетным полом.

Какая разница между той камерой, где мы были, и этой! Несмотря на козырьки за окнами, в камере было много света. Нас окружили новые люди. Начались расспросы, но узнав, что мы не «свежие», люди были разочарованы.

Выяснилось, что несколько минут назад из этой камеры забрали двоих, а их места заняли мы.

Новыми сокамерниками оказались Петр Григорьевич Петровский, старший сын известного всем старого большевика, депутата Государственной Думы от большевистской партии, председателя ЦИК Украины Григория Ивановича Петровского; Борискин — руководящий работник Госбанка СССР; Меднис — руководящий работник наркомата земледелия Украины; Уханов — партийный работник, секретарь райкома из Средней Азии; Харченко — научный работник одного из украинских институтов; Штейнберг — сын известного композитора, старейший большевик; и еще двое — армянин из Кахетинского района Грузии и то ли аджарец, то ли турок, единственный беспартийный человек в камере.

В той камере восемь из десяти были коммунистами, а здесь — девять из десяти...

Атмосфера в этой камере была совсем другой. Петровский, Борискин, Меднис рассказывали много интересного из своей жизни. Интересные были ребята Харченко и Штейнберг. Они совершенно разные. Харченко, окончивший аспирантуру научный работник, очень подвижный, веселый, остроумный, внешне красивый, Штейнберг — молчаливый, некрасивый до уродливости, с чрезмерно вытянутыми вперед челюстями и толстыми губами, болезненный, медлительный. От отца он унаследовал музыкальность. Увлечение эсперанто явилось причиной его ареста. Обнаруженные у него записи по эсперанто были использованы следователем как доказательство шпионской деятельности Штейнберга в пользу не одного, а нескольких государств.

Харченко и Штейнберг дружили, Инициатором этой дружбы был Харченко. Он проявил особую заботливость к Штейнбергу, дежурил за него. Штейнберг часто говорил:

- 75 -

— Я не знаю, что будет со мной, если нас разлучат...

Петр Григорьевич Петровский, член КПСС с 1916 года, выпускник Инсти-тута красной профессуры, впервые был репрессирован в 1932 году по обвинению в соучастии в фракционной деятельности, как член «антипартийного бухаринского правого уклона». В 1934 году он был освобожден и работал редактором в одном из издатательств.

В феврале 1937 года Петровский был снова арестован. Он, как и многие окончившие Институт красной профессуры, был причислен к так называемой «школке Бухарина» и осужден на 15 лет тюрьмы.

Через месяц после ареста Петровского его жена Клавдия Дмитриевна родила дочь. Петр Григорьевич все время думал о жене, о новорожденном ребенке, об их судьбе. Он не знал, где они находятся, на какие средства живут, и боспокоился. Петровскому было известно, что его зять — председатель Черниговского областного совета депутатов трудящихся Соломон Загер — арестован и расстрелян, и он полагал, что в связи с этим должна быть арестована также его сестра, жена Загера Антонина Григорьевна. Он не знал тогда, что сестра после расстрела мужа уехала из Чернигова и этим избежала ареста.

Петр Григорьевич много думал также о своем младшем брате, бывшем командире Московской Пролетарской дивизии Леониде Петровском. Кто-то передал ему в тюрьме, что Леонид Петровский также арестован и расстрелян. Петровский был уверен, что брата нет в живых, и тяжело переживал его потерю. Спустя много лет я узнал, что сведения, которыми располагал Петровский, не соответствовали действительности, что Леонид Петровский не был арестован. В 1938 году он был исключен из партии, но в 1940 году его восстановили и назначили командующим Саратовским военным округом. В августе 1941 года Леонид Петровский погиб на одном из фронтов Отечественной войны.

Петр Григорьевич много говорил о своем сыне от первой жены — Лене, думал о нем и часто вздыхал:

— Какая судьба уготована ни в чем неповинному парню, попавшему в такой тяжелый переплет жизни? Что его ожидает?

Тяжело переживал Петр Григорьевич отсутствие писем от жены.

— Эх, Клава. Клава, хотя бы два слова получить oт тебя, узнать, где ты, что с тобой, — часто говорил он вслух, как бы продолжая свой разговор с женой.

