- 109 -

20. Генерал Горгонов.

 

Во второй половине ноября 1948-го, вызвав меня перед самым отбоем он сказал, что мной заинтересовалось его начальство и предупредил, чтобы я не вздумал - как он выразился - паясничать перед ними. В его словах даже прозвучали, на мой взгляд, еле заметные нотки просьбы, а не предостережения.

Вместе с Жуковым и двумя охранниками мы спустились в лифте на первый этаж и очутились у толстых металлических дверей. Затем ещё лестничный пролёт вниз - и мы идём по узкому, но ярко освещённому коридору, устланному красной ковровой дорожкой и без единой двери. Пройдя метров сто через двустворчатые двери, мы вошли в просторное помещение, уставленное стульями, креслами и диванами, накрытыми белыми холщовыми чехлами. Чувствовалось, что мебель была старинной и дорогой, так как кое-где проглядывали вычурные позолоченные ножки стульев. По стенам выступали пилястры, верхняя часть которых завершалась не капителями, обычными внутри старинных особняков, а кариатидами. В центре зала лежал полусвёрнутый большой толстый ковёр, скрадывающий звуки шагов. Если бы не огромные портреты Сталина и Берия на стене, можно было подумать, что время повернуло вспять и мы попали в XVI век - эпоху Ренессанса.

Мне приказали сесть, охранники куда-то испарились, а мы с Жуковым остались вдвоём. Он молчал, я - с интересом разглядывал зал. Наконец к нам вышел человек в штатском. Он был приблизительно одного роста с Жуковым, но его голова, в отличие от пышной шевелюры подполковника, была чисто выбрита до блеска. Это был крепыш, скорее плотный, чем полный. В его баритоне слышался металлический оттенок и казалось, что он властен, вероятно не терпит возражений и привык командовать не только арестантами... Он сделал приглашающий жест, пропустив меня и Жукова, затем вошёл вслед за нами в большой продолговатый кабинет, размерами ничуть не меньше предыдущего помещения. Вдали, метрах в 10-12, поперёк кабинета стоял длинный письменный стол, а от него, образуя букву "Т", стоял другой, доходящий почти до дверей. Здесь-то мне и приказали оставаться.

За письменным столом сидел человек с совершенно седой головой и в мундире генерала. Он был настолько далёк от меня, что я никак не мог разглядеть его - видел только мундир с погонами и белое пятно, где полагалось находиться лицу. Пятно было вытянутым, плечи узкими - он

 

- 110 -

был худощав. Воистину напрашивался афоризм Козьмы Пруткова: "Не всякий генерал от природы полный". За его спиной, как и в предыдущей комнате, но чуть меньших размеров, висели портреты Сталина и Берия.

Атмосфера была настолько необычна для меня, что я не знал, пугаться мне этой встречи или радоваться в надежде на то, что вот возьмут - чем чёрт не шутит - да и отпустят меня на свободу, зачем им я в самом-то деле? Как бы я ни чувствовал себя обречённым, но где-то в глубине души теплился слабенький фитилёк надежды на чудо: а вдруг?..

Жуков стоял между мной и генералом, а "бриготоловый" слева, у стола генерала, и что-то тихо ему говорил. Затем он обратился ко мне, и делая жест рукой в сторону стола сказал, что я, Гершман, нахожусь в кабинете начальника Управления госбезопасности по городу Москве и Московской области генерал-лейтенанта Горгонова. Я невольно вздрогнул - эту фамилию многократно упоминали в общей камере в связи с массовыми арестами в Москве.

Поговаривали, что Горгонов пользуется у Берия особым доверием и чуть ли не в дружеских отношениях с ним - если верить тому, что Берия вообще способен с кем-либо дружить. "Заместитель начальника управления полковник Чернов", - отрекомендовался "бритоголовый" и добавил: "Ну а своего следователя, надеюсь, вы уже знаете", и посмотрел с улыбкой на Жукова.

