- 305 -

Первый этап

 

Это была самая длинная ночь в моей жизни...

От следователя меня повели куда-то вниз. Там объявили срок. В рухляди пересыльной тюрьмы позволили взять старый бушлат цвета хаки, лапти и обмотки. Никогда еще не было в пальцах моих рук такой грязи. Но... закручиваю рваную портянку — страшно боюсь холода.

Куда повезут? Пять лет! Пять лет "исправительно-трудовых лагерей".

Утро еще спорит с ночью. Москвичи крепко спят. «Черные вороны» слетаются на снежный пустырь...

Неужели я знала другие способы передвижения? Вряд ли.

Конвоир «тюрьмы на колесах», что сидел рядом с шофером, сошел вниз и с тупым величием отпер тяжелый замок тяжелой двери «черного ворона».

Цепляя испуганными ногами крутые ступеньки, одна за другой появляются женщины. Молодая, черноглазая, в белом берете и теннисных тапочках (Маша Перовская была арестована на теннисной площадке дачи Рудзутака)... Пожилая, с остановившимися зрачками, в одеяле поверх летнего платья... Подстриженная "под мальчика", в английском костюме и непомерно больших валенках... Дородная русская красавица — жена заместителя наркома путей сообщения — киноактриса Ольга Третьякова в шерстяном цветастом платке и домашнем ситцевом платье... А вот худенькая, с синими глазами в длинных ресницах красотка в теплых перчатках, ботиках и каракульчовой шубе (проносится в голове: написала, наверное, записку домой)... А вот хромая в мужском пиджаке...

 

- 306 -

Жены «ответственных» вывалились из "гнезда жизни". Ноябрь подполз неожиданно. Счастливые и заключенные плохо ориентируются во времени.

Шагаем по пустырю. Нас выстроили около кучи с обломками ржавого железа, сломанных колес, грязных отбросов... Сколько молодых, красивых лиц, пушистых волос, длинных кос, недоцелованных кудрей...

"Можно устроить конкурс красоты", — ржаво острит мозг.

Молчим, скованные холодом и... неизвестностью.

Где-то совсем близко свистят поезда. Нас ведут туда, откуда раздается этот омерзительный свист. Оказывается, бывает и такая Москва, доселе совсем незнакомая. Но я уже не москвичка.

Шагаю на собственные похороны...

 

Облезлый товарный вагон с зарешеченным отверстием под крышей. Нас набили туда — сто шестьдесят восемь. Трехэтажные нары, печка, дыра посредине вагона для всех надобностей. Знакомых до боли много. Доносятся фразы, они еще страшнее от строгой сдержанности интонации:

— Вы — за мужа?.. А он за что?

— Ничего не знаю.

— Вам какой срок дали?

— Восемь... восемь... десять... пять... десять...

Дали? Нет, взяли!

Но... об этом не сметь думать!

Рада, что ко мне подходит жена наркома легкой промышленности И. Е. Любимова — она неодобрительно смотрит на мои лапти:

— Что же вы не могли сообразить, что и вас возьмут? Нет, я, как только Исидора Евстигнеевича взяли, купила валенки, полушубок, ушанку, сложила все в чемодан и стала ждать... Куда я без него? Всю жизнь вместе. От села, где он учительствовал, до народного комиссара.

А "они", как для издевки, за мной только через две недели пришли.

Я оправдывалась:

— Еще утром в день моего ареста муж был на свободе. Как могла такое предвидеть?!

Лучше не буду ни с кем разговаривать, вспомню что-нибудь из давнишнего...

 

- 307 -

В прошлом году в рекламных листках в Париже прочитала: «Пущены поезда-сюрпризы. Удивительные приключения. Приятная неизвестность. Вы знаете, когда уедете и когда вернетесь. Все остальное предоставьте нашей необузданной изобретательности...»

Дурацкая ассоциация. Но неизвестность, как и там. Пожилая женщина в летней жакетке и зимней шапке пристально смотрит, хочет что-то сказать. Подхожу к ней.

