- 87 -

НА «ДЕСЯТКЕ»

 

С десятым «ОЛП» у меня было связано много надежд.

Спускаясь по трапу, словно в трюм корабля, в наш барак, я ощущал себя капитаном, отправляющимся в удачное плавание. Обнадеживали и репетиционный зал с несколькими скамейками и столом, и спальня с нарами, и костюмерная, и синие шевиотовые костюмы, и рубашки, сшитые для нас вскоре после прибытия... Не смущали меня и привычные лагерные трудности: нехватка музыкальных инструментов, постоянная пропажа костюмов, «закидоны» блатных на наших репетициях, приходящих поглазеть на «девочек».

Я надеялся и, как всегда, напрасно — на лучшее.

Лучшего не предвиделось.

В первые же дни на наших глазах охранники и надзиратели «взяли» блатного, который отказался переходить в другой лагерь. Брали его полдня — широкоплечий однорукий великан, выставив нож, не подпускал к себе никого, отбивался отчаянно. Уже в сумерках его, залитого кровью, прижали баграми к стене нашего барака, скрутили и повели — с него свисали лоскуты одежды и кожи ...

Наутро в одном из бараков зарубили коменданта.

Через день убили двух «ссученных» ...

Здесь было не лучше, чем на Халтасоне.

Начальник лагеря Портнов торопил нас с программой — Управление подгоняло его: разъездные концерты должны были проходить по плану независимо от того, что творится в лагерях.

Я репетировал, как одержимый, до тех пор, пока не уехала Баргузинка. Тут из меня словно воздух выпустили.

Ни на что не было сил.

 

- 88 -

Портнов был неумолим.

И доработать-то осталось всего ничего, но все сроки были на исходе.

Меня ожидали общие работы.

И тут — спасибо паршивым условиям и питанию — у меня под обеими подмышками вскочили огромные фурункулы.

Медсестра попыталась сама вскрыть их, у нее ничего не получилось, и меня повезли в больницу — по пути я с радостью думал, что без меня не начнут, и мои успеют дорепетировать...

Меня без промедления уложили на операционный стол.

Надо мной склонился человек в операционной маске.

— Сестричка,— сказал он своей помощнице,— а чем же занимается этот молодой человек?

— Он актер, из «десятки»,— кратко ответила она, смачивая тампон в спирте.

— Замечательная профессия, не правда ли?— задумчиво произнес он, ощупывая мои болячки.

— Да, профессор,— согласилась она.

— Вы — профессор?— удивился я.

— Из Кремлевской больницы,— уточнил он.— И к тому же — отра-витель Горького ... А что это ваша Мария Михайловна вас не практикует?

— Наш врач? На бричке укатила, начальство лечить.

— Тоже, кстати, из Кремлевки, и тоже — отравительница Горького.

— И она?!

— Да, да ... А в соседнем лагере сидит еще один отравитель. .. У нас в Джидлаге, молодой человек, и убийц Кирова — трое. Но те друг друга в глаза не видели.

Он взял в руки скальпель.

— Мария Михайловна пробу на кухне снимает и меня иногда пирожками угощает,— поделился с профессором я.

— Ничего удивительного, дети у нее воюют ... Крупные военачальники,— сказал он и чиркнул скальпелем у меня под мышкой.— Вот так!.. На пятнадцать лет ее с детьми разлучили.

Сестра подала ему марлевый тампон.

Он снова склонился надо мной.

— Поговорим-ка лучше о театре, все веселей,— сказал он.— Вы знаете, я обожаю это искусство. Ведь оно способно сказать обо всем даже тогда, когда все молчат об этом. Взять, например, «Дни Турбиных» Булгакова. Помните Иллариосика?!

Я промямлил что-то невразумительное. Профессор еще раз чиркнул скальпелем. Взял тампон.

— Ну а какая у вас любимая роль?

— Я еще никого не играл. У нас самодеятельность,— побагровел я.