Чернов вёл себя более как хозяин, чем подчинённый, и создавалось впечатление, что именно он командует здесь парадом, а не генерал. Не пригласив меня сесть, он сказал, что генерал любопытствует, почему я до сих пор не назвал своих сообщников, которые гуляют на свободе и посмеиваются надо мной. Медленно приблизившись, он ободряюще хлопнул меня по спине так, что я еле удержался на ногах, и проговорил: "Ну чего молчите, смелей! Ведь вы уже почти признались и даже не подозреваете, что мы всё знаем, но даём вам возможность самому очистить совесть чистосердечным признанием. Суд это учтёт, учтёт наши рекомендации и максимально снизит вам наказание". Это "снизит" меня смутило, и я не удержался от естественного в таком случае вопроса: "Почему "снизит", если меня вообще ещё не судили?"

Чернов до этого прохаживался поперёк кабинета, но услышав мой вопрос, остановился напротив и молча стал разглядывать меня, как редкостное насекомое. Тут же среагировал и Жуков: "Я же предупреждал, у него язык нехороший". Бурковец, конечно, сказал бы: "грязный" или "пакостный", - вот что значит воспитание!

"Крепыш", пристально глядя мне в глаза, как удав на кролика, медленно, растягивая каждое слово, произнёс: "Ишь ты какой умный, ты, вероятно, плохо себе представляешь в какое говно ты попал, а раз ты, воробей, попал в говно, то не чирикай, - положение-то у тебя безвыходное,

 

- 111 -

пойми же наконец!" Я уже сам был не рад, поэтому стоял понуро, прикусив язык.

Надо отдать должное следователям МТБ, по крайней мере в случае со мной, они ни разу не предлагали мне какого-либо облегчения в случае моего "признания и выдачи сообщников", не говоря уже об обещании освобождения из-под стражи. Только лишь: "суд учтёт, дадим характеристику, смягчающий приговор и т.п...." Я никак не мог понять, почему бы им, не имеющим, думается, даже самых элементарных понятий о порядочности, не пообещать арестанту свободу, скажем, в обмен на имена "сообщников", из которых при мастерстве "гебистов" можно состряпать новое дело ? Так нет же, не обещают! Так что, это -порядочность? Никогда не поверю, нет и нет! Я ничего понять не мог, да и сейчас, спустя много лет, не пришёл к определённому выводу. Возможно тонкая психологическая игра, один из элементов того же метода давления, игра в порядочность? Не уверен, но думаю, что это в определённых случаях у них срабатывало. Правда я, имея уже довольно солидный опыт подследственного, иногда приходил к мысли: ведь не врут же, а могут, так как последствия этого вранья ни в коей мере не должны их беспокоить - они никогда больше не увидят своей жертвы, приговорённой если не к расстрелу, то по крайней мере к длительному сроку заключения. Возможно, разгадка проста - они знают об осведомлённости арестантов о том, что с Лубянки никого никогда не выпускают?

Я ответил полковнику Чернову, что никакого отношения к шпионажу не имею, а моё "признание", как известно, было вынужденным, и я отсидел за это в карцере, причём готов ещё раз "признаться" таким же образом, если они пожелают, но, пожалуйста, без карцера...

Вся эта тройка молча смотрела на меня, и мне стало неуютно. Затем последовал вопрос, знаком ли я с Джорджем Фростом Кеннаном. Я не сразу понял кто меня спрашивает, так как произнесено это было каким-то блеклым тихим голосом - я не ожидал, что у генерала может быть такой голос, поэтому растерянно оглянулся, не зная кому отвечать. Чернов немедленно привёл меня в чувство, отчеканив своим металлом: "Немедленно отвечайте на вопрос генерала!" И я ответил, что лично не знаком, слышал, что он является советником посла, и больше ничего о нём не знаю, то есть повторил то, что ранее говорил следователю.