— Я жила на пятом этаже в вашем подъезде. Вы меня, наверное, и не замечали, а мои дети дружили с вашими. Арестовали меня несколько часов назад. Иду на этап без всяких допросов... Надела, что под руку попало... Самое главное: когда вели по нашей лестнице, видела, как на подоконнике между этажами сидела ваша Ксаночка, прижав к себе больного котенка. Поздоровалась со мной печально так и сказала: "Животные добрее людей".

Я молча пожала руку этой женщины.

В наш «сюрпризный» поезд вносят бак с супом из воды и рыбьих костей. Он называется «кандёр». Кандёр... странное название.

Что это? В нашем "курятнике" звучит низкий мужской голос

— Выбирайте старосту. Принимайте хлеб, миски... Начинаем организовываться. Старостой будет Людмила Шапошникова.

Совсем недавно она была первой женщиной нашей Родины — членом Президиума ВЦИК. Вместе с Жемчужиной[1] ездила в Америку.

"Последняя любовь Сергея Мироновича Кирова, — шепчет мне синеглазая Инна и добавляет:— Только совсем непонятно, как это она сюда попала?!"

— А как я, как ты — понятно? Сейчас главное — ничего не пытаться понимать. Уцепиться за жизнь, хоть как-то уцепиться. Соня Прокофьева дрожащими руками пересчитывает миски. Людмила делит места на нарах. Я и Фаина Цылько взяли веники, подметаем, вернее, пылим.

Иосиф бултыхается в моем животе. Ему уже, наверное, пять месяцев. Но бушлат с мужского плеча делает его незаметным. Сумею ли дать ему жизнь?! Муж так ждал Иосифа. Обманули тебя, муж мой родной. Ты сам «выду-

 

 


[1] Жена В.М.Молотова.

- 308 -

мал» Сталина. Не разглядел вовремя. Думал, он сродни Ленину...

Хватит, мети лучше.

К соседней теплушке, наверное, подвели группу уголовных. Им все понятно. Попались. Они — громкие. Кто ругается, кто поет:

Позабыт, позаброшен, на заре юных лет

Я остался сиротою, счастья в жизни мне нет...

В нашей теплушке кто-то беззвучно падает в обморок. Конвоир приводит медсестру. Она похожа на необструганную доску. Угловатым движением достает из деревянного ящика нашатырный спирт, подносит его к носу потерявшей сознание, на лице — выражение брезгливости. Она — вольная, мы — заключенные. Высокий пьедестал для мещанки.

Наша теплушка медленно отделяется от стоянки, поползла. Раздается отчаянный визг медсестры:

— Остановите! Я еду в одном вагоне с преступницами... Караул!

Кто-то догоняет поезд, протягивает ей руку, медсестра неловко соскакивает на ходу.

На пороге вырастает Людмила Шапошникова — высокая, статная, с величественной косой вокруг головы, черные брови разлетелись в стороны:

— Она нас презирает?! Мы — преступницы? Да если бы три месяца тому назад...

Она, видимо, задохнулась, замолчала. Государственный деятель вчера, сегодня она прибита к столбу позора. Но вспышка прошла. Лицо, словно выточенное из слоновой кости, неподвижно.

Кто-то крепко двинул дверь-ворота нашей теплушки, судя по доносящимся звукам, наверное, повесили с той стороны замок. Слышно, как заперли на ключ. Теперь поехали быстрее. Напрочь оторвались от всего родного.

Устраиваемся. Я буду на второй полке — рядом с Людмилой. Лечь придется поперек — ведь надо уместить шестнадцать женщин. Спать будем все на одном боку и поворачиваться только по команде Людмилы. Будем, как кильки, но они в жестяной банке уложены целиком, а из нас те, кто повыше, уместятся только до колен, ноги повиснут в воздухе.

 

- 309 -

Людмила раскладывает нас по справедливости: синеглазую в каракульче Инну и в теплом кожаном одеянии девятнадцатилетнюю Киру кладут по краям. Кира не возражает. Она год была замужем за знаменитым Филиным. Красива, молода и мужественна. Инна робко возражает:

— Холодно, примерзну к стенке.

—   Нас много — отдерем, — отрезает Людмила. Ближе к середине кладут полуголых и босых, вроде меня. Никто, конечно, не раздевается. Спать, спать, спать!

Засыпаем как убитые.

