- 54 -

ТБИЛИССКАЯ ТЮРЬМА

     

На следующий день после приговора меня вызвали «с вещами». Я тепло попрощался с Керкесалия и Абеловым, пожелал встречи с ними на воле. Увы, мои пожелания остались лишь пожеланиями.

Их расстреляли.

Многие работники Закавказской железной дороги, партийные руководители были уничтожены. Застрелился начальник политотдела дороги Паверман, а Бобрышева, вступившего в эту должность, арестовали и расстреляли...

Меня вывели в тюремный двор. Впервые после 7 июля я дышал свежим воздухом. Посредине двора стояка грузовая машина с очень высокими бортами. Чуть подальше стояла другая машина, похожая на комфортабельный автобус, с занавесками на окнах. Но для чего такой шикарный автобус в тюремном дворе? Только приглядевшись, можно было определить, что и окна, и занавески — бутафорские, искусно нарисованные, и эта машина не что иное, как обыкновенный «черный ворон».

Во дворе находилось несколько человек. Дежурный комендант Тестов проверял списки, оформлял. Я искал Хвойника. Его нигде не было видно. «Неужели его тоже?..» — подумал я. Наконец, показался Хвойник. Бледный, испуганный. Мы крепко поцеловались. К нам подошел Тестов. 

— Я не знаю, как выразить вам свою радость, товарищи, — сказал он. — Вы редкие счастливцы, которых после суда отправляют в тюрьму. Я сердечно желаю вам здоровья и всего, всего хорошего. Держитесь, ребята, кто его знает, чем кончится эта заваруха? Ох, если бы вы знали, как тяжело приходится нам.

Мы не сомневались в искренности слов Тестова.

Нас присоединили к группе людей. Знакомых лиц среди них не было. Спросил одного из них:

— Вас тоже вчера осудили? Какой срок?

— Какой там осудили! Меня утром арестовали, и не знаю за что.

Выяснилось, что вся эта группа — новички, только что с воли.

Кроме меня и Хвойника осужденных не было.

Всех нас посадили в грузовики. По углам стояла охрана. Машина тронулась. Хвойник плакал. Мы не говорили. Нам было запрещено разговаривать в машине. Высокие борта не позволяли нам видеть людей — только верхние этажи зданий и небо. Наше чистое южное небо особенно красиво осенью, в солнечный день.

Доехали быстро. Огромные железные ворота тюрьмы открылись, проглотили машину и снова закрылись.

- 55 -

Нас выгрузили, привели в комендатуру тюрьмы. Хвойника и меня отделили от остальных, как осужденных, и подвергли первой унизительной процедуре-дактилоскопии. Работник, проводивший эту процедуру, насмешливо сказал:

— Давайте сюда пальчики, будем играть на пианино.

Вызвали старшего по корпусу осужденных. На вызов явился человек лет под тридцать с рыжеватыми волосами. Хвойник шепнул мне:

— Миша!

Я не знал, кто этот Миша. И Миша не подавал вида, что знает нас. Получив какую-то бумагу, он сухо и официально спросил наши анкетные данные и  скомандовал:

— Пошли!

Когда вошли в следующий двор, он оглянулся вокруг и спросил:

— Товарищ Хвойник, какими судьбами? И вас не миновал этот шквал? Ну что, срок получили? Слава богу, что так. Могло быть хуже.

— А это мой начальник, — указывая на меня, с большим трудом от волнения выговорил Хвойник. У него сильно дрожали губы, он хотел еще что-то сказать, но не смог, глаза наполнились слезами.

— Ну, Миша, — обратился я к нашему провожатому, — ради встречи при таких обстоятельствах устройте нас получше, если, конечно, от вас это зависит.

— Не беспокойтесь, все будет сделано. Хотя вы меня не знаете, но я вас хорошо знаю. Я сделаю все, чтобы устроить вас получше.

