- 20 -

Глава вторая

ДНИ И НОЧИ

 

— Ты што, сдох?

Кто-то тряс меня за плечо.

— Да очухайся, наконец!

Заметив, что я открыл глаза, надзиратель густо выматерился — обрадованно и удивленно.

— Инда испужал. Стучу, стучу — не шевелится. Да тут и сомлеть недолго: начадил — не продохнуть... Давай оправляться... Парашу захвати.

— Не хочу. А в параше одни окурки.

Я встал. Кружилась голова, тошнило.

— Иди, иди! — говорил надзиратель. — С первого дня режим нарушаешь. Сполоснешься холодной водой — очухаешься...

Умывание и впрямь помогло. Вскоре стукнуло окошко в двери.

— Завтракать.

На упавший окованный железом квадрат надзиратель положил небольшую пайку, насыпал на хлеб сахару меркой с наперсток, поставил алюминиевую кружку и налил кипятку из большого чайника.

Есть совершенно не хотелось. Кипяток оказался еле тепленьким, выпил его через силу. Лег на голую сетку, но сейчас же прошелестел глазок и следом звякнуло дверное окошко.

— Днем спать нельзя, — раздался равнодушный голос. На обед дали суп из свекольной ботвы. В красноватой воде плавали две нечищеные картофельные половинки.

 

 

- 21 -

Удивила гречневая каша, густая, из ядрицы, но порция было до смешного мала. Попросил у надзирателя ложку, тот ответил, что ложками не снабжают, не ресторан, можно и руками... Суп выпил через край, кашу подобрал с миски языком.

Поужинал жиденькой похлебкой уже в другой камере, более просторной. В ней стояли две железные кровати, застланные серыми шерстяными одеялами.

Ждал — ночью вызовут на допрос. Часто просыпался, ловил каждый звук. Откуда-то донеслись стоны... Что-то неразборчивое крикнул надзиратель... На допрос не вызвали.

На следующий день после завтрака открылась камера. Зашел старший сержант.

— Кто на Б? — спросил он, заглядывая в бумажку. Я не понял, при чем тут алфавит. В камере кроме меня — никого...

— фамилия?!

— Белов.

— Это и есть — на Б. Привыкай. Имя, отчество?.. Следуй! Руки, руки назад!

Миновав подвальный коридор, мы поднялись полутемной лестницей этажом выше.

— Стой!

Конвоир приоткрыл дверь.

— Клиентов принимаешь?

— Свободно.

Лысый мужчина в солдатской гимнастерке и штатских брюках навыпуск усадил на стул перед ящиком фотоаппарата, щелкнул анфас и в профиль. Потом раскатал валиком на стекле черную мастику и пригласил «поиграть пальчиками». Вымазал, выворачивая, большой палец правой руки, придавил его к одному бланку, к другому. То же проделал с указательным и средним... На бланке размером в машинописный лист остался след лишь одного указательного пальца.

 

- 22 -

Фотограф — и кто он там еще — внимательно осмотрел отпечатки, поднося бланки к самому лицу.

— Кажется, нормально...

Протянул мне тряпку, чтобы вытер пальцы, и весело «обнадежил»:

— Отныне, молодой человек, в наших палестинах не затеряетесь.

В следующей комнате худой долговязый мужчина в белом халате до колен быстро обкорнал мне голову, прошелся той же машинкой по щекам и подбородку.

Трое суток до первого допроса мысли метались угорело.

Ухватишь одну — рвется, потянешься к другой — ускользает.

Одиночка заставила вспомнить, как в тридцать седьмом весь малый наш городок шептался о ночном аресте директора льнокомбината Селиванова и его помощников. В шестом классе вместе со всеми я выкалывал на книжных портретах глаза Тухачевскому и Егорову, в седьмом — Блюхеру. А до этого мы играли восторженно в высший командный состав Красной Армии. Толька Совин именовался начальником Генштаба Егоровым, я, в соответствии с фамилией, командармом первого ранга Беловым, о котором Фурманов писал в «Мятеже». Были у нас свои Ворошилов и Гамарник... К восьмому классу из наиболее громких героев гражданской войны уцелели «первый красный офицер» да Семен Михайлович Буденный. Перечеркивались в учебниках портреты многих видных партийных и государственных деятелей. В Москве один за другим шли судебные процессы над врагами народа. Александр Безыменский взывал со страниц «Пионерской правды»: «О, товарищи, в зале суда покарайте мерзавцев жестоко!» Вышинский в обвинительных речах предсказывал светлое время, когда «могилы подлых изменников Родины» зарастут бурьяном и чертополохом». Максим Горь-