— У вас нет оснований для беспокойства, — успокаивали мы, -   ваш отец, такой известный в стране человек, наверное позаботится о ней, сделает псе, чтобы облегчить ее положение.

— Нет, это исключается. И я не имею к нему никаких претензий. Я знаю, в каком трудном положении находится мой отец. Более того, меня тревожит и его судьба: два сына объявлены врагами народа, один из них расстрелян, зять тоже расстрелян, дочь и невестка арестованы. Каково ему, а?

Да, трудно было возразить.

В те дни в газетах печатали отчеты о так называемом «Бухаринском процессе». Как известно, только трое после этого процесса получили сроки: Плетнев — 25 лет, Таковский — 20 лет и Бессонов — 15 лет. Все остальные были расстреляны.

В газетах все чаще и чаще стали появляться сообщения и даже большие статьи о клеветниках и оговорщиках. Приводились примеры, сообщались фамилии лиц. привлеченных к ответственности за клевету. Сообщались фамилии и тех, кто был невинно осужден, но выпущен на свободу и реабилитирован. Мы читали в газетах выступление, кажется, Жданова на пленуме ЦК о клеветниках. При этом он в качестве примера назвал фамилию Кудрявцева, который «оговорил и своих показаниях половину киевской партийной организации».

На многих из нас эти сообщения произвели большое впечатление. Мы потеряли покой. Наконец-то лед тронулся, дошло все до Сталина, и колесо будет вертеться в обратную сторону, начнется пересмотр дел, снова все станет на свои места. Каждый из нас был уверен, что если невинно осужденных людей выпускают на свободу и реабилитируют, то именно он должен быть одним из первых реабилитированных. Неужели все это не за горами? Неужели скоро будем на cвободе?

- 76 -

Харченко обрадовался больше всех. Он был арестован в Киеве по оговору Сергея Кудрявцева.

— Я один из тех, о которых говорил Жданов. Скоро нас попросят отсюда. Эх, если б вы знали, какая у меня тема осталась незаконченной! Наконец-то я вернусь к своей теме...

Меднис, степенный и малоразговорчивый человек, говорил медленно, отчеканивая каждое слово:

— Боюсь, что из этого ничего не выйдет. Все это сказано для успокоения умов. Я тоже украинский работник большого масштаба. Я тоже оговорен Кудрявцевым. Жданов называет его врагом народа. Чепуха это. Кудрявцев честный человек. Он вовсе не виновен в том, что людей оговорил. Вот если оправдают Кудрявцева и многих других крупных кудрявцевых, которых знает вся страна, тогда я поверю, что очередь дойдет до нас. Пока этого нет, нам нечего ждать.

Меднис говорил, что все это лицемерие со стороны тех, в которых мы продолжаем верить.

— Какие наивные люди, — говорил он. — Будто Сталин не знает, что творится! А вы утверждаете, что, мол, теперь дошло все до Сталина и появились клеветники и оговорщики.

— А зачем это надо? Для чего такое, как вы говорите, лицемерие?

— Как зачем? Сколько людей уничтожено, сколько сидит, сколько семейств разрушено, сколько детей оставлено сиротами! Вы думаете, не говорят о массовых необоснованных арестах? Говорят, да и не только у нас говорят. Что же им остается делать? Показать, что у нас кое-где выявлены оговорщики и клеветники. они привлечены к ответственности, оговоренные ими невинные люди освобождены. Отсюда напрашивается вывод: те, кто наказан, правильно наказаны. Вот как!

Петровский во всем соглашался с Меднисом. Он не ждал никаких изменений, никакого пересмотра дел и говорил, что если нами займутся, то в худшую сторону.

Но Харченко надеялся и ждал. По-прежнему он писал заявления. Теперь он ссылался на речь Жданова: «Я один из тех, о которых говорил Жданов», — писал он. «Я один из оговоренных врагом народа Кудрявцевым...», «Мое осуждение — роковая судебная ошибка», «Я честный, невинный человек, жертва клеветы и оговора», и так далее.

Писал и ждал. ждал и снова писал.

Писал не только Харченко. Мы тоже писали, мы тоже надеялись. Но по-прежнему никто не получал ответа на свои заявления.

— Нас очень много, — утешал себя Харченко, — очередь еще не дошла.  Мы тоже рассуждали так.