Он оставил нас в своем «служебном» кабинете, где работал и спал. Это была его камера. Хвойник, оправившись немного от волнения, рассказал мне историю Миши. Он работник по хозяйственной части. В прошлом году возникло дело по хищению социалистической собственности. Группа людей, с ними и Миша, была арестована. Дело вел Хвойник.

По окончании следствия дело было направлено в суд. Расхитителей приговорили к разным срокам, а Миша за халатное отношение к служебным обязанностям получил два года лишения свободы.                         

Как мы видели, Миша не сидел без дела, а был до некоторой степени начальником. Вскоре он появился и сказал, что с нами в камере будет еще один старик.

— Он очень тихий и спокойный человек и вам мешать не будет.

Мы поблагодарили Мишу.

Камера наша была не очень маленькая. Четыре койки с грязными, набитыми сеном матрацами. Что ни говори, все же постель. Стол, табуретки, шкаф. Мы давно отвыкли от такого комфорта.

75-летний старик оказался братом известного в Грузии Михаила Окуджава.

Человек одинокий, без семьи. В чем он обвинялся и за что был осужден на десять лет тюрьмы, мы так и не узнали.

— Какое это имеет значение, в чем меня обвиняли? Я же брат Михаила Окуджава! Вот и вся моя вина. Я одинокий человек, мне все равно, где умереть, но что это за порядки, когда брат должен ответить за брата?

Он в самом деле оказался спокойным стариком. Почти не вставал с койки   и спал. А если и не спал, то глаза его всегда были закрыты, и разговаривал он с закрытыми глазами.

Итак, Хвойник и я хорошо устроились в тбилисской тюрьме и были благодарны за это нашему «доброму гению» — Мише.

У Хвойника нервы были расстроены до предела. Он все время боялся расстрела. Он не верил, что суд уже позади и он получил срок.

— Нет, это чепуха, — говорил он, — в любое время нас могут вызвать обратно, пересудить и расстрелять. Я знаю, пока они нас не расстреляют, не успокоятся. Я не знал, что такие случаи бывали, и утверждал, что он говорит глупости.

— Однако как сильно тебя изуродовали, — сказал Хвойник. — Я вряд ли  узнал бы тебя, если бы Урушадзе не назвал твою фамилию. Ты ничего не подписал, что ли?

— Нет, ничего не подписал. А ты?

— Я подписал. Я не могу переносить побои.        

 

- 56 -

Хвойник был арестован одновременно со мной. 7 июля. Он, оказывается, ждал своего ареста. Он был еще на свободе, когда арестовали начальника Закавказского управления милиции Валериана Полюдова. Того обвиняли в том, что он совершил террористический акт над заместителем наркома внутренних дел Закавказья Арменаком Абуляном, нарочно устроив автомобильную катастрофу...

В 1935 году летом Абулян и Полюдов ехали в Абастумани к отдыхающим там семьям. За рулем сидел Полюдов. Машина свалилась в овраг. Полюдов получил тяжелые ранения, а Абулян скончался. Вот этот случай и был использован для обвинения Полюдова в совершении террористического акта.

В те дни Хвойник работал в непосредственном подчинении Полюдова.

В 1937 году Полюдова арестовали и жестоко избивали. Хвойник слышал, как Полюдов говорил допрашивающему его следователю:

— Что вы от меня хотите, я же уйму людей оговорил! Кого еще я могу оговорить?

После этого Хвойник потерял покой. Он не сомневался, что среди оговоренных значится и он.

Дело Хвойника вел один из работников нашего отдела, Одишария. После первой же пытки Хвойник не выдержал и заявил, что подпишет протокол. В протоколе было сказано, что он был завербован Газаряном в контрреволюционный заговор.

— Странно, в обвинительном заключении по моему делу никаких ссылок на твои показания не было, — сказал я.

Когда Одишария предъявил ему протокол об окончании следствия, Хвойник спросил:

— А что сделают со мной?

Одишария спокойно ответил:

— Неужели тебе не ясно? Ты предатель, изменник, а таких уничтожают. Тебя тоже расстреляют как собаку.

