- 92 -

Глава пятая

ПРИГОВОРЕН К РАССТРЕЛУ

Утром стуком в дверь надзиратель извещал о подъеме. Я застилал кровать серым шерстяным одеялом, вытертым от давнего употребления и неизвестно когда стиранным, разглаживал от нечего делать малейшие складки. Через какое-то время приоткрывалась дверь и надзирательская голова командовала:

— Оправляться! Парашу выносить...

Я брал за проволочную дужку деревянное ведро с фанерной крышкой и шел к туалету. Сполоснув несколько раз ведро, раздевался до пояса и мылся холодной водой. Вытирался подолом гимнастерки, которая по виду казалась менее заношенной, нежели бывшая когда-то белой майка. Отведенное для оправки время всякий раз на несколько минут затягивал, за что получал надзирательские нагоняи. Лихие словесные тирады выслушивал равнодушно, на тумаки огрызался.

— Ишь, барин! — возмущался страж порядка. — Водные процедуры ему подавай... Не у мамы в гостях. Здесь — режим. Один волынку затеет, другой, где времени напастись...

Как только в коридоре появлялся еще заключенный с парашей, звучало грозное:

— Стой! Лицом к стене! Башкой не крутить! Однажды ослушался, чуть повернулся в сторону приближающегося незнакомца и сейчас же от увесистой оплеухи ткнулся в шершавую стену.

Завтрак, не снимавший, а лишь разжигавший постоянное ощущение голода... Бесконечное кружение по камере в ожи-

 

- 93 -

дании столь же скудного обеда... В мозгу, одурманенном одиночным затвором и допросами, — безрадостно-каменные мысли. Камера — стенами, воздухом — давит, гнетет, нет сил вздохнуть полной грудью...

Продолжались очные ставки. Я встречал людей, о которых и подумать не мог, что они способны стать доносчиками. Да ладно бы по делу! Вчерашние сослуживцы топили преднамеренно, переиначивая слова мои и поступки в угоду следствию.

В тот раз вызвали на допрос сразу после ужина.

— Мы все думаем, где корни погубившей вас заразы, — начал следователь. — Из деревни уехали, еще не разбираясь в событиях... Гнильца тут — от родителей...

— При чем родители?! Они честные люди... Им хватало забот о куске хлеба... Отец на фронте погиб... Знаете же! Майор сделал вид, что не расслышал этих слов.

— Может, институт? Скорее всего... Должен подойти полковник, начальник нашего отдела. Подумайте... Вы должны помочь выяснить, не гнездилась ли в институте антисоветчина. Среди преподавателей, студентов.

— Ничего я не замечал.

— Думайте, Белов. Неужели вы столь глухи к нашим просьбам?

Пристрастия зарождаются непредсказуемо. Газета, даже такая маленькая, как середской районный «Ударник», заинтересовала еще до того, как научился читать. Дивился четкой россыпи черных строчек и крупным буквам заголовков. Впрочем, сами понятия — строка, заголовок, шрифт скрывало тогда от меня все то же неведение.

В девятом классе уверил себя: буду учиться в КИЖе. Музыкой звучал адрес, вычитанный в «Комсомольской правде»: Ленинград, канал Грибоедова, 166, Коммунистический институт журналистики имени В. В. Воровского.

Сдавать экзамены в августе тридцать девятого ехал на собственные деньги, заработанные в газетах, в основном в

 

- 94 -

том самом середском «Ударнике». И сорвался. Подвела самонадеянность, точнее — неопытность. Одна из вводных к сочинению была вот о чем... Таежный поселок. Взрослое население занято в основном в леспромхозе. Но лес и детям привычен. Они ходят в него без боязни, не переступая, разумеется, запретную черту, указанную родителями. Но запрет запретом, а случай случаем. Однажды шестилетняя девочка отбилась от ребят постарше. Кричали, звали — только эхо в ответ. Прибежали дети в поселок, подняли тревогу. Начались поиски. День, второй, третий — безрезультатно. Поселковая милиция снеслась с районной. Круг поиска расширился. Маленькую путешественницу нашли только на шестые сутки.

Считая себя знатоком леса, я ударился в описания его красот, повел малышку через цепь приключений. Накатал страниц двенадцать, даже перечитать не успел — истекло время. В итоге получил тройку за текст и тройку же—за грамотность. А сведущие в газетном деле сдали по страничке, ограничились информацией и заслужили сдвоенные пятерки.

На экзаменах прихватила малярия. Домой благополучно вернулся лишь благодаря счастливой случайности: в тот самый вагон, где сердобольные соседи освободили для меня нижнее сиденье, зашел в Ярославле отец, приезжавший за покупками.

Малярия трепала до октября. Врачевали домашним способом: в день три столовых ложки водки, настоянной на майской полыни с добавкой акрихина.

Только встал на ноги — телеграмма из Касимова от Толи Збруева, дружка по несчастью на экзаменах: «Выезжаю Ленинград. Институте есть места. Жду». Утром я уже садился в Середе на скорый поезд Горький — Ленинград.

Полуподвальное общежитие на Обводном канале напротив «Красного треугольника»... До института две трамвайные остановки. На Калинкином мосту соскок. И вот он, налево, узкий канал Грибоедова, направо — широкая фон-

 

- 95 -

танка... На мне — отцовское пальто допотопного фасона, единственный дешевенький костюм. Но что из того, я — в КИЖе, я — счастлив! Стипендия 120 рублей. Отец, токарь по дереву в прядильном производстве, не вытягивает до трехсот. Чувствую себя почти богачом, но берегу каждую копейку на покупки для семьи...

Война с белофиннами... Дикие морозы с ветром. Однажды, вися на подножке трамвая, обморозился за считанные минуты до волдырей на ушах и щеках... Встречи с известными писателями, побывавшими на фронте... Весна сорокового... От финляндского вокзала через невские мосты идут, растекаются по улицам и проспектам красноармейцы-победители. В шапках-ушанках, в прожженных ватниках, с черными от морозных ожогов лицами. Ватные брюки, валенки... А под ногами — лужи... Летят в красноармейцев цветы с тротуаров. Черно-серые квадраты войск молчаливы, даже угрюмы...