Опять тихий голос: "Ты прекрасно знаешь, что Кеннан резидент американской разведки, а ты, получая от него шпионские задания, в свою очередь передавал ему агентурные сведения от своих агентов из числа советских граждан. Мы давно наблюдаем за тобой, и не один год! Поэтому я не желаю слушать твои возражения и даю тебе две недели на раздумье. Если не одумаешься, я дам разрешение перевести тебя в Сухановскую тюрьму и применить особые методы допроса - мы тебе покажем "небо с овчинку!" Затем ещё тише добавил: "Живьём не выпустим, - уведите его!"

 

- 112 -

В камере я раздумывал, что делать дальше? Вероятнее всего Кеннан не резидент разведки. Я слышал от своего друга Чехеля, что он как будто учёный-историк, но точно не запомнил. Я не мог понять, для чего он нужен МТБ в качестве "резидента"?

После аудиенции у генерала повторились допросы, подобные апрельским: меня, в который раз, стали допрашивать по ночам с 10 вечера до 6 утра, и продолжалось это в течение полутора недель. Причём сам процесс был механизирован - в нём участвовали уже не один, а два гебешника, по очереди, внедрив поточную систему, они попросту не давали мне задремать. По-генеральски это, вероятно, считалось "дать на раздумье" две недели... Жуков и не назвавшийся гебист по очереди спали на диване в то время, как я стремился заснуть на табурете. Один из бодрствующих толкал меня: "Не спать!", затем они менялись местами, каждый раз задавая один и тот же вопрос: "Ну, что передать генералу?" Я сидел с закрытыми глазами и молчал.

Как-то ночью Жуков принёс на очередной допрос какую-то папку и время от времени лениво перелистывал содержимое её, пока его напарник отсыпался. Когда я, как обычно, стал засыпать, он разбудил меня и поманил пальцем к своему столу. Показав мне сначала обложку папки, на которой было написано: "...дело №.., по обвинению гражданина Гершмана Давида Бенисовича в антисоветской агитации... статье 58, п.10...", - он раскрыл её и стал медленно перелистывать разлинованные листы с заголовком: "протокол допроса обвиняемого...", "протокол допроса свидетеля...". Передо мной мелькали страницы, заклеенные разными фотографиями: отца в разные периоды его жизни, тёти Дуси и Иосифа Бока, других незнакомых мне людей. И вдруг я увидел себя, когда мне было на одном фото 9-10 лет, а на другом, где я был вместе с отцом - это перед самым отъездом из Америки - около шести... Дело было объёмистым, следствие по его "преступлениям" длилось 16 месяцев! Эта папка всколыхнула во мне грустную память о любимом человеке. Я со злостью сказал Жукову, что отца реабилитировали, причём ещё в 1938 году Московский Городской суд признал его невиновным и оправдал, почему же они до сих пор хранят забракованное судом дело? Он молча ткнул мизинцем в надпись в верхнем углу обложки: "Хранить вечно".

Да, - сказал он, - опростоволосились мы тогда, сделали ошибку - его не следовало бы отпускать. Но с вами это не повторится. Я представлю на вас такую характеристику в суд, что вы ещё не раз обо мне вспомните!

Зачем мне характеристика, я не собираюсь вступать в партию, - пытался я пошутить, но он шутки не принял и угрожающе бросил, что мне придётся пожалеть о сказанном, когда я буду выслушивать приговор суда. Он частично оказался прав - я его вспомнил в феврале 1949 года, когда мне объявляли постановление "Особого совещания", но ни о чём не жалел.

 

- 113 -

На тринадцатые сутки, перед самым вызовом на допрос, я так уснул в своей одиночке, что когда за мной пришли, не мог стоять, терял сознание или засыпал мертвецким сном - не знаю. На допрос в этот вечер я не попал и не вызывали меня после этого до начала декабря. В связи с этим я решил, что теперь меня переведут в Сухановскую тюрьму и применят обещанный способ допроса - ведь всё-таки генерал, слов на ветер бросать не будет! - и приготовился к худшему, хотя тогда ещё не знал - только слышал краем уха, что имеется ввиду под словами: "особый способ". Но, как ни странно, никуда меня не перевели, и напрасно я несколько дней пребывал в паническом страхе в ожидании этого перевода.