— Ничего, вы еще сыграете замечательную роль,— заверил меня профессор.— Это так же точно, как то, что операция закончена и через три дня вы замашете руками, как птица крыльями ...

Через три дня меня отвезли на «десятку».

Настроение у меня заметно выправилось.

Но ненадолго.

 

- 89 -

Уже накануне концерта я заметил, что после ужина в бараке у блатных никто не ложится спать.

Вернувшийся оттуда Соколовский с мрачным видом сообщил:

—«Короли» греют зады кружевными подушками, в буру шмаляют ... И за ширмой опять играют!

— На кого?!

— Узнаешь, как же!— безнадежно махнул рукой наш конферансье.

Блатные играли до утра.

С тяжелым сердцем вешал я во время завтрака на двери столовой объявление: «Вечером после ужина и небольшого концерта — танцы».

После ужина мы поспешно сдвинули столы к стенам и расставили скамьи.

Первыми в столовую, ставшую клубом, пришли под конвоем женщины.

За ними потянулись зэки. Они с некоторой скованностью занимали свободные места под взглядами представительниц прекрасного пола. Некоторые усаживались прямо на столы.

Надзиратели заняли свои наблюдательные посты — с края рядов. Двое встали у входных дверей.

Я рассматривал публику, готовясь к выступлению: работяги хорошенько почистили лагерные рубашки и брюки, блатные надели сапоги гармошкой и черные «правилки», а кусочники щеголяли в разноцветных пиджаках и джемперах, снятых с новеньких фраеров. О женщинах и говорить нечего — в глазах рябило от их нарядов и косынок.

Грянул гонг, и праздник начался.

Номер за номером сменялись под дружные аплодисменты. А на душе у меня становилось все тревожней — блатные понемногу стягивались в кучку.

Концерт закончился.

Убрали скамьи.

Начались танцы.

Я вышел на сцену посмотреть, что творится в зале. Блатные, вначале оттеснившие остальных зэков к раздаточным окошкам и занимавшие правый угол у сцены, просачивались между парами к центру столовой.

Мне стало страшно — сейчас что-то произойдет. Что делать? Крикнуть старшему надзирателю?!

Блатные окружили бригадира штрафной бригады Гришакова.

Я бросился к музыкантам.

Поздно!

Молоденький вор наотмашь ударил Гришакова топором в затылок. Тот рухнул на пол.

Убийца, вскочив на него, рубил топором еще и еще. Бандиты с ножами наголо сомкнулись вокруг тесным кольцом и не подпускали никого. Потом разом бросились к выходу.

Из зала с криком ринулись все. Зарыдали, забились в истерике женщины.

Надзиратели кинулись к бригадиру.

Музыканты отвернулись.

Лежавший в луже крови, большой и сильный, Гришаков еще дышал ...

 

- 90 -

Я не выходил из моей клетушки за сценой до тех пор, пока не унесли тело. Музыканты, переодевавшиеся и хранившие у меня инструменты, наперебой рассказывали мне, что убитый был братом крупного военачальника и сидел по «пятьдесят восьмой», что убийца — мой ровесник и сам пришел на вахту, и сам сдал окровавленный топор, а кинут ему четвертачок, ведь расстреливают только политических...

Вскоре в лагерь прибыл генерал — брат Гришакова.

О визите его наверняка стало известно не только верхушке Гулага, и лагерное начальство всполошилось — ужесточило режим, участило шмоны. Толку от этого было мало и, в конце концов, обстановку разрядили, отправив в этап крупную партию воров.

В лагере настало затишье.

И снова мы репетировали, искали актеров. Приехала Бухбиндер.

— Я пришлю вам девочку,— величественно произнесла она.— Ее зовут Софочка Миникес. Вы не пожалеете.

И Софочка появилась незамедлительно — опрятно одетая, с ангельским личиком. На вид ей было лет шестнадцать, не больше, и она просто создана была для роли Нины в сцене из лермонтовского «Маскарада», которую мы как раз репетировали.