 

- 23 -

кий, заставивший меня, семилетнего, обливаться слезами над рассказом «Дед Архип и Ленька», написал незадолго до смерти: «Если враг не сдается, — его уничтожают». Мы верили всему, что писалось и говорилось. В беззаботных умишках не маячила даже тень вопроса: откуда их так много, врагов? Двадцать лет назад иные из них совершали вместе с Лениным революцию и вот — отказались от святых идеалов свободы, равенства и братства, продались иностранным разведкам, стали оборотнями, вурдалаками, убийцами, грязными свиньями, подонками, исчадиями рода человеческого, кровавыми псами, палачами своего народа, презренными лицемерами... Смерти, только смерти требовали им на митингах рабочие и учителя, колхозники и врачи, члены ВКП(б) и беспартийные. И мы, школьники, заученно повторяли на уроках истории и литературы: «Если враг не сдается...»

Об исчезновении людей в НКВД наслушался от ребят в институте...

И все-таки сквозь сумятицу мыслей нет-нет да и пробивалась надежда: а вдруг... Вдруг разберутся, поймут, поверят: никакой я не враг. Вдруг пошлют на фронт, где явится возможность доказать, кто ты и что ты...

За трое суток в безгласном каменном мешке понял, сколь мудр был человек, пустивший по белу свету слова: «Ждать и догонять — нет хуже».

Подполз к концу и еще один вечер. Надзиратель стукнул ключами: отбой. Я залез под одеяло, отвернулся к стене и через некоторое время начал забываться. Сторожкий сон оборвал скрежет ключа в дверном замке. В камеру шагнул старший сержант, который водил к парикмахеру и к. фотографу.

— Кто на Б?

Я опешил. Ну знает же, что я Белов!

— Фамилия, олух царя небесного! Память отшибло или язык отнялся?

Лестница, зажатая в каменных стенах, петляла долго, наконец уперлась в деревянную дверь. Старший сержант

 

- 24 -

выкрикнул фамилию — свою или того, кто стоял по другую сторону. Дверь открылась в просторный высокий коридор. Следователь, тот самый капитан, что приезжал в Кинешму, жестом показал на табурет напротив своего места за столом.

— Надеюсь, обо всем подумали?.. Для начала запишем анкетные данные. Фамилия, имя, отчество... Так... Время и место рождения... Есть... Родители...

Капитан расспрашивал весело. Прерывался, кому-то звонил по делам, не относящимся ко мне. Звонили ему. И вдруг — вопрос, как штыковой выпад.

— Объясните, почему так не любите товарища Сталина?

— А что у меня может быть против товарища Сталина? Да, тогда, в мае сорок второго, я сказал лишнее...

— Если бы только тогда!

— Когда же еще, товарищ капитан?

— Ну, до товарищества нам с вами теперь далековато. Зовите гражданином следователем или гражданином капитаном. Тут выбирайте на свой вкус, разрешается... Что говорили старшему сержанту Мудрову третьего или четвертого ноября прошлого года?

Словно молния полыхнула, выхватив у времени тот случай.

Парторг Лобашов сделал инструктивный доклад для агитаторов о годовщине Октября. В частности сказал: «В дни Октябрьского переворота товарищ Сталин был правой рукой Владимира Ильича. Как член военно-революционного комитета, Иосиф Виссарионович являлся первым проводником указаний вождя революции. 06 этом убедительно написано в книге свидетеля и участника событий американца Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир»... Меня Лобашов озадачил. Книга из библиотек изъята, находится, надо понимать, под негласным запретом. Да и утверждения Лобашова с книгой расходятся... И тут Мудров: «Читал?..» Я ему и сказал, как оно есть. Если судить только по «Десяти дням», то роль товарища Сталина в Октябрьские дни довольно

 

- 25 -

скромна. Рид много рассказывает о Ленине, Троцком, Зиновьеве, Каменеве, Подвойском... Иосиф Виссарионович назван в ленинском правительстве как председатель коллегии по делам национальностей. Его подпись стоит под «Декларацией прав народов России». Все.

— Мудров утверждает... Цитирую показания: «Белов сказал: «Товарищ Сталин не принимал никакого участия в октябрьских событиях».

— Я не мог так сказать! Товарищ Сталин был членом военно-революционного комитета... Об этом в учебниках, об этом фильмы... Мудров спросил, о чем в книжке, я ответил.

— Мы верим старшему сержанту Мудрову. Может, вы что-то против него имеете?

— Нет, не имею.

— А поклеп на человека возводите...