Через какое-то время, средь бела дня, меня доставили к Жукову, который с улыбкой на лице, переходя на "ты", объявил мне, что пора, мол, и меру знать, будем прощаться, и он надеется, что, несмотря ни на что, мы останемся друзьями! Мало того, он предложил мне, чуть ли не как приговорённому к смерти, исполнить моё последнее желание, заметив при этом, чтобы я, Бога ради, не просил лишь одного, - освобождения. Он даже как-то аргументировал своё намерение: "Чтобы ты помнил обо мне, как о честном чекисте"! Это был удивительный разговор и я не сразу поверил в его искренность. Но, на всякий случай, попросил его разрешения принять от моего друга детства Владимира Николашина продуктовую передачу, для чего необходимо позвонить ему домой. Жуков тут же согласился и записал названный мною номер. Он предупредил меня, что я подвергнусь наказанию, если попытаюсь при разговоре с другом коснуться темы моего следственного дела.

Я был вполне уверен в том, что друг не откажется принести мне сухарей, сахару и махорки, так как он остался мне должным деньги, которые брал на свадьбу и не успел до ареста отдать.

Трубку взял Николашин, услышав мой голос, он заметно обрадовался, считая, что я уже на свободе, а узнав истину, тут же пообещал: "Конечно, конечно, принесу", но голос его при этом стал тускнеть. Передачу он не принёс - наверняка струсил, хотя Жуков через пару недель зашёл в кабинет нового следователя во время моего допроса и сообщил: - "Что-то не явился твой дружок, я справлялся в тюрьме, - вот тебе и друг детства!"

Несмотря на то, что с передачей ничего не получилось, я всё же был благодарен Жукову за его добрую волю хоть как-то помочь мне. Мне было и вдвойне обидно за своего друга, так как не один допрос в контразведке майор Бурковец посвятил Николашину: что он рассказывал мне, "американскому шпиону", о процессе сборки самолётов на авиазаводе, где он работал мастером? Я упорно отвечал, что на эту тему у нас с ним разговоров не было, зная, что моё единственное слово будет губительным для него, хотя конечно же он посвящал меня во многое

 

- 114 -

происходящее на заводе. Я был горд, что выдержал натиск Бурковца, не сказав ни слова об этом.

/...Спустя более десяти лет, когда после освобождения я навестил его в Москве, где он проживал в новой квартире, полученной по протекции того же "дяди Пети" - уже министра авиационной промышленности СССР Петра Васильевича Дементьева, - его жена Вера показала мне моё измятое фото, сделанное перед самым арестом. Не стесняясь Володиного присутствия она рассказала мне, как тот, узнав о моём аресте, пытался порвать его, но она буквально вырвала фото из его рук и сохраняла в течение более десяти лет. А после моего звонка из кабинета Жукова в 1948 году Володя так запаниковал, что о передаче и слышать не захотел. Рассказывая всё это, Вера не в меру возмущалась его поведением, считая меня, вероятно, чуть ли не героем. Но я в душе сочувствовал ему - что могла Вера знать о сути "органов" - ничего. А я знал, и считал поведение Володи соответствующим тому времени.../

Лишь перед самым Новым, 1949 годом, меня вызвали на допрос, но уже в другой кабинет и к другому следователю. Так я и не понял тогда, почему от меня отцепились и не стали добивать переводом в Сухановку.

Следователь был молод - до тридцати лет, спокоен, по виду типичный южанин. Звание - майор, фамилия - Матиек, родом, как я потом выяснил, из Молдавии. Вызывал меня только днём, и создавалось впечатление, что он просто приводит в порядок то, что "наработали" предыдущие следователи. Обычно он молча сидел и писал, подшивал какие-то бумаги. Иногда уточнял со мной какие-нибудь детали по поводу моей "антисоветской агитации", то есть о том, что я ранее признал на очной ставке с Чепёлкиным и Комарковым. Ни одного вопроса по "шпионажу", только: "когда приехал, когда родился и где, на ком женился и т.п. Эти протоколы я подписывал безбоязненно, так как в них ничего нового не было.