Новенькая с первого взгляда покорила сердце нашего танцора Владимира Салая, и у них завязался бурный роман. Уже через несколько дней Софочка, эта трепетная газель, повздорив с Володей, метнула в него финку с трехметрового расстояния и, слава богу,— промахнулась. Нож воткнулся в нескольких сантиметрах от его головы.

Тогда и выяснилось, что «девочке» стукнуло 23 года, а сама она — крупная воровка и жена Андрея Ступаченко, одного из «правителей» Джидлага.

Миникес стали обходить стороной.

А вскоре мы стали разъезжать с выступлениями по лагерям.

В наших концертах, нарушая воровские законы, выступала и Софочка. Иной возможности свидеться с мужем у нее не было, и блатные ей это прощали. Они знали, что в ансамбль она пристроилась только ради Андрея, отбывающего «бессрочку» на седьмом ОЛП.

И они свиделись: Ступаченко избил Софочку за Салая так, что она не смогла играть в сцене из «Маскарада». Самого Володю не тронули — венгерский цыган-красавец, он бесподобно «бацал» чечетку и цыганочку, и воры безумно любили его. Не был исключением и Ступаченко.

В тот вечер Андрей после концерта остался в зале. Мы ожидали самого худшего, но он, как ни в чем не бывало, кивнув нам головой, сказал:

— А ничего у вас получается, вот жаль только, Софочку в роли не увидел.

Подошел к роялю, сел за него и громогласно объявил:

—«Не брани меня, родная». Только для воров и артистов. Спел он этот романс замечательно, и все с легкой душой разошлись. Мы с Янкой Соколовским остались одни, но ненадолго: в зал ворвалась растрепанная, с перекошенным лицом женщина.

Она вцепилась Янке ногтями в лицо и, пиная ногами, закричала:

— Гад! Лягавый! Не уйдешь!

Я, обхватив за руки, оттаскивал ее в сторону.

 

- 91 -

— Червонец вкатил! Жизнь угробил! Убью!— истошно вопила она. Соколовский зажал ей ладонью рот.

— Его заставили, он не знал, он не виноват, его самого посадили!— заторопился я.

Она вдруг обмякла и рухнула на пол.

— Мы вам дадим денег, хлеба, вещи,— умолял ее я.— Только никому о нем не говорите. Его убьют!

Соколовский уже складывал на газету откуп.

— Так уж и убьют,— неуверенно сказала она.

— Мы возьмем к себе вас завхозом!— отчаянно выкрикнул Янка ..

Так у нас появилась завхоз — Тося. Она оказалась очень отзывчивым и добрым человеком, честным и надежным товаришем и незаменимой хозяйкой в нашей «бродячей труппе». К ее счастью и нашему сожалению, она забеременела. Наше сожаление сменилось радостью — Тосю амнистировали по беременности.

Мы, наколесившие с ней по всем закуткам Джидлага, нового завхоза подбирали тщательно и остановились на скромной, но энергичной, молодой и красивой Нине Борисейко. И вовсем не удивились тому, что она очень скоро сдружилась с Софой, которая после мужниных побоев сильно переменилась: с Салаем не встречалась, а все вязала и писала покаянные письма Андрею.

Тихие женские занятия подружек закончились мокрым делом: во время одного из концертов для вольнонаемных — водителей автоколонны, они спустились в поселок, взломали магазин и вынесли два мешка вещей. Этого показалось мало. Вернувшись, наткнулись на старика-сторожа, хладнокровно его закололи и закинули тело в кузов стоящего неподалеку грузовика ...

Через несколько дней, в Цакире, райцентре Бурятии, после концерта для вольных к нам нагрянули оперативники — на дне ящиков для костюмов и реквизита были аккуратно сложены похищенные вещи ...

Мы навсегда расстались с Софой и Ниной.