С того дня Хвойник ждал расстрела.

— Ну, Леня, давай бросим разговор на эту грустную тему. Лучше подумаем о том, каким способом дать знать Шуре и Любе, что мы здесь.

Мы надеялись, что Миша нам поможет, и решили обратиться к нему. На следующий день утром объявили:

— Приготовиться на прогулку!

— Это замечательно, — обрадовался я, — значит, каждый день будем гулять.

Мы помещались в огромном четвертом корпусе, на последнем этаже. Там было несколько камер, в том числе две огромные камеры, рассчитанные на 20— 25 человек, но в них были напиханы, как сельди, в бочку, по 200 человек и больше. Двери всех камер открылись одновременно, и целая вереница заключенных вышла на прогулку.

На лестнице я встретился со старым знакомым — секретарем партийной организации макаронной фабрики Хачатуровым, с которым сидел в первые дни моего ареста.           

— Здравствуй, Мкртыч! Ты тоже осужден? Сколько получил?

Он удивленно посмотрел на меня.

— Простите, не узнал.

— Неужели я так изменился? Ведь нет и трех месяцев, как мы расстались. А ну, пошевели мозгами.

— Постой-постой... Неужели Сурен? Господи!

— Да! Узнал, молодец. Значит, я сильно изменился?

— Страшно на тебя смотреть. Как можно довести человека до такого состояния?

— Я отделался легким испугом. — продолжал Хачатуров, — даже не знаю, как это случилось. Меня судила «тройка» и дала пять лет. Я еще не верю своему счастью.

Да, пожалуй, Хачатуров был единственный человек, который в те дни отделался таким сроком.

Я внимательно рассматривал людей, искал знакомых. Увидел парня, с ко-

 

- 57 -

торым встретился в камере в ожидании суда, увидел одного из работников НКВД Грузии Пармена Чолокия, увидел — и не поверил своим глазам — нашего Акакия Кохреидзе.

Он очень изменился, поседел, похудел, постарел.

— Акакий, ты ли это? Неужели жив?

Он постоял секунду в нерешительности и узнал.

Мы обнялись.

— Послушай, я сам своими глазами прочел надпись на стене, что ты «не вернулся». Я считал, что тебя нет на свете.

— Надпись соответствует действительности.

Кохреидзе рассказал, что никакого нового обвинения ему не было предъявлено. Все дело вертелось вокруг старого обвинения, пережевывали то. что было давно пережевано, с той разницей, что все это было квалифицировано как под-готовка террористического акта, и «суд» предъявил ему восьмой пункт. Кохреидзе. как и все остальные, пролепетал что-то две минуты, и «суд удалился на совещание». Кохреидзе не объявили никакого решения и спустили вниз, в камеру смертников. Две недели продержали его там. Две недели, каждую ночь, почти в одно и то же время, открывали двери камер и выводили людей. Две недели, каждую ночь подходили к его двери, открывали, но кто-то выкрикивал: «Его не надо!» - и снова закрывали дверь.

— Каждый день я ощущал смерть в непосредственной близости, — говорил Кохреидзе. — Я дошел до грани сумасшествия... Через две недели снова вызвали на «суд, и объявили приговор: десять лет тюремного заключения с поражением в правах на пять лет после отбытия наказания и, конечно, с конфискацией имущества.

Мы договорились, что скажем Мише, чтобы Акакия тоже перевели в нашу камеру. Но не успели. Через день Кохреидзе был вызван в этап. Нам этот этап показался очень странным. Только его, больше никого. Что за этап для одного человека? Хвойник утверждал, что Кохреидзе вернули в НКВД и расстреляли. Признаться, на этот раз я с ним был согласен, но не хотел его расстраивать:

— Ты брось глупости, этого не может быть.