— Ну, старик, — говорил Харченко 23-летнему Штейнбергу, — готовься на свободу. Я согласен, чтобы ты вышел раньше меня, а то одному здесь тебе будет трудно. Сильно-сильно худой будешь на этих тюремных харчах.

Прошли дни и месяцы, а жизнь в камере протекала все так же томительно. Как будто не было никаких выступлений и речей по поводу оговорщиков и оговоренных.

— Нет, такие люди, как Жданов, не имеют права бросать слова на ветер. Как это можно? — говорил Харченко и ждал.

Но время шло. С каждым днем все меньше и меньше верил он в пересмотр дела, но писал и писал: «Меня оклеветал крупный враг народа Кудрявцев...»

Сергей Кудрявцев...

Он долгие годы работал в Закавказье, все время на партийной работе, пройдя путь от инструктора до второго секретаря Закавказского краевого комитета партии. В 1936 году Сергей Кудрявцев был переведен на ответственную работу: вторым секретарем ЦК КП Украины.

Широкоплечий, могучего телосложения, с большой, зачесанной назад шевелюрой, с открытым широким лбом, внимательным выражением умных глаз, неповторимой легкой улыбкой — таков был Кудрявцев. Он не принадлежал к числу тех, о которых говорят: «Власть портит человека». Сергей Кудрявцев был скромным, когда был инструктором, и остался таким же скромным, когда стал крупным руководящим работником.

- 77 -

Кудрявцев отличался прямолинейностью. Мы всегда с большим вниманием слушали его содержательные, яркие, выступления. Помню одно из них. На собрании тбилисского партийного актива обсуждались решения ЦК ВКП (б) о новой Конституции Советского Союза и в этой связи о ликвидации Закавказской Федерации.

Буду Мдивани, тогда заместитель председателя Совнаркома Грузии, решил воспользоваться этим и еще раз заявить о своей точке зрения на Закавказскую Федерацию. Он сказал, что потребовалось столько лет, чтобы убедиться в ненужности Закавказской Федерации. Свое выступление Мдивани закончил так:

— Ну, что ж, мавр сделал свое дело, мавр может уйти.

Выступление Мдивани возмутило присутствующих. Лидер грузинских национал-уклонистов остался верен своим антипартийным взглядам. Последние слова Мдивани были встречены криками: «Позор!», «Долой!», «Не хотим слушать!».

На трибуну поднялся Кудрявцев. Он подверг уничтожающей критике точку зрения национал-уклонистов, сказал о той огромной роли Закавказской Федерации, которую она играла в деле поднятия республик Закавказья до такого уровня, что теперь каждая из них способна к самостоятельному управлению.

— Надо быть слепым, чтобы не видеть роли Закавказской Федерации в цементировании дружбы народов Закавказья, — говорил Кудрявцев. — Она была настоятельно необходимой и сыграла свою положительную благородную роль...

Настоящий большевик, человек неукротимой энергии, живущий только интересами партии, трибун и организатор. Таким мы знали Сергея Кудрявцева.

В этой камере еще один человек не получал писем.

Петровский не надеялся на ответ. Не зная адреса жены, он послал письмо через какое-то третье лицо и не был уверен в том, что оно дойдет.

Но первое письмо получил именно Петровский.

От неожиданности он побледнел, руки и ноги задрожали, он весь покрылся потом. С трудом дошел до койки, дрожащими руками достал письмо из конверта и, не дочитав до конца, потерял сознание. Вызвали сестру, она сделала укол. Он пришел в себя и зарыдал.

Мы растерялись. Еще не знали содержание письма. Не верилось, что такой спокойный, выдержанный человек мог потерять контроль над собой, мог плакать.

— Ничего, Петя, поплачь, это хорошо, — говорил Меднис. Слезы немного успокоили его. Мы узнали, что после того, как Петровский был осужден, его жену арестовали, а их грудного ребенка отправили в детский дом. Клавдию Дмитриевну выслали сперва в Уфу, а затем в какой-то район Башкирии. Старикам-родителям Петра Григорьевича удалось забрать ребенка из детского дома, и маленькая Леночка живет у них. Клавдия Дмитриевна писала, что она очень скучает по ребенку, но вынуждена жить в разлуке, так как еще не устроена на работу.

— Письмо хорошее, а мы думали, что новое несчастье.