А вскоре после этого встретились с Андреем Ступаченко, мужем Софочки. Снова на седьмом ОЛП, за три дня до его казни.

На «семерке» зона кишмя кишела ворами. И в бараке, где мы разместились всем ансамблем, охранять наши вещи поставили двух доходяг, не отходивших от «чугунки» и занятых тем, что «для сугреву» поворачивались к ней то спиной, то грудью. На одном из них стал тлеть ватник, я его потушил.

— Дай закурить,— еле слышно сказал он. Я дал. Он жадно затянулся раз и еще раз.

— Вась, а Вась,— дай смольнуть,— просипел его напарник.

— На,— не глядя протянул тот ему бычок.

— Вась, положь на губу. Рук не поднять,— попросил второй .. Ночью пропали наши вещи и оба дневальных. Я собрал после завтрака всех в бараке.

—Ребята, что будем делать?—спросил, я. Тупиков решительно предложил:

— Пойдем к блатным. Тут заправляет Сенька Кривой ...

Соколовский перебил его:

— Какой там Сенька. Был бы Андрей, тогда бы еще .. А-а!..

 

- 92 -

Он безнадежно махнул рукой.

Дверь барака распахнулась — на пороге стояли два бледных и худых бородача. В одном из них я узнал Ступаченко.

— Андрей!— воскликнул я.— Тебя сам бог нам послал!

— Не бог, а начальник охраны,— улыбнувшись, уточнил он.— Рассчитывает встретиться с нами в раю.

— У нас тут такое ...— начал было Соколовский.

— Знакомьтесь!— остановив его величественным жестом, провозгласил Ступаченко.— Мой друг — Михаил Чарский! Международный вор, патентованный контрреволюционер, монархист и племянник графа Потоцкого!

— Чахнем напару «под вышкой». За измену Родине и переход границы, которой в глаза не видели!— весело подхватил Чарский.

— Пограничников купили! Всю заставу!— крикнул Андрей. Чарский выглянул за дверь. Озабоченно сказал:

— Кончаем трепаться. «Попугай» на вышке засуетился. Пора нам, детки, на лужайку.

Лужайка находилась в зоне, куда смертников не пускали.

— Андрей, как же вас из тюрьми сюда выпустили?!— с опозданием изумился я.

— Как Робин Гудов,— рассмеялся он.— Господа! Прошу на травку. Валентин, забирай свою бандуру. Призовем муз пред восхождением на Голгофу!

Он пропустил нас вперед. Чарский, шедший последним, с силой захлопнул за собой дверь.

Уже на лужайке Ступаченко, сев и беззаботно потянувшись, спросил:

— А что у вас такое стряслось?

— Барахло у нас увели, Андрюша,— сказал я, зная, что ему нравится, когда его так называют.

— У артистов?!— рассвирепел он и крикнул проходившему мимо блатному:— Эй ты! Беги к Сеньке Кривому. Скажи, Ступаченко карточный долг прощает. И пусть барахло вернет! Он знает, какое!.. Мы с Чарским вам, сявкам, напоследок пасти порвем! Вы у нас!..

Блатной, не дослушав, бросился со всех ног к баракам.

— Все вернут,— вздохнул Ступаченко.— И хватит об этом .. Скажи, где моя Софа?

— Взяли ее на мокром деле, на Колыму отправили. Прости ...— ответил я.

— Да не виновен ты,— задумчиво сказал он и повернулся к Чарско-му.— Миша! Загубила Софочка свою жизнь. Не судьба ей жить на воле.

— Спой, Андрюша. Полегчает,— сочувственно посоветовал Чарский. К нам подошли несколько воров. Один из них протянул Ступаченко флягу с самогоном, наклонился и учтиво произнес:

— Воры притаранили им в барак барахло. Сенька Кривой кондехает сюда!

Смертники поочередно пили из фляги, с усмешкой поглядывая на часового на вышке.