Но мы живые. Через два часа начинается шевеление, разговоры, стоны. Наташа Горяинова где-то достала градусник. Она воспитывалась в Смольном, потом вышла замуж за "могучего пролетария". Муж обожал ее. Восемнадцатилетний сын — тоже. Она к этому привыкла.

— Я могу умереть, — говорит она жалобно.

В ответ — молчание. Потом раздается голос Сони:

— И будет одной заключенной меньше — вот и всё... Фаина Цылько, очевидно, не потеряла жизнелюбия:

— На наших нарах оказалось две Наташи. Давайте определим их различие. Горяинову будем называть "голубая Наташа", а другую — просто Наташа...

Это про меня.

Первая улыбка.

Сколько сейчас времени? День, вечер? Нет — это длится та же, потушенная вчера моим следователем самая черная и длинная ночь.

Холодно. Несколько женщин сошли с наших нар вниз: кто возится с печкой, кто делит хлеб. Остались мы вдвоем с Людмилой. Хоть немного могу полежать на спине. Людмиле душно. Она сняла бушлат, юбку, осталась в одной рубашке, вытащила из волос шпильки, и волосы рассыпались, закрыв ее до самых ног... Я еще никогда не видела таких красивых и длинных волос. Потом, расчесывая эти сказочно прекрасные волосы, она села рядом со мной и, заломив руки за голову, заговорила тихо, медленно, словно разговаривая только с самой собой:

— Никогда не забуду, как не так еще давно Сергей пришел ко мне среди дня — обычно работал допоздна. А тут прямо свалился на тахту. Я, как сейчас, разбирала волосы, а он на них смотрит и говорит: «Людмила, я чего-то

 

- 310 -

боюсь. Ты знаешь, я — не трус. А сейчас — боюсь. Начинается что-то страшное, непонятное...» И замолчал. Странно мне это было. Такого от него никогда не слышала. Богатырь русский, как ясный день. А глаза глубокие, неспокойные. "Людмила, — говорит, — расплети свои косы, закрой меня своими волосами, много их, всего закрой, спрячь..."

Людмила то заплетала, то расплетала волосы, то вставала, то садилась на нары. Удивительные потоки "золотого руна" то закрывали ее до самых ног, то снова превращались в косы, а у меня сердце забилось, заколотилось в страхе:

— Людмила! Прости, что спрашиваю. Когда же тебе сказал эти слова Сергей Миронович?

Людмила ответила медленно, очень тихо:

— За два дня до того, как его не стало... как убили... И вдруг у меня возникает страшное подозрение, что она совсем не случайно едет в вагоне с нами... А она уже совсем тихо добавляет:

— Ты, может быть, еще когда-нибудь и вернешься... А я уже — никогда... Слишком много знала...[1]

Людмила вдруг берет какой-то шнурок, крепко стягивает золотые россыпи своих волос и решительно переключается на раздачу хлеба.

"Молодец... Завязала..." — думаю я.

Но думы о страшном перебивает Фаина Цылько. Она блондинка, молодая и, в противовес всем остальным, всегда находит причину быть в хорошем настроении. Вот и сейчас она устраивается рядом со мной и щебечет:

— Я очень довольна, что получила место на этих нарах, близко от «элиты»...

Она даже о своем аресте рассказывает до жути весело:

— Я лежала дома в розовой пижаме, уже дремала под пушистым пледом, и вдруг — звонок. Входит высокий блондин редкой красоты и говорит: "Простите, что потревожил так поздно. Я приехал вас арестовать..." Я вскакиваю, плед падает, он смотрит на меня, не отрываясь: все-таки мужчина... А я только что из ванны, вся розовая... Он даже вздрогнул. Потом помог мне сложить вещи, взял мой чемодан, посоветовал прихватить вот этот мой любимый розово-голубой шарф...

 

 


[1] Так и случилось. Из лагеря Людмила Шапошникова не вернулась.

- 311 -

Я смотрю на Фаину как на редкое ископаемое: при каких угодно обстоятельствах она обязательно должна была чувствовать, что продолжает очаровывать, хотя бы это были... встречные товарные поезда, голодные собаки и верстовые столбы. Вот и сейчас она опять перезавязала свой розово-голубой шарфик, опять улыбается. Спасибо ей. Ползет подобие улыбки и по моему лицу хоть на минуту-две.