Мы спросили об этом нашего Мишу, и он подтвердил, что действительно Кохреидзе отправлен этапом куда-то. Спустя много лет Кохреидзе рассказал, что в самом деле в «столыпинском» вагоне его одного этапировали из Тбилиси во Владимирскую тюрьму. Какое сумасшествие! Какое неслыханное разбазаривание государственных денег... Целый вагон для одного человека, целая команда конвоиров, служебные собаки... Нам не пришлось обратиться к помощи Миши, чтобы дать знать женам о нашем местонахождении.

После прогулки меня и Хвойника совершенно неожиданно вызвали и вручили нам передачу. Она была собрана поспешно, все из магазина: хлеб, сыр, колбаса, чеснок и прочее. Самое главное — записки, написанные руками наших жен... Через несколько дней, в дни передач, мы получили теплые, заботливо приготовленные вкусные домашние обеды.

Это было просто поразительно. Каким образом с такой молниеносной быстротой они узнали о нашем местонахождении?

Мне не суждено было спросить об этом Любу. Спустя много лет Шура, жена Хвойника, ответила на этот вопрос:

— Если вы были чекистами, то мы были вашими женами. И нам было бы не к лицу, если бы мы не следили за вами и не узнавали о каждом вашем новом местопребывании. Мы всегда знали, где вы находитесь.

— А если бы нас расстреляли, вы бы узнали об этом?

— Не дай бог... Но и в таком случае мы бы узнали об этом. Среди ваших товарищей были такие, которые не отвернулись от нас, сочувствовали нам...

Итак, связь была установлена. В дни передач мы продолжали получать домашние обеды. Мы всегда удивлялись, каким образом наши жены ухитрялись приносить в тюрьму горячие обеды. Выяснилось, что они договорились с одной женщиной, живущей недалеко от тюрьмы, и у нее готовили обед. Одна готовила, другая стояла в очереди на передачу.

 

- 58 -

По всей вероятности, в очереди стояла Люба, ведь она совсем не умела готовить.

Через несколько дней нашего пребывания в тюрьме меня неожиданно вызвали и привели в комнату, разделенную пополам сплошной решетчатой сеткой в два ряда, с расстоянием между ними немногим больше одного метра. Я понял, что мне разрешено свидание.

Наверно, с Любой... Я никак не рассчитывал на это свидание. Мне безумно хочется ее видеть, но как можно показаться перед ней в таком виде? Нет, я не хочу этого. Я заявил надзирателю, что отказываюсь от свидания, но он мне ответил, что не вправе решать этот вопрос и пока свидание не кончится, он из этой комнаты меня не выпустит.

Между тем комната наполнилась заключенными, они шеренгой становились, у решетки. Я тоже занял место в углу. Между решетками шагали два надзирателя:

— Смотрите, о деле ни слова, — предупреждали они.

Начали пускать людей. Они заполнили другую половину комнаты по ту сторону решетки. Я увидел Любу. Она стремительно вошла. Она искала меня. Несколько раз посмотрела в мою сторону, но продолжала искать. Спазмы сжали мне горло...

— Люба! — крикнул я с трудом и заплакал.

Люба подошла. Я не мог произнести ни слова. Она держалась молодцом.

— Ты не говори, Суренчик, тебе нечего сказать. Я буду говорить, а ты слушай.

Я не в состоянии был сдержать слез.

— Возьми себя в руки и береги себя. Я все знаю. Ничего не надо говорить. Ты не один, я не одна. Я счастлива, что вижу тебя, понятно?

— Как дома? — сквозь слезы спросил я.

— Все в порядке. Мама тоже очень хотела тебя видеть, но разрешили только мне. В следующий раз придет она. Сама уступила мне первое свидание.

— Не надо ей приходить. Я не хотел видеться с тобой в таком виде, не хочу, чтобы и мама видела.