Столпившиеся вокруг них воры и шестерки расступились. Мордастый и широкоплечий парень с синими от наколок руками протянул Андрею сверток с едой и подобострастно загнусавил:

 

- 93 -

— Извините, люди. Я не знал ... Артистов я уважаю, сукой буду ... С шмутками полный порядок.

Ступаченко и Чарский молча кивнули ему.

Тупиков заиграл на баяне.

Андрей спел «Не брани меня, родная».

Чарский, лежа на спине и глядя в небо, недоуменно спросил у него:

— Неужели финита ля комедиа?

Через три дня их казнили.

Сразу после их расстрела следователей, ведших их дело, отдали под суд — срежиссированный ими спектакль провалился, унеся две жизни ...

А мы по-прежнему колесили по всей Бурят-Монголии, минуя искалеченные судьбы и сопереживая мучениям и гибели людей ровно настолько, чтобы сберечь при этом себя. Меня уже трудно было чем-нибудь удивить. Я старался забывать о многом и забывал, наивно полагая, что это навсегда.

Но вот в Баянголе, я узнал, что в здешнем лагере работает бухгалтером мой давний знакомец — Конопленко. И впервые меня захлестнула такая ненависть, такое желание отомстить, что я очертя голову бросился его разыскивать. Мне повезло — он своевременно сбежал из зоны. И я остыл — снова забыл о нем.

Благо, вспоминать многое не давали все новые и новые впечатления — теперь уже разъезжали не только по лагерям, но и бурятским селам.

Выступлениям нашим буряты радовались, как дети, и часто зазывали нас к себе в гости.

В каждом доме были боги плодородия и старики — они курили длинные полутораметровые трубки и, священнодействуя, стряхивали пепел в сосуды. При виде нас с достоинством произносили:

— Сайнбайно!*

И принимали по законам гостеприимства, а не юридическим.

Мы пили молочную водку —«ракушку», ели сухой сыр, слушали бурятские здравицы и песни  ..

И, отогреваясь в таких поездках душой, снова возвращались на «десятку».

Настал день, когда, вернувшись из очередного «турне», я увидел на проходной ... Данцева. Внутри у меня все похолодело — мне уже мерещились общие работы, хитроумные «комбинации» и даже новое «дело». Я ощущал себя тряпичной куклой, марионеткой ...

К счастью, секретарем у Данцева, назначенного начальником «десятки», была заключенная Маша Агеева, которая давно знала меня, прекрасно ко мне относилась и отстаивала во всем и всегда ...

В лагере жизнь шла по своим неизменным законам, проходила, казалось, вне времени: время как бы проваливалось между событиями, встречами и привычными для зэков происшествиями. Основным и постоянным были репетиции.

С одной из них я выгнал из барака зарвавшегося блатного. Уже с порога он бросил мне:

— Теперь жди!

* Здравствуй (бурят.)

- 94 -

Я еще подумал, что он чем-то напоминает Стального, который пришив к груди медные пуговицы, вырывал их с мясом на глазах у начлагеря, чтобы доказать свое превосходство. И улыбнулся, вспомнив, как Андрей Ступаченко издевался над такими «дубарями».

Улыбался я зря — той же ночью я, возвращаясь из сортира в барак, повстречался с тем самым блатным.

Стоял трескучий мороз, светила луна, и я отчетливо видел его перекошенное лицо. Он шел навстречу мне по утрамбованной заснеженной тропе с ножом в руках.

Я даже не успел испугаться — он замахнулся, я отбил руку, его развернуло на скользком снегу ко мне спиной, я схватил валявшийся на тропе камень и ударил. Он рухнул на землю.

Внутри у меня все оборвалось — я подумал, что убил его.

Кинулся за Соколовским, тот схватил санки, и мы повезли зэка в санчасть.

Мария Михайловна, увидев раненного, всплеснула руками:

— Левушка?! Кто его?