— Какой поклеп? Мудров все исказил!

— Вы, Белов, с ног до головы в грязи. У вас один способ мало-мало очиститься — признаться, как на духу, в содеянном.

— В чем признаться?!

— Запираетесь?.. Не советую. И чтобы легче начать следующий допрос, подскажу содержание. В разговоре со старшим сержантом Мокеевым отрицали поездку Председателя Государственного Комитета Обороны на фронт...

— Ложь! Речь шла совсем о другом...

— Оставим объяснения до следующего раза. Прочитайте и подпишите протокол. Внизу каждой страницы...

В камеру вернули под утро. Злость меня распирала. Все, все, выходит, можно перевернуть и вывернуть?! Поменять слова местами, опустить одно, добавить другое, и готовы «вражеские» формулировки?!

Мокеев... Месяцами мазал в красном уголке холст красками. Спекулируя на теме, получал освобождение от занятий... «Товарищ Сталин на фронте под Москвой»... Я что Мокееву втолковывал? Не мог товарищ Сталин быть на самой передо-

 

- 26 -

вой. Надобности нет, да и не пустили бы его в огненное пекло.

— Товарищ Сталин не трус! — озлился Мокеев. — И никто ему не указ... Как захочет, так и сделает.

— Товарищ Сталин еще и благоразумный человек. Он взвешивает каждый шаг...

— Мало в тебе патриотизма, Белов. Моя картина — символ победы под Москвой.

...После завтрака сморил сон, однако надзиратель как будто только и ждал, что лягу — звякнул дверным окошком, которое я окрестил про себя кормушкой.

— У нас сон по расписанию — ночью. И с головой укрываться не разрешено. Сколько раз говорить? Карцера захотел?

В тот день я начал учиться спать на ходу. Как лошадь... После отбоя — снова оглушающий скрежет ключа, снова дурацкое: «Кто на Б?»

— О разговоре с Мокеевым — в другой раз, — начал следователь. — Сейчас ответьте: почему клевещете на тружеников тыла, сеете пораженческие настроения?

— Не понимаю!..

— Старшина роты Матвеев показывает: «Вернувшись с фабрики, Белов рассказывал, как трудно текстильщикам. И заключил: «Доработались до ручки!» Матвеев говорил об этом и на заседании партбюро... Значит, доработались до ручки?.. Почему же фашистов гоним? Вы, Белов, веру в победу подрываете.

— Матвеев все поставил с ног на голову, выдернул удобную для доноса фразу. А как было?! Пришел я недавно на вторую Кинешемскую фабрику... В партбюро узнаю: минувшей ночью ткачи выполнили досрочно квартальный план. Начальник цеха вторые сутки с фабрики не уходит. Горе у человека: получил похоронную на единственного сына. «Дома, — говорит, — быть не могу. Жена в глаза глянет — обо всем догадается. На людях, в работе легче...» С Павлом Михайловичем Коноваловым я до этого встречался. Он помог

 

- 27 -

написать очерк о ткачихе Грузинцевой, — она в Кинешму эвакуировалась из Калинина. Потом и о Павле Михайловиче написал — очень душевный, знающий дело человек. Один материал напечатан в «Рабочем крае» в январе, второй — в феврале. Возьмите нынешнюю подшивку, прочитайте... Зашел я к Коновалову. Сидит, что-то пишет. Увидел меня — голову на руки уронил. Плечи задрожали. Немного успокоившись, протягивает листок. «Вот — написал...» Читаю: «В Кинешемский горком ВКП(б)... Прошу снять бронь... немедленно направить на фронт». Долго мы говорили. Коновалов рассказал, в каких труднейших условиях приходится работать: этого нет, и то кончилось... «До ручки, можно сказать, дошли, а не согнуть нас, нет — не согнуть! Все вынесем, все переможем, а Гитлера в могилу загоним! В ноги хочется женкам поклониться. Полсуток на фабрике без выходных, дети на руках, еще не все слезы о мужьях выплаканы. Как терпят?!» По лицу Павла Михайловича текли слезы... В тот же день я написал очерк «Утро победы». Его передало областное радио. Позвоните, запросите рукопись. Правда — а ней, а не в домыслах Матвеева.

— Заливаетесь соловьем! — усмехнулся следователь. — А нам кажется: по фабрикам ходите, в газеты пописываете для отвода глаз, гнилое нутро маскируете.

— Вы это всерьез! Я — враг?..

— А кто же?! Друг?..

— Отец на фронте погиб, брат воюет...