— Ты для нас все такой же, каким был всегда, милый. Береги себя, еще раз прошу. Мы будем ждать тебя и обязательно дождемся. Дети ничего не знают, все время спрашивают: «Где папа?», а я им говорю: «В командировке». — «Ух какая длинная командировка!» — говорят они. Когда собирала тебе передачу в день рождения Маечки, Спартак увидел твои сорочки, набросился на них и стал целовать: «Папины сорочки, папины сорочки». Они очень скучают по тебе. В тот вечер, когда Майке исполнилось 4 года, мама и я сделали все, чтобы дети не почувствовали твоего отсутствия. Майка получила подарок от тебя тоже, а бабушка испекла ей вкусный торт. Ты тоже вспоминал нас и мысленно присутствовал на нашем вечере, не так ли?

— Да... — Я не мог продолжать, вспомнив страшную ночь моей пытки.

— Ну, опять слезы. Я не узнаю тебя. Мужайся, дорогой мой. О нас не думай, береги себя...

Без предупреждения между решетками опустился занавес.

— До свидания, милый, мы будем ждать тебя, — услышал я голос Любы по ту сторону занавеса.

Откуда в этой женщине столько выдержки? Ничем она не выдала своего нервного потрясения, когда увидела меня в таком состоянии. За все время свидания у нее не дрогнул голос, не проронила она ни одной слезинки, бодро рассказывала, ободряла и меня. Она даже не спросила, на какой срок я осужден, и я ей не сказал ничего об этом...

Она перенесла тогда еще одно потрясение. Был арестован и расстрелян ее родной брат, старый чекист Арташес Аванесян. Я ничего не знал об этом в то время, а она ничем не выдала свое состояние.

Прошла целая жизнь после этого свидания, но и теперь, когда я пишу об этом, вижу Любу перед собой, вижу ее энергичное лицо, спокойные глаза, слышу ободряющий, уверенный голос.

 

- 59 -

Я не хотел этого свидания. Я знал, что мой ужасный вид произведет на нее убийственное впечатление, но не думал, что это свидание станет для нее роковым. Только после освобождения я узнал о страшных последствиях той встречи. Добившись свидания со мной, она пришла в тюрьму со своей двоюродной сестрой Любой Оганезовой. Та ждала се на улице.

— Когда она вышла после свидания, — рассказывала Оганезова, — она шаталась. Я подошла, взяла ее под руку. Она закрыла глаза, оперлась на меня, помолчала немного, затем тяжко вздохнула и сказала: «Во что превратили моего Сурена, Люба, если бы ты видела, во что превратили этого человека!..» Когда она открыла глаза, — продолжала Оганезова, — они как-то странно блуждали... И с этого времени наша Люба стала рассеянной, она смотрела, но не видела, слушала, но все пропускала мимо ушей, неожиданно закрывала лицо руками и говорила: «Во что превратили моего Сурена, господи, во что превратили этого человека». Сама она не могла связно говорить о чем-нибудь, прерывала себя и уставившись в одну точку, повторяла: «Во что превратили моего Сурена». Чем дальше, тем хуже... У нее появились признаки шизофрении. Она не подпускала к себе никого и говорила: «Не подходите ко мне близко, от меня плохо пахнет».

В 1938 году моя мать взяла Майку и поехала в Щелково, к моему брату Люба со Спартаком остались в Тбилиси. Люба, имея законченное высшее образование, не могла устроиться на работу по специальности и работала швеей-надомницей, никто не хотел принимать на работу жену врага народа.

28 сентября, ровно через год после того, как меня осудили, Люба со Спартаком пришла к Любе Оганезовой и попросила оставить Спартака у нее на ночь. Она сказала, что у нее есть срочная работа, а Спартак будет ей мешать. Люба попросила сестру отвести Спартака утром в школу и в полдень зайти за ним Вечером она заберет его.