Я виновато потупился.

— Левушка! Неужели вы?! Как вы могли, как вы могли?! Мария Михайловна перевязала блатного и, велев везти его на проходную, засеменила за нами следом. На вахте сухо пояснила:

— Они подобрали больного у барака. Его необходимо срочно госпитализировать ...

Раненый был в тяжелом состоянии, но вернулся через две недели.

О том, что прямо с проходной он направляется ко мне, меня предупредили загодя, и я подготовился к встрече. Сел, как это делал когда-то Ноталевич, за стол и положил рядом с собой финку.

«Крестник» мой вошел, не поздоровавшись. Выпрямившись во весь свой огромный рост, шагнул к столу, положил на него свою котомку, медленно развязал и высыпал передо мной груду махорки. Глухо сказал:

— Я на тебя зла не держу.

Завязал котомку и вышел.

И снова стал ходить на репетиции ...

И опять мы репетировали, выезжали и приезжали ...

Я снова стал острее ощущать время и происходящее вокруг меня — близился конец войны.

Незадолго до Дня Победы мы выступали перед летчиками на печально памятном мне аэродроме возле станции Джида.

Молодые эти ребята отсюда прямиком улетали на фронт и после концерта окружили нас, стали делиться своим сухим пайком.

Один из них хлопнул меня по плечу, сказал:

— Полетели воевать. Не поймают. А поймают — так с орденом.

И засмеялся.

Знал бы он, как мне этого хотелось...

Я снова и снова чувствовал себя виноватым, выступая перед женщинами, под «браво!» и «бис» думал об их похоронках, мужьях-инвалидах, пропавших без вести братьях ...

И ликовал, когда на грузовик наш, кативший по площади Джида-городка, громкоговоритель обрушил сообщение об окончании войны. Я

 

- 95 -

обнимался, кричал «ура!», целовался со всеми. И пел вместе со всеми «Васю-Василечка» ..

Я ждал амнистии.

И ее объявили, но для уголовников.

Всех наших артистов разогнали по лагпунктам.

Меня и Соколовского «подобрал» все тот же Данцев.* Он к тому времени заведовал совхозом, в котором трудились пожилые уголовники и всех возрастов «пятьдесят восьмая»— жены и родственники врагов народа, отравители, террористы и даже адъютант Буденного.

Данцев жаждал, чтобы мы сколотили ансамбль из зэков. Но ни математикам, ни историкам, ни философам, прошедшим следственные подвалы Лубянки и других тюрем, петь, плясать и декламировать не хотелось...

Осенью амнистировали Соколовского**, он уехал в свой Киев, и я остался один.

Меня снова перевели на десятый ОЛП.

На «десятке» формировался большой этап, попал в него и я.

День отъезда откладывался и откладывался — началась война с Японией, эшелоны с войсками и техникой шли на восток, и я стал надеяться если не на амнистию, то хотя бы на штрафную роту. В томительном ожидании дожил я до зимы. ..

Все мои надежды были перечеркнуты одним махом — нас, двести пятьдесят человек, повезли в Улан-Удэнский лагерь.

Среди зэков оказалось много знакомых — с ансамблем я перебывал на всех ОЛП Джидлага. В партию попали Карим, Хорьков и единственный представитель из воровской элиты Костя-Рыжий.

В Улан Удэ на пересылке было относительно спокойно. Правда, блатные с вожделением поглядывали на мои сапоги, костюм и сорочку. Одежду и обувь я выменял на сухой паек у вольных, получавших с фронта посылки с вещами, и очень дорожил своим имуществом — оно было не только престижным, но и спасительным в холод и голод.

Лагерь в Улан-Удэ напоминал большую ярмарку. На работы не выводили, и все шатались по территории, не зная, куда себя деть. Кормили из рук вон плохо, постоянно недодавали пайку.