— Вы извините мне слабость. Не всегда человек может быть хозяином своих чувств, — оправдывался Петровский.

Я еще ничего не получал из дома. Не знал, что там делается. Я был уверен, что Люба арестована. Эта мысль не давала мне покоя. После отбоя я лежал с открытыми глазами и не мог уснуть. Эта самое хорошее время думать, никто не мешает тебе. И я думал.

Рядом со мной лежал Меднис. Он тоже долго-долго лежал с открытыми глазами.

— Хватит думать, — иногда советовал он. — Пора спать, при нашем положении надо беречь себя и ждать...

Прошла долгая соловецкая зима.

Настало лето с белыми ночами. Настал день, когда исполнился ровно год со дня моего ареста — 7 июля 1938 года.

День был обычный, как все остальные.

Давно был объявлен отбой. Одни спали, другие думали. Как обычно, я лежал

- 78 -

с открытыми глазами. Вдруг загремел замок, заскрипела обитая железом дверь. За все время нахождения в соловецкой тюрьме это был первый случай, когда после отбоя открылась дверь камеры.

Вошли двое — дежурный и какой-то сотрудник тюрьмы — и назвали мою фамилию.

— Одевайтесь и выходите. Возьмите только свои вещи, если они у вас есть.

Сильное волнение охватило меня. Куда? Зачем?

— Это, наверно, в карцер, — высказал предположение Мамулашвили, который тоже сильно заволновался.

Да, два дня тому назад я поругался с дежурным по коридору, и старший по корпусу обещал посадить меня в карцер.

Нет, на это не похоже. Со своими вещами в карцер не сажают.

На всякий случай попрощался с сокамерниками.

Мамулашвили и я привязались друг к другу. Трудно было расставаться.

— Неужели нас разлучат? — говорили то он, то я.

Мы крепко поцеловались и ничего не могли сказать друг другу.

В комнате дежурного по корпусу произвели тщательный обыск, после чего в сопровождении сотрудника вывели из корпуса. На дворе стояла одноконная пролетка.

Мне предложили сесть в нее, рядом сел сотрудник, и кучер погнал коня.

Дорога была неширокая, гладко утрамбованная, с деревьями и кустарниками по обеим сторонам, словно аллея в огромном парке.

Мне, привыкшему к камерной обстановке, показалось, что я попал в какую-го сказочную страну. Какая пышная растительность, какое сочетание красок, какая ласкающая глаза зелень, и все это при матовом ровном свете чарующей северной белой ночи. Воздух чистый, пьянящий.

Возчик не спешил. Он будто угадал мое желание по возможности дольше насладиться этой дикой красотой...

Я забыл и тюрьму, и свое положение заключенного.

Всю дорогу не проронил ни одного слова.

Я молчал, потому что не имел права говорить и не хотел нарушать тишину этой неповторимой ночи. Сотрудник не говорил, по всей вероятности потому, что устав службы запрещал ему вступать в разговоры с заключенными. Кучер тоже молчал: ведь он тоже был заключенный, хотя в некотором отношении и привилегированный. Умная лошадка шла ровным шагом. Неужели это та самая дорога, по которой в темную лютую декабрьскую ночь нас везли на автомашине в полную неизвестность? Тогда нам эта дорога казалась дорогой в ад, бесконечно длинной, полной тревог и волнений. Да, это была та самая дорога. Какой контраст. Это та самая дамба, которая соединяет центральный остров с островом Муксалма.

Кончилась дорога. Показались золотые купола знаменитого Соловецкого монастыря. Наш экипаж пропустили через железные ворота, и мы остановились у одного из многих тюремных корпусов. Снова меня обыскали. Что могло произойти в дороге, под постоянным наблюдением работника тюрьмы? Ведь произвели же обыск у меня перед тем, как отправиться из Муксалма! Полное недоверие друг к другу. Часть ночи я провел в пустующей камере. На единственной койке кроме матраца ничего не было. Я, конечно, лег, но уснуть не смог.

Неизвестность угнетающе действовала на меня.

За окном стоял невероятный птичий гам. «Это гогочут гуси», — решил я и подумал, что тюрьма имеет свое подсобное хозяйство. «А может быть, я буду работать в подсобном хозяйстве? Но зачем тогда эти предосторожности? Зачем обыски, одиночная камера?» А «гуси» гоготали до утра. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что это были не гуси, а... чайки. Каким образом крики чаек я принял за гусиный гогот, не могу понять.