— Она была такая, как всегда, — рассказывала Оганезова, — мрачная, сосредоточенная. Очень спешила. Я не могла уговорить ее остаться на ужин. Она сказала, что у нее много работы. Чего греха таить, в тот момент я плохо подумала о Любе: наверное, совсем по другой причине она не хочет, чтобы Спартак ночевал дома. Я ругала ее мысленно, но не высказала своих подозрений. Я сказала, что Спартак может оставаться у меня сколько угодно, и пусть она не беспокоится — и в школу отведу, и из школы приведу. Люба взяла слово со Спартака, что он будет слушаться меня, несколько раз крепко поцеловала его, потом обняла меня, поблагодарила и вышла. Какая я была дура, не догадалась! Через минуту она снова вернулась и спросила меня, не забуду ли я дать Спартаку завтрак с собой. Я сказала, что она говорит глупости. Люба подошла к Спартаку, взяла его голову в свои руки. Она пристально смотрела ему в лицо, потом прижала его головку к груди и долго, долго целовала. Я все это приписала ее странностям, не догадалась, что она прощается с сыном навсегда... Потом я рвала на себе волосы, но было поздно... На следующий день Люба не пришла за Спартаком. «Загуляла баба», — подумала я. Ведь сама же сказала ей, что Спартак может оставаться у меня сколько угодно. На другой день утром я отвела Спартака в школу и решила зайти к Любе. Дверь была закрыта. Ключ она всегда держала в условленном месте. Я открыла дверь, зашла. На столе лежали исписанные ее размашистым почерком листы бумаги и сверху письмо: «Дорогая Люба, сестра моя...»

Я поняла все... Выбежала оттуда, заявила куда следует и начала поиски трупа... Наняла людей, искали в Куре. Не нашли. Тогда я стала ходить по моргам и, наконец, нашла ее труп с отрезанными до бедер ногами. Ее подобрали около железнодорожной станции «Арсенал». Врачи говорили, что если бы подобрали вовремя, могли бы спасти. Лицом она совершенно не изменилась, будто спала. Письмо я сохранила, но что было написано на больших листах, не догадалась прочесть, и не знаю, кому они были адресованы. Их забрали.

Оганезова сохранила и передала письмо мне. Последнее письмо любимого человека, написанное в последние минуты жизни... Вот оно:

«Дорогая Люба, сестра моя!

Я должна:                         

1. Саркисовым 60 рублей,

2. Араратовым 15 рублей.

 

- 60 -

Из артели за меня получит деньги управделами Пурцеладзе. Спартак знает, где она живет. Получи деньги и расплатись. Из моих вещей продай и возьми себе. Всю работу, и готовую, и начатую, сдай мастеру или его жене. Спартак знает, где. Мама и Маечка пусть останутся там, у брата. Спартака сдай в приют. Он не пропадет.

Прости.

Адрес мамы: Москва, Щелково, Малая Пролетарская, 32.

Адрес Сурена: ст. Кемь, почт. ящик № 20/5. Газаряну С. О. Ему ничего не сообщать».

Все. Ни даты, ни подписи.

Но я забежал вперед. Вернемся в камеру тбилисской тюрьмы. Через несколько дней Миша подозвал к себе Хвойника и сказал, что в тюрьму привезли Coco Мгебришвили и, если мы не возражаем, он поместит его в нашу камеру.

— Ну конечно нет. Давай его скорей!

От неожиданности Coco растерялся. Он никак не рассчитывал встретиться с нами. Обнялись, поцеловались, и не было конца расспросам и рассказам.

Иосиф Мгебришвили, или просто Coco — один из работников нашего отдела. Из его рассказов мы узнали, что его не пытали, так как он «признал себя виновным». На «суде» он отказался от своих показаний и заявил, что давал их для того, чтобы избежать пыток. Он просил учесть это обстоятельство и то, что он совершенно невиновен. Суд «учел» все это и приговорил Мгебришвили к 10 годам тюремного заключения. Этим решением Coco остался очень доволен, так как боялся расстрела.

Нас стало четверо в камере.

Мгебришвили шутил:

— Начальник отдела есть, два начальника отделения тоже, старика Окуджава сделаем секретарем и организуем наш отдел в тюрьме. Кто его знает, может быть, еще кто-нибудь проскочит через мясорубку и присоединится к нам.