Захотелось написать об участниках боев. Пошел в ближайший от института госпиталь, показал студенческий билет.

— Есть, есть у нас геройские ребята, — сказал замполит. — Из Калининской области — пулеметчик... Орден Ленина получил! Ранение не такое чтобы очень... Хотите— провожу.

Часа два разговаривал с пулеметчиком. Когда уходил, его сосед по койке попридержал за полу халата и тихонько спросил:

— Басню «Слон и Моська» читал?

— А что?

— А то, парень, что зелен ты, как табачный лист на фядке. Слушал твои вопросы... Не понять тебе, что мы видели. Будешь писать, попридержи язык... Коли разговор о крови, громких слов не надо — лишние. Слон и Моська...

Как могло случиться, что Слон столько с Моськой возился? Вот, брат, вопрос... Подумай.

Палата молчала.

 

- 96 -

Очерк «Бой у озера» напечатала калининская областная комсомольская газета. Я писал его, помня предостережение, но вряд ли избежал громких фраз.

На втором курсе — общежитие на 8-й Красноармейской.

Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком, Жил поэт Баратынский с Дельвигом, тоже поэтом.

На практику прикрепили к многотиражке «Кадр» киностудии «Ленфильм». Бывал на павильонных и натурных съемках. Авторы «Чапаева» братья Васильевы снимали «Поход Ворошилова» с Жаровым, Геловани и Боголюбовым в главных ролях. Сергей Герасимов ставил «Маскарад». По заснеженной стрелке Васильевского острова мимо ростральных колонн Нина Арбенина мчалась в легких санях навстречу гибели...

Ленинград помнил Кирова. Мой однокурсник Серега Юркевич жил за Нарвской заставой, батя его работал на Кировском, где стоял на партийном учете Сергей Миронович. Серега пересказывал слова отца:

— Во — был человек! В детский сад на утренник приглашают — идет. На улице, где жил, ребятишки встречали его с работы как своего.

Открылся музей Кирова во дворце Кшесинской. С Сашей Ерохиным писали очерки. Он послал свой на родину — в Липецк. Мой прочитал Вася Чубуков и уговорил отправить в минскую «Звязду».

— Там у меня друг. Переведут с русского и тиснут. Недели через полторы-две пришел пакет. В нем — два номера газеты с очерком.

В сороковом обучение стало платным. Объявили свободное посещение лекций, чтобы студенты могли где-то подрабатывать. Я рассчитался за обучение, получив перевод из Приволжска от давнего наставника и друга — заведующего библиотекой Александра Васильевича Тунцева. Ходил на все лекции.

Русскую литературу девятнадцатого века вел Докусов, по виду — деревенский мужичок, с хитроватой усмешкой на

 

- 97 -

чуть вывернутых губах. Да он и не скрывал, что выходец из вологодской глубинки, многое от деревенского было и в его говоре. Высоких ученых степеней Александр Михайлович в ту пору еще не имел, но студенты были им очарованы. Случалось, такую байку ввернет — хоть стой, хоть падай.

Лекции о Гоголе начал с чтения «Повести о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Прочитал от и до. Мы слушали завороженно. Докусов немного шепелявил, но применительно к гоголевской повести эта шепелявинка казалась органичной. Это было чтение артистическое не в обычном понимании, когда имеется в виду умение перевоплотиться, слить пластику движений с богатством голосовых оттенков. Докусов, напротив, читал почти монотонно, стоя с боку кафедры, держа перед глазами книжечку-брошюрку. Временами замолкал, вглядывался в аудиторию, молча вопрошая: «Вы хоть немного понимаете, что это такое?» Александр Михайлович обнажил перед нами Гоголя как мастера языка и стиля, юмориста и сатирика, скорбно взирающего на мелочи жизни, от которых только шаг до событий уродливо-трагедийных. Докусов дал понять, что это такое — «видимый миру смех сквозь невидимые миру слезы». О Лермонтове Александр Михайлович говорил:

— У каждого свой любимый писатель. Для меня тайное-таиных — Лермонтов. Уму непостижимо, как можно почти мальчишкой написать «Маскарад»! Это была не душа, а бездна. Я часто думаю, хоть занятие это и бесполезное: что бы он дал миру, достигни хотя бы возраста Пушкина?.. Офицер, светский человек. Характер — не золото... Казалось, и писать некогда... А как писал, сколько работал! Невероятный, загадочный человек. Исполин с Шатгору. Что-то в лермонтовском надрыве есть отдаленно схожее с восприятием мира Достоевским — самым знаменитым и читаемым сейчас на Западе писателем. Какая у нас, русских, великая литература! И насмеешься, и наплачешься, и покой навсегда потеряешь.

 

- 98 -

На экзаменах Докусов непременно интересовался, что студент читает. Спрашивал, к примеру:

— Монографию Висковатова хоть мельком посмотрели?

— Висковатова? Конечно! Толстый том в голубоватом переплете.

— Что мне голубоватый! Я же дальтоник, сколько раз с кафедры предупреждал! Для меня существуют лишь два цвета — черный и белый. Вы назовите год издания, издателя... Не читали. Кабы читали — бросились бы демонстрировать осведомленность.

Открыв зачетку, насмешливо прищуривался:

— Поставить тройку?.. А вдруг жаловаться побежите? Висковатова можно читать, а можно и не читать... Курс-то знаете. Школярски, правда... Но тройка сегодня перечеркнет стипендию. Не хочу, чтобы вы меня проклинали... Ладно, бог с вами, — четверка. А Висковатов Павел Александрович — для любознательных. До любознательности вы еще не доросли. Но впереди, впрочем, целая жизнь. Как знать, в свой час и вспомните, быть может, этот разговор и к Висковатому потянетесь. Первый же биограф великого Михаила Юрьевича Лермонтова!