— Это отец и брат. А вы — у нас. Продали отца и брата! Родину продали! Таким сам Гитлер, собственноручно, кресты бы вешал!

Капитан вскочил, рванул ящик стола, достал и швырнул на стекло горсть железных крестов. Я вздрогнул от их сухого стука. Глядя на фашистские награды, понял: все, что со мной вытворяют — не фарс, не игра и уж ни в коей степени не ошибка или недоразумение. Это — всерьез.

...Потом обо мне словно забыли. В мучительных ожиданиях новых непредсказуемых пакостей потянулись бесконеч-

 

- 28 -

ные дни и ночи. Часами шагал по камере, не примечая, что и дышать стал вполгруди. Во мне все напряглось. Ныла, свербила, кричала болячка-мысль: здесь ничего не докажешь, будь прав десять раз.

Все ненавистнее становилось одиночество. Даже прогулки не радовали. Молча идешь немым подвальным коридором с номерами камер во всю его однообразную длину... Молча кружишь двориком-колодцем, три стены которого — тюремные корпуса, а четвертая — забор на уровне третьих этажей, выискиваешь меж булыжников чахлые травинки. За забором верхушка тополя качается от ветра, который бессилен достичь дна каменного квадрата. Рваный клок неба, обрамленный по забору колючей проволокой, недосягаемо равнодушен.

И как же я обрадовался, увидев после очередной прогулки, что вторая кровать занята!

На ней лежал лицом к стене подросток. Из-под ворота серенькой курточки выглядывала беззащитная худая шея.

Я дотронулся до вздрагивающей спины. Радость отхлынула, уступив место жалости.

— Ну-ну, не плачь... Давай знакомиться, коль соседом стал.

Паренек повернулся. Ладони, которыми он закрывал лицо, были в крови. Под левым глазом расплылся синяк. Нос и нижняя губа распухли.

— Кто тебя?

— Следователь... Руки распустил... Встретился бы на свободе...

Полные слез глаза мальчишки стрельнули злостью.

— Успокойся... Воды хочешь?

Он сел, прикрывая разбитый нос левой ладонью, правой рукой потянулся к кружке.

Мой вид вряд ли внушал пареньку симпатию — очки, изрядно заросшее лицо, наголо остриженная голова... Но быстро выяснилось, что и он успел получить отвращение к тюремной тишине, проведя несколько суток в одиночке. Сло-

 

- 29 -

во за словом — разговорились. В злом не по возрасту существе верх все равно брал ребенок.

История, которую рассказал Сережка, была ужасна.

Несовершеннолетних воришек я встречал еще в школьные годы. Учиться в пятом классе начинал в ШКМ — школе крестьянской молодежи просторного села Ногино, километрах в шести от родного Митина. Класс наполовину, если не больше, состоял из воспитанников местного детского дома. С одним из них, Шоткой Амбарцумяном, пузатым, словно воздухом накачанным, смуглолицым и черноволосым, не по годам рослым малым, сидел рядом за партой. В Ногино я квартировал у добрых старичков. Еду приносил на неделю. Шотке каждый раз перепадало от маминой стряпни. Может, это и качнуло ко мне недавнего беспризорника. Он в школе ходил за мною по пятам, бурно радовался, затащив в детдом. Шотка взахлеб вспоминал, как добывал на пропитание карманными кражами, знал взрослых воров-законников, рвался услужить им. Я жалел дружка, раннее сиротство провело его по темным и грязным закуткам бытия. Многое в Шоткиной судьбе было схоже с судьбами книжных правонарушителей. Их приключения нисколько меня не захватывали, напротив — отпугивали чем-то неосознанно чуждым. Мой детский покой охраняла деревня с открытой простотой отлаженных своих будней. Она не была падка на новизну, сторонилась необычного.

От Шотки не то что отталкивали, а скорее удерживали на расстоянии его бравирование порочным прошлым и доходившая до нахальства развязность. Влекли, же открытость и раскованность, безоглядная смелость, чего недоставало мне.

Слушая Сережку, я вспоминал грешного Амбарцумяна, на которого при всех его вывертах невозможно было обидеться напрочь.

— Папка пропал на фронте в начале войны, — беспечально рассказывал малец. — Мамка ткачиха. И бабушка ткачихой была. Мамка с бабушкой нам с Витькой куски побольше суют. А какие те куски?! Жрать всю дорогу охота.

 

- 30 -

Прошлой весной картошку стали сажать — лужайку вскопали. С картошкой полегче. Только сытость от нее какая? Пузо набьешь, а через час шамать по новой охота.