На следующий день жена Мгебришвили Мария принесла передачу мужу. Да, удивительно четко была поставлена информация у наших жен!

Однако нам недолго пришлось пользоваться передачами. Тюремному начальству было приказано прекратить прием всяких передач осужденным по статье 58. Воры, бандиты, карманники, расхитители социалистической собственности и прочие подонки пользовались в тюрьме большой льготой: их камеры днем не закрывались на ключ, они свободно разгуливали по тюрьме.

Один из крупных расхитителей социалистической собственности нахально издевался:

— До чего несчастны эти «политические»: за душой ни гроша, семья, наверно, голодает, членам семьи работы не дают, передач и свиданий не разрешают. Вот я нахапал полмиллиона рублей, обеспечил семью на всю жизнь и получил за это восемь лет. Где бы я ни отбывал этот срок, работа мне обеспечена, и жену могу выписать туда, пройдет четверть срока — там зачеты, амнистия, и я снова на свободе. Вы здесь ни шагу не смеете сделать без разрешения начальника тюрьмы, а я плюю на него.

Да, нам ничего не разрешалось. Разумеется, были прекращены и свидания.

Каким-то образом дали нам разрешение писать домой письма и получать ответы. Я получил несколько ободряющих, теплых писем от Любы.

Наша «мирная» жизнь в тюрьме была нарушена. Мгебришвили вдруг приказали собраться с вещами. Он настолько испугался, что не в состоянии был собрать свои вещи.

— Это на расстрел, — повторял он.

Хвойник и я испугались не меньше его. Я успокаивал Coco как мог. Вскоре его увели. Мы долго не могли опомниться. Хвойник, до этого немного успокоившийся, снова начал нервничать.

— Мгебришвили расстреляли, теперь очередь за нами, — повторял он.

- 61 -

Через две недели измученного, похудевшего, побледневшего Мгебришвили вернули в нашу камеру. Мы бросились к нему.

— Чего от тебя хотели? Рассказывай.

— В общем, Кобулову не понравилось, что я получил срок. Он добивался моего расстрела. Дело было поручено Давлианидзе. Он официиально объявил мне, что приговор Военной коллегии в отношении меня аннулирован и дело передано ему на доследование. Вот и мучали две недели, но в конце концов оставили приговор в силе.

Между прочим, Мгебришвили рассказал следующую историю. В камере, где он сидел, находился один армянин, крестьянин из Ахалкалакского района по имени Седрак. Разумеется, он тоже должен был убить Берия. Седрака, как «важного преступника», вызвал на допрос сам нарком Гоглидзе.

Когда его привели в кабинет Гоглидзе и тот хотел приступить к допросу, Седрак сказал:

— Начальник, Седрак очень голодный, кушать хочет, говорить не может.

— Накормите его, — распорядился Гоглидзе. Накормили и снова привели в кабинет Гоглидзе.

— Спасибо, покушал, а теперь Седрак очень хочет пить.

— Дайте ему воды, — распорядился нарком.

— Нет, начальник, зачем воды? Седрак чай хочет.

— Дайте ему чаю.

Напившись чаю, Седрак сказал:

— Спасибо, начальник, Седрак напился, а теперь Седрак курить хочет.

Дали ему папиросу, Седрак выкурил, поблагодарил и на предложение Гоглидзе «ну, говори», ответил:

— Нет, начальник, Седрак говорить не хочет. Седрак правильный человек, неправду говорить не будет.

Разумеется, угощение Седраку обошлось дорого...

Мы жили в этой камере до 17 ноября 1937 года.

17-го утром наш внимательный Миша сообщил нам, что готовится этап, чти всех нас троих вызовут с вещами и чтобы мы зря не тревожились. Немного погодя он сообщил, что жены Мгебришвили и Хвойника арестованы и доставлены в тюрьму. Я спросил про Любу. Он проверил и сказал, что ее нет в тюрьме.