Историю СССР после заболевшего Михаила Николаевича Куфаева — седовласого профессора, невозмутимо глаголившего и о событиях давно минувших лет, и о частых встречах и спорах с Алексеем Толстым (их сближала тема Петра), читал молодой Борис Окунь. Подробности убийства Павла I он представил так, словно сам при сем присутствовал. Бегал по сцене, тыкал пальцами, обозначая, кто из заговорщиков где стоял, повесил жестом штору, за которой царь укрылся, выдав себя дрожью колен... А завершил издевательски-торжественно:

— Так снизошло на землю русскую «дней Александровых прекрасное начало»!

Рассказывали, что Окунь консультировал в театре имени Пушкина постановку пьесы о Суворове и удивил артистическим даром даже признанных корифеев сцены.

 

- 99 -

Запомнился отзыв Окуня о «Цусиме» Новикова-Прибоя:

— Считаю, что писатель несправедлив к адмиралу Рождественскому. Зиновий Петрович был умнее и мужественнее. Архивные документы свидетельствуют: он с самого начала понимал — помочь прорваться к Владивостоку может только чудо. Надо читать письма адмирала, знать, как он держался на судне... Историю нельзя укладывать в прокрустово ложе собственных умозаключений, подгонять под схемы. История лишь тогда история, когда она — правда. Я начинал как ученый с работы в архиве и за то благодарен судьбе.

В КИЖе преподавали академик Струве, профессора Гуковский, Андрианов, Вайнштейн.

Был прелюбопытный случай, связанный с академиком Тарле. К нему отправилась студенческая делегация с просьбой высказать через институтскую многотиражку мнение о советской журналистике. На листе бумаги высшего сорта ученый написал от руки, что расцвет журналистики пришелся на период Великой французской революции, что сегодня несколько золотых перьев есть на Западе. У нас, к великому сожалению, они перевелись.

Институтское начальство, прочитав такое, впало в транс. Печатать нельзя! Вновь к академику отправились ходоки. Он выслушал их и сказал насмешливо:

— А я знал, что не напечатают. Нужна похвальба? Диктуйте, я слушаю.

— Ну, что вы, Евгений Викторович! Вы уж сами... Разве вам можно подсказывать?!

— Увы!.. Так, значит, хотите быть талантливыми? Извольте.

Академик перечеркнул слова, касающиеся состояния советской журналистики, выразив на этот раз уверенность, что она, несомненно, будет пополняться все новыми талантами.

— Переписать набело?

— Да уж перепишите, Евгений Викторович, будьте любезны!

 

- 100 -

Поход к академику Тарле «за талантами» вызвал множество острых студенческих хохм.

Мы считали за счастье учиться и жить в Ленинграде. Даже изменчивая погода не столько раздражала, сколько дивила. Начинается лекция — в окна актового зала, глядящего на канал Грибоедова, хлещет дождь. Через полчаса на позолоте стен и потолков играют солнечные блики... И снова туча в небе, снова вскипает зажатая гранитом вода...

Ленинград щедро открывал строгую красоту проспектов и гранитных набережных, мостиков и мостов, садов и парков, балтийского взморья, околдовывал Эрмитажем, Русским музеем, театрами. Под сводами Смольного, Зимнего, Петропавловской крепости история обретала свойство приближаться на расстояние взгляда, вытянутой руки.

В прекрасном и гордом этом городе я прожил два лучших года. Встретил там верных ребят, в первую очередь Сашу Ерохина и горьковчанина Леву Базанова. На втором курсе объединились мы втроем в коммуну. Часть стипендий складывали в общий котел, очередной дежурный покупал хлеб, масло, крупу, сырые котлеты и готовил ужин...

В тот вечер я долго рассказывал полковнику и майору об учебе, о профессорах и товарищах.

— Так и не захотели помочь нам, — скорее равнодушно, чем раздосадованно констатировал полковник.

— В чем помочь?.. Ничего предосудительного не видел и не слышал. Разве вот это... В начале сорок первого исчез парень с нашего курса, фамилию не знаю, из другой группы. Увидели мы его снова где-то в апреле. Пополз слух: «Сидел». Ребята — с расспросами... А он: «Не надо об этом. Мне лучше молчать, вам — не знать». За студентом приезжал брат, говорили — большой партийный' работник. Оформили академический отпуск... Парень выглядел до крайности перепуганным. Был наголо острижен...

— Не то, не то... Нас интересуют сведения о контрреволюционной организации в институте.

 

- 101 -

— Если она и была, то я о ней не знал... В других вузах, слышал, студенты открыто выражали недовольство введением платы за обучение и отменой стипендии троечникам. Были даже случаи, когда студенты, в основном девушки, кончали самоубийством. Я из дома никогда копейки не получал, но имел возможность писать в газеты. Баржи с кирпичом на Неве разгружали. За праздничную ночь можно было заработать тридцатку — на полмесяца жизни...

— Не то, не то, — повторил полковник. Наконец, он встал и сказал майору:

— Продолжайте без меня. Следователь вскоре вызвал конвой.

В камере я некоторое время ходил, закутавшись в шинель, перебирал подробности допроса. Показалось, что и сам полковник не очень верил в возможность заговора в институте. Если бы он что-то знал доподлинно, допрос принял бы совсем иное направление. А со мной разговаривали даже спокойнее, чем обычно.

Следствие кое-чему меня уже научило. Я промолчал, что в институте узнал о письме Ленина съезду партии. «Забыл» и слова профессора Десницкого на встрече со студентами. А в памяти то и другое сидело гвоздем.