На следующий день меня вызвали в канцелярию тюрьмы, к тому сотруднику, который меня сопровождал. После нескольких «общих» вопросов он заявил, что будет допрашивать меня в качестве свидетеля по делу Мгебришвили и предупредил, что я обязан говорить правду, иначе буду привлечен к уголовной ответственности за дачу ложных показаний. Мысль заработала лихорадочно. Что это:

- 79 -

пересмотр для освобождения его из тюрьмы, или Кобулов не может простить себе, что живой Мгебришвили где-то отбывает срок?..

Сотрудник спросил, давно ли я знаю Мгебришвили, просил дать его служебную и личную характеристику, изложить, какие отношения были между мной и Мгебришвили. Я ответил на его вопросы Касаясь личных наших взаимоотношений, я ответил, что их вовсе не было, что Мгебришвили ни разу не бывал у меня на квартире и я никогда не бывал у него.

Мои ответы ему не понравились.

— Вы неискренни, — сказал он, — мы располагаем другими материалами о ваших взаимоотношениях.

«Значит, второе, — подумал я. — Кобулов недоволен тем, что Мгебришвили остался жив».

Вошел средних лет плотный мужчина в штатском костюме.

Следователь вытянулся в струнку.

— Товарищ полковник, оперуполномоченный Вардин ведет допрос заключенного Газаряна!

Тот поздоровался, предложил ему сесть и сказал улыбаясь:

— А я пришел посмотреть на Газаряна.

Он расспрашивал меня, в каких городах и когда работал. Его вопросы не носили характера допроса. Он беседовал. Затем сказал, что моя фамилия ему знакома и он хотел бы выяснить, знали ли мы друг друга раньше.

— Моя фамилия Коллегов. Это вам ничего не говорит?

— Нет, по-моему, я вас не знаю.

Затем во время беседы мы выяснили, что встречались в Москве на одном из совещаний начальников отделов. Поговорив немного, он встал:

— Ну ладно, мешать вам не буду, — сказал он, обращаясь к следователю, продолжайте.

Он вежливо попрощался со мной и вышел.

— Так вот, — продолжал свой допрос Вардин. — Вы неправильно ответили на мой вопрос о ваших личных взаимоотношениях с Мгебришвили, мы располагаем другими материалами об этом, но пойдем дальше. Скажите, что вам известно о контрреволюционной работе Мгебришвили, о его роли в контрреволюционном заговоре?

— Я вообще ничего не знаю о контрреволюционном заговоре и не верю в его существование вообще. И свое, и Мгебришвили осуждение я считаю вопиющей несправедливостью. Таким образом, на ваш вопрос я ничего не могу ответить.

Следователь вел себя корректно, не допускал никаких оскорбительных выражений, к которым мы привыкли при допросах в Тбилиси.

Неожиданно он прекратил допрос:

— На сегодня хватит. Писать ничего не будем. Сейчас идите в камеру, подумайте как следует, будем продолжать завтра.

На следующий день он меня снова вызвал. О Мгебришвили ни слова.

— Сегодня мы поговорим о Кохреидзе.

Те же вопросы, те же упреки в моей «неискренности». Дальше следователь перешел к Хвойнику. Те же стандартные вопросы. Итак, после всего пережитого снова следствие, допросы. А какая гарантия, что где-то рядом не сидят в таких же одиночках Мгебришвили, Кохреидзе и Хвойник и не подвергаются допросу относительно меня. Определенно кто-то добивается пересмотра наших дел.

К сожалению, Меднис и Петровский правы в оценке того, что происходит. Нам нечего ждать... Нечего ждать по крайней мере в ближайшее время. Да, похоже на то, что если нами займутся, то только в худшую сторону.

Сон пропал. А чайки с их неистовым концертом доводили до сумасшествия Однако этим все кончилось. Никаких допросов больше не было, ни о чем больше не спрашивали.

Спустя много лет я узнал от Мгебришвили, что в те же дни его переведя с острова Муксалма на Центральный остров, держали в одиночке и допрашивали по поводу контрреволюционной работы его, Кохреидзе, Хвойника и Газаряна.

На четвертый день меня перевели в одну из камер в том же корпусе.