Поезд пополз медленнее и остановился. Печка погасла. Темно и холодно.

— Гражданин начальник, солдатик дорогой, — журчит голос Фаины. Она каким-то чудом вскарабкалась к решетчатому окну под крышей. — Подойдите, пожалуйста, к окошечку...

Цветастый шарф подействовал. Слышно угрюмое, мужское:

— Что надо?

Фаина ликует и продолжает:

— Нам бы огарочек свечки, а то с непривычки в темном вагоне страшно нам.

Тишина. Шаги. Прошел мимо.

Вторичный всплеск Фаины с уменьшительно-унизительными словечками...

Тоже мимо.

И вдруг хриплый мужской голос:

— Девушка, или кто ты есть, это женский, особый вагон?

— Жены мы. За мужей, — отвечает Фаина. Хриплый голос переходит на шепот:

— А жена маршала Тухачевского среди вас есть? Очень желательно увидеть.

Тухачевская лежит у стенки на нижних нарах, нюхает нашатырный спирт. Стальные глаза широко открыты, губы сцеплены. С трудом уступает она коллективным уговорам, и множество рук поднимают, подсаживают ее, держат у решетчатого окошка. Мы слышим прерывающийся от восторга мужской голос

— Ты самого Тухачевского видела?

— Да.

— И за руку его держала?

— Да.

— И целовала его?

 

- 312 -

— Да-а-а, — стонет заключенная.

Хриплый голос говорит как фанатик, без тени пошлости. Но ответы все тише, пока в наших руках не оказывается опущенная голова сразу сникшей женщины. Ее кладут на нары с полуоткрытым ртом, беззвучно повторяющим это страшное "да".

Из отверстия окна на наш пол летит большая, еще непочатая огнем свеча, два куска с маслом в газетной бумаге, пачка махорки. Наверное, он отдал все, что у него было.

— Съешь сама, — шепчет хриплый голос. — Великий он был воин, гордость наша солдатская. Значит, и его взяли?

— Да-а-а!..

Поезд ржаво трогается. Глубокое молчание. Горит свеча памяти Михаила Николаевича Тухачевского, красавца-человека, великого полководца, героя многих наших побед, человека, который умел сам делать скрипки, замечательного музыканта...

По-прежнему горько, но уже не так страшно.

Вспоминается восточная мудрость — даже маленькая свеча может раздвинуть тьму.

Куда все-таки нас везет этот жестоко стучащий по голове и сердцу поезд? Кто-то говорит:

— Когда нас в Нарым ссылали, казалось, даль жуткая. А сейчас — хоть бы в Нарым.

— На Крайний Север? Бр-р-р... Соня говорит неуверенно, больше по привычке агитмассового работника:

— Лагеря все же лучше, чем тюрьма. Воздух... Работать будем.

Были в жизни дни, были ночи. Эта ночь проглотила день и длилась несколько ночей. Спасибо свече — все-таки горит. Но глядя на нее, наверное, каждая из нас думает о своем самом близком человеке.

Нет, тоска, мы не поддадимся. Не загрызешь. Сочиним песню. Нашу.

Сколько раньше звучало во мне музыки. А сейчас, как зубная боль, ноет в ушах только "Позабыт, позаброшен...". Мотив урок. Сравнялись. Другая музыка погасла, ушла от меня.

 

- 313 -

Впрочем, поняла я это гораздо позже. Тогда, наверное, и не могло быть иначе.

Какая-то песня все-таки родилась:

Это мы — ваши жены-подруги,

Это мы нашу песню поем.

Из Москвы по сибирской дороженьке

Вслед за вами в Нарым мы идем.

 

Мы не плачем, хоть нам и не можется.

С верой твердой мы всюду пойдем,

И в любой край страны необъятной

Мы свой пламенный труд принесем...

Моя песня понравилась и быстро наполнила теплушку многоголосием.

«Хорошо, — сказала Людмила. — Но нужен третий куплет. А конец такой:

Знамя Ленина—Сталина будет,

Как и прежде, нам жизнь освещать...

Гробовое молчание. Стиснутые зубы.