Профессор педагогического института имени Герцена Десницкий выступал у нас с воспоминаниями. Ему было о чем рассказать: дружил с Горьким, встречался с Лениным, многое знал об отношениях между ними. Поразила откровенность Василия Алексеевича. Отвечая на записки, он, в частности, не замолчал и такую: «Много говорится о дружбе Горького с товарищем Сталиным. Что вы можете сообщить об этом?»

— Ровным счетом ничего, — невозмутимо ответил профессор. — Слухи о дружбе Алексея Максимовича со Сталиным сильно преувеличены. Лично я о такой дружбе не знаю.

Теперь-то я понимал, что прямодушие дорого могло стоить седоголовому ученому.

Почти сейчас же после обеда скрежетнул ключ в двери. Я решил, что поведут на прогулку, и стал засовывать руки в

 

- 102 -

рукава шинели, которую не спускал с плеч: в камере с каждым днем прибывало холоду и сырости.

Вслед за надзирателем вошла молодая женщина в ладном белом халате поверх кителя. На плечах прорисовывались узкие твердые погоны.

— Это — Белов, — ткнул ключом в мою сторону надзиратель.

— Я начальник санчасти управления. Вы жаловались следователю, что болят зубы...

— Никому не жаловался. Майор сам увидел — щеку разнесло. Спросил, холодно ли в камере... А как ответить ~ градусник на решетке не повешен.

— Острить изволите, — усмехнулась начальница. — Так чем могу помочь? В больницу положить? Мест нет. Да и не смертельно это — зубы. Скорее всего — на нервной почве. Но здесь не санаторий...

— Лично у вас зубы когда-нибудь болели?

— Представьте — никогда!

— Повезло. Зачем, собственно, осчастливили?

— Ну, знаете! Моя обязанность — следить за здоровьем заключенных.

— Оно и видно... Только батареи от вашего визита горячими не станут.

— Вы не из студентов?

— Приходилось. Как я понимаю, вы тоже были студенткой. Или техникум кончали?..

— Паясничаете? Ничего, здесь вас от этого отучат.

— Скорее вы паясничаете, разыгрывая милосердие...

— В карцер грубияна! — налилась негодованием начальница. — Сейчас же напишу докладную об оскорблении...

— При исполнении служебных обязанностей...

— Наглец! — взвизгнула гражданка начальница и, окатив меня гневно-презрительным взглядом, выскочила из камеры.

Надзиратель посмотрел с укором: зачем, дескать, связался, теперь расхлебывай...

 

- 103 -

До самого отбоя ждал, что заберут в карцер. Но то ли начальница передумала писать рапорт, то ли майор проявил снисхождение, — отведать карцера не довелось.

Последовавший через несколько дней утренний вызов подвел черту следствию.

— Садитесь ближе к столу, — пригласил майор. — Будем заканчивать. К нам, думаю, претензий нет. Что касается вас, то вели себя не всегда разумно. Запирательством удлинили пребывание в тюрьме — и только.

— А разве я запирался? Пытался объяснить, коли позволяли, как все было...

— Факты против, факты. Столькими свидетельскими показаниями далеко не каждое дело обставляем.

— Да уж, навидался «свидетелей»...

— Но вы особо не печальтесь... Трибунал, думаю, лет пять определит, не больше. Возможно, фронтом наказание заменит. Вы попросите об этом. Главное — не путайте карты, не запирайтесь. Себе только навредите.

Майор протянул папку в картонных кирках. На ней было крупно оттиснуто: «Дело №...» В правом верхнем углу тоже типографским шрифтом, но мелко: «Хранить вечно».

Ордер на арест... Протоколы обыска... Выписка из протокола партийного собрания... Оттиски пальцев, фотографии — те самые, анфас и в профиль... Характеристика из части — неполная машинописная страничка...Тогда-то прибыл... Прохождение службы: курсант, сержант, старший сержант, командир отделения, помощник командира взвода, комсорг... Осторожные, уклончивые оценки: «дисциплинирован, занятия вел грамотно.., малоинициативен...» Так себе человечишко, ни бе, ни ме...

Майор перехватил мою усмешку.

— Что-то не понравилось?

— Никогда не думал, что такое о себе прочитаю. Отругать наотмашь. постеснялись, но в мерзавцы произвели. С

 

- 104 -

одной стороны полная посредственность, с другой — враг народа... Замполит капитан Лосев сколько раз вызывал: «Белов, оформляйте партийность». Рекомендации писали уважаемые люди. На фронт просился, а в ответ: «Вы нужнее в учебной части. Вы грамотный человек...» На офицерскую должность комсорга выдвинули... Сколько благодарностей по службе объявлено! Но ведь так не бывает, чтобы человек враз переменился! Перевертыш я, выходит...

— Читайте. Время идет. У меня есть и другие дела. Удивило, что главная, как я полагал, улика против меня — упоминание ленинского письма — протоколом не зафиксирована. Об этом лишь упоминалось со слов Степанычева в выписке из протокола партсобрания. Значит, посчитали: незачем выводить правду на солнышко...

Прочитав показания по поводу книги Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир», я решительно воспротивился:

— Да не говорил я, что Сталин вообще никакого участия в Октябрьском перевороте не принимал! Не говорил!

— Но подпись под протоколом ваша?

— Моя... как подписал, не понимаю...

— Вот это номер! Лишний раз посоветую для вашей же пользы: не мутите воду на суде. Вину как-то может ослабить лишь чистосердечное раскаяние.

— В чем?! Не занимался я никакой антисоветчиной. В уме такого не держал...

— А наболтали на целый том...

— Здесь больше стукачами наболтано...

— Хорошо, коль вы настаиваете, что такого о вожде народов не говорили, изымем...

Следователь взял у меня «Дело», скользнул по открытому листу взглядом и... вырвал. Даже скомкал и в корзину бросил.

 

- 105 -

Уже получилась какая-то словесная лапша. Выходило, что я в ряде случаев чуть не во всем соглашался со сказанным доносчиками. Но подписи на каждой странице стояли мои...

— Все прочитали?

Я и не заметил, как следователь оказался у меня за спиной.