* Данцев был моим злым гением, как хотел играл моей жизнью, и все же — не отнял ее у меня. Не всем так повезло ..  Злые языки говорили, что из мести лагерная медсестра — высо­кая, красивая блондинка Зина наградила его сифилисом. На время спустившись со служебной лестницы, он уехал с женой в совхоз «Михайловское» на излечение, взяв с собой придворную медичку — немку Эрику, полюбившуюся Соколовскому. Нас он пригласил, как шутов, для развлечения в этой глухомани. Там, вероятно, и закончилась его карьера, хотя кто его знает?! Может быть, он еще долго служил системе и продолжал уничтожать цвет нации вместе с «опером» Калашниковым. Они и сейчас еще живут в сердцах своих «перестраивающихся» последователей, втайне мечтающих вернуться к прежним временам.

** С Соколовским судьба вторично свела меня в Киеве сразу после катастрофы в Бабьем Яру. Город бурлил предположениями о причинах оползней, повлекших за собой тысячи жертв. В день отъезда из Киева на экране телевизора в передаче о Закарпатском театре меня увидел Янка. Час спустя, покидая гостиницу с супругой, я оказался в объятиях лагерного друга, которому трижды спас жизнь,— он потащил нас на вокзал, сдал билеты и увез домой. Вечером в кругу его семьи и друзей — юристов, представив меня гостям своим фронтовым другом, Соколовский с упоением вспоминал эпизоды из нашей «фронтовой жизни». Я слушал, опустив глаза в стакан водки... Ночевали мы с женой у прокурора города в роскошных апартаментах, охраняемые лохматым псом и убаюкиваемые блатными песнями — хозяин знакомил нас с лагерным фольклором, не подозревая, как хорошо я его знаю...

- 96 -

В зоне роптали и цапались между собой зэки — назревала напряженка.

На моих глазах один из «кусочников» пнул ногой сидящего на полу доходягу с пайкой. Тот опрокинулся. Блатной, подобрав хлеб, неторопливо отошел в сторону.

Я обратился к безразлично следившему за происходящим Косте-Рыжему:

— Костя, пусть отдаст!

— Зачем?— лениво процедил Костя.

— Он же умрет.

— Пусть начальству жалуется.

— Но его же за это убьют.

Костя пожал плечами и вышел из барака с таким видом, будто и знать меня не знает. В зоне среди блатных за ним было последнее слово, но он не собирался помогать никому и одобрял, когда «подраздевали» фраеров.

Не будь Хорькова и Карима, блатные, наверняка, взялись бы за ножи.

Прошла неделя этого изнурительного отдыха, и нас, как баранов, повели через Улан-Удэ. Прохожие останавливались и с любопытством, но без всякого участия, разглядывали необычное шествие.

Я шел, заложив руки за спину и низко опустив голову. Под обшарпанными ботинками громко хрустел снег, над колонной дымилось облако пара. Изредка раздавались команды конвойных, щелканье затворов и лай овчарок. Хотелось одного — скорей покинуть многолюдные улицы и выйти из города.

Я не знал, куда нас направят, но понимал, что ведут к железной дороге. Наконец, я услышал пронзительные паровозные свистки и шипение пара.

Мы вышли к железнодорожному полотну, и нас погнали вдоль него. К переезду, а потом — в тупик. Здесь стоял сформированный для нас состав.

Нас посадили на ледяную землю, и мы более двух часов ждали, когда отопрут теплушки. В вагоны нас загоняли по тридцать человек.

После полуночи состав прицепили, и мы тронулись в путь, закачались на стыках.

Я лежал на нарах по левую сторону двери, занимая свое место согласно лагерному «социальному положению»: наверху — воры, бывшие «придурки» и «битые фраера»— сильные физически зэки, а внизу — немощные старики и «кусочники», «шестерки», обычные «фраера».

Напротив меня лежал Костя с компанией блатных.

Состав шел медленно, стоял подолгу.

Конвоировали нас молодые солдаты, которые за людей нас не считали.