Мгебришвили и Хвойник были очень встревожены арестом своих жен. Особенно Хвойник. Он очень сокрушался — у них была маленькая дочь.

— А как с Людой? Кому оставили Люду? — говорил Хвойник

После обеда всем нам троим предложили приготовиться с вещами и перевели в большую камеру, что находилась против нашей. Очутившись в этом аду, где находилось до трехсот человек, мы по-настоящему оценили ту огромную услугу, которую оказал нам Миша.

Среди осужденных в этой камере оказался один из курсантов Закавказской межкраевой школы. Он свою практику проходил в Армении, там и был арестован. От него я узнал об аресте секретарей ЦК КП Армении Амо Аматуни и Степы Акопова, о гибели председателя совнаркома Армении Саака Мирзоевича Тер-Габриеляна, об аресте ряда работников НКВД Армении.

Спустя много лет,. в Ереване я встретился со старым моим другом Арменаком Токмаджяном. Он рассказал, что в июле 1938 года на стене одной из камер тюрьмы он прочитал надпись, сделанную рукой старого члена партии Арама Дастакяна: «После судебного «разбирательства», длившегося пять минут, я приговорен к смерти. Умираю совершенно невинный. Горячий привет и поцелуи родным. Да здравствует армянский народ, да здравствует Сталин!». Аналогичные надписи сделали Айказ Карагезян, Ншан Макинц...

На стене была также надпись Ваана Тотовенца, сделанная в художественной форме. Очень жаль, что Токмаджян не запомнил последние слова талантливого писателя.

В камере рядом находились и ждали приговора Сергей Медик-Осипов. Вард-

 

- 62 -

кес Авакян, Самсон Варданян, Ваган Мелкумян. Аветик Геворкян... 17 человек. Все члены партии, руководящие работники.

Целая плеяда армянских чекистов была уничтожена. Из отбывших сроки и вернувшихся я встретился с Алешей Дулгаровым, Ваганом Айрапетовым и Анаидой Панян. Кажется, кроме них никто не уцелел.

— Нас выводили на прогулку только ночами, — говорил Токмаджян. — Когда мы протестовали и просили выводить на прогулку днем, чтобы дать нам возможность погреться на солнце, начальник тюрьмы Захар Микаелян говорил: «Советское солнце не для вас, контрреволюционеров». Теперь этот Захар ушел на почетную пенсию, получает вдвое больше, чем заслуженные инженеры, и разгуливает по улицам Еревана.

Анаида Панян рассказывала, как были арестованы она и Перч. Это было в конце августа 1937 года. Перч Панян, Анаида и их 12-летняя дочь Дина возвращались из Москвы. Они не знали, что их ожидает в пути. По прибытии поезда в Ростов работники НКВД окружили поезд и искали «крупного контрреволюционера в форме капитана госбезопасности» и его жену. Они рыскали по всему поезду и на платформе. Многих военных останавливали, приказывали: «Руки вверх», проверяли документы. Наконец «крупный контрреволюционер в форме капитана госбезопасности» и его жена были найдены и тут же разлучены.

— Перча увели раньше меня, - говорила Анаида. — Я смотрела ему вслед, обезумевшая от неожиданного удара. Перед выходом из вагона Перч повернулся ко мне и крикнул: «Знай, Анаида, я честный человек, ни в чем не виновен...» Заставили его замолчать и увели.

— А Дина?

— Дина! Кого могла интересовать судьба двенадцатилетней девочки? Я заявила, что девочка осталась одна, но мне грубо отрезали: «Ничего, доедет». Дина в одно мгновение лишилась отца и матери.

Да, Дина осталась одна среди незнакомых, перепуганных людей. Но Дине «повезло». Ехал в том же вагоне товарищ по работе Гога Погосов. Хорошо, что он не испугался, проявил заботу о Дине, телеграфировал в Ленинакан, там встретили и приютили девочку.