— Распишитесь вот здесь...

Я расписался — подавленный, растерянный и равнодушный...

— Еще раз вряд ли мы встретимся, — сказал майор. Может, просьбы есть?

— При обыске отобрали две фотографии... Сугубо личные...

— Да, они у меня.

Следователь достал из стола конверт.

— Девушка симпатичная. Но отдать фотографии не могу. Да и на что они вам теперь? Прошлое придется забыть.

Разлука будет долгой, а девичье сердечко, известно, переменчиво...

Когда за мной пришел конвоир, майор спросил:

— Может, вам книг прислать? Двести шестую подписали, теперь можно...

— Да! — выдохнул я. — Пришлите!

На следующий день, вскоре после прогулки, с лязгом упало дверное окошко, и рука надзирателя протянула... книги.

До сих пор помню, в какие переплеты они были одеты, какой формат имели, на какой бумаге напечатаны. Я прочитал их — и ничего не воспринял. Память, отравленная арестом, допросами, тревожным молчанием одиночки, грубым равнодушием надзирателей, мыслями, что надежды перечеркнуты и впереди — мрак неизвестности, оказалась предельно угнетенной, почти атрофированной. Я словно разучился читать!

А между тем книги, пробывшие тогда со мною дней десять, были замечательные. Том Горького «Боги жаждут» и «Восстание ангелов» Анатоля Франса, «Избранное» Григоровича... Их, конечно, подобрали предвзято, не для того, чтобы

 

- 106 -

обрадовать, а напротив, сильнее надавить на психику.

«Боги жаждут» — роман о разгуле террора в период, когда Великая французская революция собственными руками начала душить, обезглавливать себя. Гильотина не страшила, скорее — притягивала. Расплодилось безумие доносов. Эта книга и в нормальных условиях производит гнетущее впечатление, а я читал ее в каменном мешке одиночки.

Душа не приняла и Григоровича, рассказавшего о тяготах деревенского бытия.

В томе Горького был угрюмый рассказ «Три дня» о людской скаредности и пошлости, о «путаных людишках». Настроение рассказа, его вывод выражен в реплике распутной бабенки: «Не то — жалко всех, не то — бежать бы без оглядки куда!» От тюремных прочтений удержались только несколько реплик-афоризмов да картина хвойного леса летней лунной ночью. Это уж годы спустя проштудировал я рассказ из любопытства.

Включал горьковский том и облитые щедрым южным солнцем, осиянные голубизной Средиземного моря «Сказки об Италии», но даже к ним мысль пробивалась с превеликими потугами.

После завтрака зашли двое.

— Кто на Б?

— Я на Б — Белов.

— Собирайся с вещами.

Мама говаривала: «Голому собраться — только подпоясаться...» Я вдел руки в шинель, нахлобучил пилотку, засунул в карман завернутые в тряпку остатки табака.

— Готов.

В прогулочном дворике стоял черный автомобиль-фургон. Мне велели сесть в углу возле кабины. Напротив, у двери, примостился на боковой скамейке конвоир. Другой, старший сержант, поднялся в кабину к шоферу. Я расслышал его слова:

 

- 107 -

— Едем в Хуторовскую.

Дорога заняла всего ничего. В проходной Хуторовской тюрьмы старший сержант передал дежурному пакет. Дежурный проверил документы, сличил написанное с моими устными ответами...

И вот я в камере, полной людей...

— Проходите, товарищ, — пригласил мужчина выше среднего роста, в гражданской одежде, свободно сидевшей на худом теле. — Я — староста камеры... Здравствуйте.

Мы обменялись рукопожатием.

— Выбирайте место по вкусу. Свободной площадью сегодня располагаем. Только что троих осужденных забрали на пересылку.

На цементном полу то впритык, то на расстоянии полушага были расстелены старые ватные тужурки, плащи, пальто, пиджаки. Ближе к углу лежал нагольный бараний полушубок с изрядно вытертой шерстью.

— Мое место, — показал на полушубок староста. — Хотите — устраивайтесь рядом...

Этот спокойный худощавый человек с печальными голубыми глазами понравился сразу. Чувствовалось, что он умеет держать себя в руках, не хочет унижаться перед обстоятельствами.

В камере было тепло. Выглядела она, если сравнивать с залитой электричеством одиночкой, сумеречной, хотя лампочка — и не малая — тоже светила пронзительно сквозь толстую металлическую сетку.

Я снял шинель, бросил рядом с полушубком.

— Если устали — отдыхайте, — сказал староста. Я сел спиной к стене, сдвинув карман с табаком.

— Военных с неделю нет, — продолжал он. — Извините за любопытство, сколько вам лет?

— Тридцатого декабря минет двадцать три.

— Думал, больше... Выглядите не очень... Заросли. Флюс...

— Простыл в подвальной одиночке.

 

- 108 -

— Значит, из внутренней тюрьмы... Тоже имел удовольствие. Из наших товарищей, — староста повел глазами по камере, — с нею большинство знакомы. У всех пятьдесят восьмая. В основном десятый пункт...

Присев рядом, спросил тем же ровным голосом:

— Не слышали, что на фронтах? Волнение выдал испытующий взгляд.

— Недели две назад в кабинете следователя услышал отрывок разговора. Понял: освобождена Рига. Значит, войска наши на пороге Восточной Пруссии.

— Это хорошо! Чем быстрее конец войне, тем лучше и нам.

— Снова запоешь об амнистии? — с ухмылкой спросил сосед старосты справа.

Я встретился с равнодушным взглядом угрюмого седого человека.

— От Иоськи нам только веревку ждать да и то несмоленую, — продолжал старик. — Я это теперь накрепко уяснил. Что, не так?

— Понимаю тебя, Петрович, — мягко отозвался староста. — Но в нашем положении одно спасительно — вера в лучшее. Иначе жить нечем.