Майор учил английский язык и не стеснялся заниматься этим во время допросов. Иногда он спрашивал меня о произношении или значении какого-нибудь слова. Но я не всегда мог помочь ему в этом, так как катастрофически быстро стал забывать свой родной язык ещё на свободе, а за время нахождения на Лубянке, всё то, что ещё помнил, стало улетучиваться ещё быстрее. Думал я уже по-русски, мечтал по-русски, сны видел русские и с величайшим трудом мог объясняться по-английски, причём довольно примитивно.

Матиек не верил мне и тихо говорил: "Вы просто не хотите мне помочь. Я понимаю вас, вам не сладко здесь, я не осуждаю вас за это, вы по-своему правы". Я отвечал ему, что уже около десяти месяцев я на Лубянке, но почему-то все нуждаются в моей помощи, все просят меня помочь: один - сознаться в шпионаже, другой - дать ему фамилии

 

- 115 -

резидентов и агентов американской разведки, а он вот тоже просит помочь в изучении английского языка! Когда же мне кто-нибудь поможет?

Он улыбался, разводил руками: "Что я могу сделать?.."

Через несколько дней, в присутствии прокурора, майор дал мне подписать 206 статью уголовно-процессуального кодекса РСФСР об окончании следствия по моему делу. Оно было передано в Московский Городской суд, в тот же суд, который в 1939 году судил и оправдал моего отца. Этот факт почему-то меня обнадёжил: если в то страшное время могли оправдать отца, то почему бы им не повторить этого теперь?

Но случилось всё по-иному. В конце января 1949 года меня вызвали с вещами (это означало, что увезут куда-то в другое место), посадили в воронок и привезли в Лефортовскую тюрьму. Её построила, судя по рассказам, русская императрица Екатерина Вторая. Тюрьма состояла из трёх корпусов и, говорят, если смотреть на неё с "птичьего полёта", то выглядит она как буква "К". Насколько это верно - судить не берусь, с "птичьего полёта" её не видел. Единственное, что могу с уверенностью сказать, тюрьма нисколько не комфортабельнее Лубянской, пожалуй ещё мрачней, да и питание похуже.

/... Спустя сорок два года после этого, то есть в 1991 году, я, уже будучи в Америке, прочёл в русскоязычной газете "Новое русское слово" за 2-е февраля, вероятно, редакционную статью в разделе: "Их нравы". Она была озаглавлена: "Кормильцы с Лубянки" и повествовала о том, что: "...те, кому доводилось сиживать в Лефортовской тюрьме перед остальным циклом ГУЛаговских мытарств, знают, что... там кормят не в пример лучше, чем в остальных советских острогах. И ларёк там побогаче, и щи почище, и овсяная "размазня покалорийней", - та же селёдочная баланда на полугнилой капусте, как и на Лубянке.../

Каждый этаж в Лефортово перекрыт металлической сеткой, чтобы никто сдуру не прыгнул вниз. Каменные ступени лестниц были настолько стёрты подошвами нескольких поколений арестантов, что по ним было затруднительно передвигаться. Невольно вспоминался роман Ольги Форш "Камнем одетый".

Посадили в одиночку, в которой всё отличалось от Лубянской. Но, слава Богу, не подвал, хотя окно и закрыто намордником, отчего днём в камере был полумрак. Традиционной параши не было, а прямо в углу камеры стояли унитаз и раковина. Следовательно, арестантов в туалет не выводили, лишая дополнительной прогулки хотя бы по коридору. Здесь надзирателям не было необходимости следить за тем, чтобы арестанты не ложились днём на кровать, так как сразу же после подъёма все кровати поднимались к стене и закрывались на защёлку, и лишь в 10 часов вечера защёлки открывались, чтобы можно было кровать опустить. Металлические столик и табуретка были закреплены в бетонном полу.