Они скопом врывались в вагон с овчаркой, и сержант, взмахивая деревянным молотом, кричал:

— Пересчитаться!

Мы пересчитывались.

— Освободить пол! Сволочи!

И начинал простукивать — пол, крышу, стены.

Снова кричал:

 

- 97 -

— Освободить... сволочи!

И мы перебегали с одной половины теплушки на другую.

Зазевавшегося ожидал сокрушительный удар молотом или клыки овчарки, а замешкаться мог любой из нас.

С нами обращались все хуже — кормили крохами, воды не давали. На стоянках, где можно было запастись топливом, конвойные, опасаясь побегов, не отпирали двери. Мы коченели, напялив все, что можно было на себя напялить. Холодно было даже снегу — ветер задувал его сквозь щели к нам в вагон, а он не таял.

За две недели нас всего раз вывели на прогулку. С каждым днем розовощекие солдаты все чаще вели себя как эсэсовцы.

Однажды во время проверки, бегая от конвойных, мы так раскачали наш вагон, что чуть не пустили под откос весь поезд. В тот же день солдаты ворвались к нам после отбоя — стали избивать и травить овчарками. Одного старика псы порвали так, что сколько мы его не перевязывали, сколько не пытались остановить кровь — к утру он умер.

Мы положили тело возле двери и стали в нее барабанить.

На очередном полустанке в вагон заглянул охранник.

— Че надо?— спросил он, равнодушно глянув на закоченевшее тело.

— Мертвяка похорони,— сказал Костя-Рыжий.

— Ага!— сказал охранник.— Как только, так сразу.

Три дня мы требовали похоронить покойника.

На четвертый день Костя-Рыжий негромко, но внятно прошипел:

— Раскачивай, мужики!

Мы под его команду стали дружно раскачивать вагон. Состав остановился в степи. Примчался конвой. Потом — начальник конвоя.

Начальника мы видели впервые. Был он немногословен. Рявкнул, отдуваясь:

—Ну?!

— Гну!..— спокойно выступил вперед Костя-Рыжий.— Убери падаль и подай нам прокурора, начальник! А то — не доедем.

Начальник заулыбался, на щеках его появились ямочки.

— Всего-то?!. Через два часа прибываем на станцию. И заключенного похороним, и прокурора вызовем.

Тело закопали, но прокурор так и не появился.

Словно в отместку за это в поезде вспыхнул один из вагонов. Сбежали двое заключенных... Я радовался тому, что с конвойными хоть этим расплатились за их варварство.

Но меньше издеваться над нами они не стали.

А вскоре на остановке Костя-Рыжий сказал мне перед прогулкой:

— Придем, сапоги скинешь, я их проиграл. Лишиться сапог было равнозначно гибели. Выскочив из вагона, я направился к Хорькову. Бухгалтер Андреев, вытряхивавший свои шмутки, все понял и ухватил меня за рукав.

— Что вы делаете? Не связывайтесь. Дороже станет ...— зашептал он.

Я вырвался и подошел к Хорькову.

— В чем дело?— спросил он.

 

- 98 -

— Блатные предъявили ультиматум.

— Что?!— насупился Хорьков.— Какой ультиматум?!

— Сапоги снимают.

— В такой мороз?!. Пошли!

Он повел меня по заснеженному полю прямиком к Косте. Тот, увидев нас издалека, отошел от кучки блатных и неторопливо зашагал навстречу, безразлично обшаривая нас своими бесцветными глазамм.

— Костя,— медленно сказал Хорьков.— Слушай и запоминай, пожалуйста. На пересылку он должен прийти теплым. Тот, кто его обидит -обидел меня. Ты понял?

— Все будет в порядке,— равнодушно процедил Костя-Рыжий. И мы разошлись.

Меня оставили в покое, а кое-кто даже стал передо мной заискивать. Я то знал, что все это до поры до времени.