— А и нечем! Не так?! Уж если дети собственных родителей под монастырь подводят, с дерьмом мешают — это светопреставление.

Старик выпустил длинную матерную очередь и резко отвернулся.

Староста сочувственно поглядел на него, вздохнул и — ко мне:

— Как-то так вышло — познакомиться не успели, хоть и разговор большой ведем... Сергей Игнатьевич, по специальности зоотехник. Коль злоключениями моими заинтересуетесь — извольте...

Я предельно кратко рассказал о себе...

Сергей Игнатьевич, помолчав, коснулся пальцами моего плеча и горячо заговорил:

 

- 109 -

— Верить надо. Обязательно верить! Такая война... Народ наш теперь будут почитать во всем мире. Да, да — во всем мире! Как тут не быть амнистии?

Голос собеседника ожил, глаза заблестели.

— Омманываешь себя, сосед, омманываешь, — печально вздохнул старик. — Тебе, может, это и надо — омманываться, мне — ни к чему. Издохну скоро. И — к лучшему! Жисть позором обернулась.

Старик всхлипнул.

Приближался какой-то шум. Спина ощутила нарастающую дрожь камерной стены. Донесся свисток... Рядом проходила железная дорога.

Вспомнилось, как до камеры на третьем этаже внутренней тюрьмы доносилась вечерами танцевальная музыка из ближнего сада. Она угнетала сильнее молчания одиночки. Хорошо, что наверх я вознесся всего на несколько дней.

Вечером после ужина свернул вдвое шинель, подвернув в изголовье рукава. Снял сапоги, ноги обмотал провонявшими портянками, схватив их у щиколоток завязками галифе. В одиночке таким манером спасался от холода. Здесь же в гимнастерке можно было и не укрываться, только ноги оказывались на цементном полу.

Сергей Игнатьевич тоже улегся.

— В этой камере мы как бы ничьи, — тихонько заговорил он. — Следователи выжали из нас, что хотели. Впереди суд. Нами только охрана интересуется. Но пятьдесят восьмая, говорят здешние надзиратели, — статья тихая, спокойная, от нее никаких безобразий. Огоньку попросишь — не откажут, бумажки на закрутку иной раз дадут. Народ в камере... Поя черепок, верно, никому не заглянешь, чужие мысли не послушаешь, но все же думаю: говорить можно без опаски, хоть оглядка никогда не мешает. Я тоже натерпелся одиночки. С людьми легче, за разговором хоть как-то душу отводишь. Самое страшное в нашем положении — веру потерять. Ползухам-думам только отдайся, хоть кого свалят... Вы курите?

 

- 110 -

— Курю. И табак есть на несколько цигарок.

— У меня тоже осталось на две-три папироски. Давайте свернем общую за знакомство. Петровича угостим...

Покурили.

— Дело мне слепили из ничего, — вернулся к разговору зоотехник. — Как, впрочем, и каждому, с кем здесь встретился. Но другие не ждали беды, а я ждал, знал — мимо не проскочит. Давно под прицелом. Отца в тридцатом раскулачили... Потерялся его след, думаю,— погиб где-нибудь на Соловках или в Сибири. Мать все же в колхоз приняли. Меня она отправила к сестре своей в город. Кончил там зооветеринарный техникум... А пунктик мне пристегнули тяжелый — седьмой. Экономическая контрреволюция. Подрыв, так сказать, всего сущего. Вредительство! Дело было так... Да, забыл сказать: я белобилетник по болезни, почему в тылах и обретался... Ездил в один колхоз. Осмотрел скот. Особо наказал следить за телятами. Молока им попадало мало, ослабли. Председатель, понятно, о первой заповеди думает: продукцию — государству. Я рекомендовал разбавлять молоко кипяченой водой, добавлять хорошо просеянной овсяной муки. Уехал, а через неделю являются домой эти ребята бравые — при пистолетах и с ордером на арест. Оказывается, с десяток телят пало. «Вы советовали болтушку делать?» Да, советовал... «Умышленно извели телят». Я на своем: надо проверить, чем молодняк поили, вскрытие сделать. «А мы вам долгое закрытие устроим», — ухмыляется следователь. Районное начальство, чтобы руки умыть, сочинило 'характеристику: «Работник никудышный, терпели только потому, что специалистов не хватает...» Отлупили на допросе раз, другой... Забьют, думаю. А дома семья любимая — две дочки, жена учительница... Пришел с допроса, а мужичок, которого накануне подсадили, говорит: «Хочешь жить — подписывай, что велят. Все равно не отстанут. Вера не тебе — свидетелям, бумажке. Свидетели всегда скажут то, что следователи подскажут». Ночью снова допрос. Очная ставка с заведующей фермой. Я настаиваю, чтобы детально

 

- 111 -

рассказала, чем все-таки поили телят. Отвечает: «Выписали немножко овсяной муки, еще — гороховой, подмокшей, залежалой...» Спрашиваю: овсяную пропускали через частое сито? Завфермой молчит... Но ведь кожура овсяная для молочных телят все равно что гвозди! Следователь с другого бока: «Я даже допускаю: виновата телятница. Но подумай: у нее четверо по лавкам, мал мала меньше, муж погиб на фронте. Кого сажать?» У меня, отвечаю, тоже семья, и болен я давно, в могилу гляжу. А он: «Правоту свою все равно не докажешь. Все показания против тебя...» Жду суда. Срок получу большой, как тут говорят: «На полную катушку». Спасти может одно: скорое окончание войны и амнистия. То, что амнистия будет, не сомневаюсь. И вы верьте, Павел Федорович. Без веры нам нельзя. Это — единственное наше лекарство.

На железный шорох ключа все в камере обернулись. Порог перешагнул пожилой мужчина в стареньком демисезонном пальто. Щетина на голове и на щеках была почти белой. Вся фигура новенького выражала крайнюю степень утомления. В правой руке он держал лямки тощего мешка.

— Здравствуйте, товарищ, — поднялся Сергей Игнатьевич. — О положении на фронтах не осведомлены? Ничего не слыхали?

— Да нет, знаете ли, — виновато улыбнулся вошедший. — Один раз у следователя полюбопытствовал — в ответ насмешки. От надзирателя за подобный вопрос получил ключами... Реакция у наших церберов однозначная. Одним словом — узилище, круги ада почище дантова...

После обеда новенький подошел к Сергею Игнатьевичу и попросил разрешения присесть рядом.

— Может, закурить хотите? — спросил зоотехник, кинув на меня вопрошающий взгляд. Я полез в карман.

 

- 112 -

— Спасибо, не курю, — почти гордо отозвался наш собеседник. — До ареста, знаете, курил — и много. Следователь папиросы на допросах тянул. Той же рукой, которой по зубам бил... От подонков гроша ломаного не приму — много чести.

— Вас сильно били? — вырвалось у меня.

— Случалось... Помните, у Некрасова: «Люди холопского звания сущие псы иногда». Я своему следователю эти слова тоже цитировал. Глаза в глаза. Терять мне нечего. Десять лет лагеря не перенесу. И годы ушли, и жить после всего не очень хочется.

— Вы учитель, — утвердительно сказал я.

— Всю жизнь преподавал словесность. В последнее время был директором одной из школ в Кинешме. На ниве просвещения теперь, как здесь говорят, и погорел. Ребятишки на перемене бумажной жвачкой в меткости из рогаток упражнялись. И знаете, в кого пуляли? В самого Верховного! Вот стервецы!

Директор засмеялся.

— Такое ни предвидеть нельзя, ни предотвратить. Полная неожиданность!.. Ну, а дальше... Дальше — подлость некоторых сослуживцев, с которыми гостевал, о высоких нравственных материях распространялся... Припомнили, что тогда-то и там-то я выражал некоторые сомнения в целесообразности поступков местных властей... Какие мы все, по сути, наивные люди! Жаль, поздно прозреваем. Нам вот в тюрьме изнанка бытия открылась. Ну, что ж, лучше поздно, чем никогда!

Пришли после завтрака за Петровичем.

— Ни пуха ни пера! — пожал ему руку Сергей Игнатьевич.

Петрович в ответ лишь головой крутнул.

— Почему вы решили, что это вызов в суд? — спросил я зоотехника.

 

- 113 -

— Так ведь без вещей! Ритуалы тюремные несложные, усваиваешь быстро. К обеду вернется, скажет: «Десять и пять намордника». Скорее всего — так.

Встретившись с моим недоуменным взглядом, грустно усмехнулся.

— Десять лет отсидки в лагере, пять — поражения в правах. Стандарт! Жаль Петровича! Вот к кому судьба безжалостна: родная дочь донос написала... Избавиться захотела от старика — мешал. Ухажера военного завела. Он на порог, она — бутылку на стол. Старик не выдержал: «У тебя дети, постыдись». И к хахалю: «Тебе на фронте место, паршивец! А ты тут сирот обжираешь... Зять мой еще в сорок первом — смертью храбрых...» Разволновался старик, лишнего наговорил. Вспомнил песенки о победе малой кровью, могучим ударом... Ухажер дочернин: «Антисоветчик! Тебе за решеткой место!» Петрович: «Молчи, сволочь! Я, если хочешь знать, здесь, на ивановской земле. Советскую власть и устанавливал. В пятом году за нее бастовал...» Дочка —заявление в серый дом. Хахаль подтвердил все, что было и не было... Двое на одного да следователь в придачу...

Вернулся Петрович часа через три, сказал от порога:

— Как и всем — десять и пять. Отгулял казак с Уводи, отгулял...

Бросил телогрейку на прежнее место, сел, опустив голову. Плечи мелко затряслись.

— Кого мы с маткой выродили! — простонал старик. — Иуду в юбке! Холили, нежили, пушинки сдували... Но я ей, стерве, в харю плюнул-таки. Вишь, передачу вздумала сунуть, пожалела... Как та волчица кобылу... Внуков жалко. Хорошие ребятки... Хоть бы забрали их от этой паскуды!..

Сергей Игнатьевич получил передачу. Он высыпал содержимое небольшой белой сумочки на вещевой мешок и вздохнул:

 

- 114 -

— Хоть бы записочка была, в три слова... Впрочем, Лида бы известно что написала: «Береги себя. У нас все хорошо. Верим, зло рассеется...» Или что-нибудь в этом духе. Святая душа. Что бы со мною впредь ни случилось, говорю: я уже тем был счастлив, что Лиду встретил. Все — семье, для семьи... Вот и сейчас — последнее отдала... В такую даль едет на попутных, чтобы ободрить, обнадежить: «Мы — с тобой!» Святая...

Я при этих словах вспомнил своих. Сжалось сердце в беспомощной тоске... Как там мать с малыми?

— Павел, клочок газеты! — воскликнул Сергей Игнатьевич. — Может, удастся что-то разобрать.

Сергей Игнатьевич держал на ладони брусочек сала с прилипшим лоскутком промасленной газетной бумаги.

— Читайте, Павел Федорович!

Несколько слов проступали явственно: «Таким образом в результате наступательных боев войск 2-го Украинского фронта на территории Трансильвании и Венгрии потери противника...»

— Читайте, читайте!

— А больше ничего...

— Перечитайте еще раз, — просили окружившие нас люди.

Я перечитал.

— Значит, наши уже в Венгрии, — просветленно изрек Сергей Игнатьевич. — Все хорошо, товарищи! Будем верить в лучшее, в справедливость Советской власти. Время сейчас такое — жестокое время войны. Подумаем об этом и извиним обстоятельства...

— А в вас, уважаемый, сидит Платоша Каратаев, — усмехнулся директор школы. — Утешитель... Кто его знает, может, и это нужно — утешать. По крайней мере — вреда нет.

В обед Сергей Игнатьевич роздал каждому по половине черного сухаря, по нескольку кружочков сушеной картошки.

 

- 115 -

— Все, что могу, товарищи! — повторял он, обходя камеру. — Все, что могу, не обессудьте...

Настал и мой судный день — 20 ноября 1944 года. Стояло серенькое утро. Лужи схватило ледком, он резко хрустел под сапогами.

Вели меня переулками, дабы не выставить пред ясны очи честных людей. Один конвоир шел впереди и немного сбоку, другой — сзади, по диагонали с первым. Карабины они держали наизготовку. Стайка мальчишек, бежавших в школу, замерла, увидев необычное.

— Фрица ведут! — радостно завопил паренек лет десяти, в широкой, явно с материнского плеча, фуфайке и ватных чулках с галошами.

Вид у меня, наверное, был диковатый. Хоть зубная боль в теплой многолюдной камере и отпустила, флюс почти рассосало, но лицо с месяц не знало машинки, почернело. Руки—за спиной. Шинель без хлястика болталась, била полами по голенищам.

Мальчишки увязались следом. Кто-то из них усомнился:

— Не, это не фриц. Фрицы рыжие или русые. Арийцы! А это черный...

— Может, дезертир пойманный?

— Или шпион наш?

Последние слова рассмешили переднего конвоира нелепостью сближенных понятий: шпион и — наш.

Я оглянулся. Мальчишки поворачивали обратно, вспомнив о близком уроке.

Наконец, мы вывернули на центральный городской проспект, подождали, когда пробренчит трамвай, и уперлись в здание с вывеской «Областной суд».

— Узнаю, можно ли вводить, — сказал передний конвоир товарищу и шагнул в подъезд. Вернувшись, кивнул:

— Следуй.

 

- 116 -

Завели в небольшую комнату с толстой решеткой на единственном узком окне. Возле него сидел на табуретке парень в тужурке с бараньим воротником. На скрип двери обернулся, скользнул по мне равнодушным взглядом и снова уставился в окно.

Я сел на вторую табуретку.

— Из каких краев? — спросил парень, не оборачиваясь.

— Здешний. Из Ивановской области.

— Вот и я здешний. А какими завтра будем — начальникам известно. Куда захотят, туда и загремим с бубенцами.

Судил меня гарнизонный трибунал. Председатель зачитал обвинительное заключение. Мысль зацепилась только за одно обстоятельство. Следователь вырвал из дела лист протокола допроса, связанного с книгой Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир», а формулировка в обвинении осталась: «Отрицание роли товарища Сталина в Октябрьском перевороте». Выходит, комедию следователь разыгрывал... Чаще всего звучали слова: «клевета», «подрыв», «распространение пораженческих слухов»...

— Признаете себя виновным во всем означенном? — спросил председатель.

— Я обвинение подписывал... Но говорил следователям и вам говорю: антисоветской агитацией не занимался. В мыслях такого не держал.

Председатель усмехнулся:

— И да, и нет... Так в нашем деле не бывает, Белов. Коли подписали, значит — признали.

Одного за другим вызывали свидетелей. Не было опять Степанычева и Рычкова. Хотелось одного: пусть все быстрее кончится.

— Обвиняемый, вам предоставляется последнее слово. И тут обида сжала — не продохнуть. Почувствовал на щеках слезы. Судорожно заглатывая всхлипы, сказал:

— Коли виноват — наказывайте. Но я не антисоветчик.

Трибунал удалился на совещание.

Меня отвели в уже знакомую комнату с единственным

 

- 117 -

окном, на этот раз пустую. Ждать, впрочем, пришлось недолго.

— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики... На основании статьи 58-й, пункт 10, часть вторая Уголовного Кодекса РСФСР, приговорить... к высшей мере социальной защиты — расстрелу. Но, учитывая молодость и чистосердечное признание, высшую меру заменить десятью годами исправительно-трудовых лагерей с последующим поражением в правах на пять лет. Срок отбытия наказания считать со дня взятия под стражу — с 28 августа сего года.

И снова комната с зарешеченным окном... Почти следом за мною вошел все тот же парень. Поглядел отсутствующим взглядом и сказал озадаченно:

— Семь лет... Надо же! Не ждал...

Парень размашисто заходил, поскрипывая хромовыми сапогами, засунув руки в боковые карманы крытой овчинной тужурки.

Открылась дверная створка.

— Белов, на выход.

Около двери стояли Матвеев и Мокеев.

— Так передам махорку? — спросил у конвоира старшина.

Тот отвернулся.

— Пилюлю золотишь, Михаил Иванович. Икнется тебе когда-нибудь моя беда. Икнется! А за табак, что ж — спасибо.

Вместе с двумя пачками махорки Матвеев передал пачку нарезанной белой бумаги.

— Пошли, Белов, — сказал конвоир. Но я уже понял, что он парень не вредный, и спросил Мокеева:

— Где наши?

Мокеева вопрос словно обрадовал.

— В Венгрии сильные бои, — оживленно зачастил он, перейдя почему-то на полушепот. — На Дунае... В Карпа-

 

- 118 -

тах... В Восточной Пруссии. Английские летчики потопили линкор «Тирпиц»... Самые бои — в Венгрии.

— Шагай, Белов, — вполголоса скомандовал конвоир. — Шагай. Запрещены разговоры.

Я с благодарностью взглянул в юное, курносое и веснушчатое лицо.

— Спасибо, младший сержант. Живым к матери вернись. Спасибо!

— Ну что, Павел Федорович? — спросил Сергей Игнатьевич, едва я перешагнул порог камеры.

— Десять и пять.

— Это ничего... Любому из этой камеры меньше не дают. Кончится война — дома будем...

Мы обнялись и стояли некоторое время, пряча лица. Потом я достал из шинели пачку махорки, листки нарезанной бумаги.

— Налетай, мужики! Хоть махорку дал стукач, хуже куриться не будет.