Надзиратель стукнул ключами в дверь, разрешив укладываться спать. Мы залезли под одеяла, повернувшись друг к другу. В белом свете электричества видел я бойкие Сережкины глаза, распухшие губу и нос.

— Ну какая это жисть? — вздохнул по-взрослому мой собеседник. — А тут Петька... В перемену манит: «Махнем?..» Другой урок алгебра — не люблю... Смотались. Есть у меня домушка в кустах. Досок притащил, кусков фанеры. Вроде шалаша. Лежишь — с тропы не видно. Пришли туда. Легли. Петька толкается: «На, бери!» И сует, дядя Паш, половину большой шоколадки. Откуда? «А ты шамай. Захочешь — узнаешь». Я хотел зажулить кусочек Витьке, вот обрадуется... Петька: «Будет и Витьке шоколада от пуза, если не сдрейфишь, с нами пойдешь». С кем с вами? И Петька раскололся, что шарит с надежными людьми по складам и вагонам...

Сережку довольно скоро сморил сон. Замолк он на полуслове, беспомощно-горько вздохнув. Утешенный и успокоенный его близостью, почти беспробудно проспал ночь и я.

После завтрака Сережка доверчиво продолжил рассказ. Изобразил со всеми подробностями, как забрался впервые в склад, — было интересно и страшно. Однажды принес пачку галет братишке, наказал молчать, а тот расхвастался бабушке. Пришла мать, бабушка ей на ухо... Крик, слезы: «Где взял, паршивец?! Выпорю, говори...»

— Я соврал, что красноармейцы дали, — азартно рассказывал Сережка. — Шли и бросили... Мать, конечно, не верит. «Это кто сейчас печеньем бросается?» Это не печенье — галеты. «А не все равно!..» Я на своем: бросили — и все, нас, пацанов, пожалели.

Сережка погрустнел.

— После мамкиной ругани завязать хотел. Да уж затянуло. Потом с военными стакнулись. Во — отчаянные ребята! У них автомат, пистолеты, финки... Нас, малолеток, они

 

- 31 -

заставляли все разведать, на шухер ставили. Там, где пролезть можно, подсаживали... Курочили ночью вагон в тупике, охрана всполошилась. Патруль военный подскочил. Кто-то ракету пустил, еще... Стрельба. За нами, вишь, уже следили... Теперь вот следователь не отстает: «Называй подельников».

Невинными Сережкиными глазами глядела на меня безжалостно посеянная войной безотцовщина. Ложно понимаемая военная романтика обострила в подростках тягу к опасностям. Желание быть сытым ослабило, а то и вовсе заглушило внушенный родителями, школой запрет на воровство. Кончалось это нередко тюрьмой. Сережка должен был стать в скором времени надеждой семьи, ее кормильцем и поильцем, а теперь ему годы и годы мыкаться по лагерям, как, впрочем, и мне...

Я глядел на пацана, не осознавшего по недомыслию непоправимости случившегося, и тревога за больную мать, за притулившихся к ней, беспомощной, малолетних брата и сестру схватила за горло. Попав в тюрьму, я думал только о себе, о том, как развертывалось следствие, что могло ждать. Мысли о родных жалили мимолетно. И вот — прорвались, чтобы никогда больше не отстать, укоряя и мучая.

...На этот раз следователь вызвал днем.

— Заждались встречи? — начал он с фальшивой шутки. — В командировку выезжал. Дела...

Разложил бланки протоколов, заглянул в какую-то тощую папку.

— О чем сегодня поговорим? Может, о батьке Махно? Вы о нем интересно отзываетесь. Вообще надо сказать, человек вы начитанный. Только мудро сказано: многие знания — многие печали. Знаниями надо уметь пользоваться, что вам не всегда удавалось. В том беда ваша. Видите, я более чем откровенен.

— Узнал я слишком мало. Не успел.

— Ну, какие ваши годы?! Кое-что еще наверстаете...

— Кое-что... Вы в лучшем случае прорабство сулите...

 

- 32 -

— Это как сложится. Вообще-то, если по правде, перспективы не ахти...

— Значит, старший сержант Рычков голос подал?

— Какой Рычков? — вскинулся капитан.

— Наш теперь общий знакомый. Моим мнением о Махно лишь он интересовался. Быстро Миша от испуга отошел, быстро.

— Вы о чем, Белов?

— Да все о Рычкове. В руки мне один донос его случайно попал. Коллективный. Сразу чуть не на всю роту. Он между прочим уговаривал меня стать помощником, обещал доложить свою идею вам, в «Смерш». После того случая собрался я к вашему коллеге батальонному...

— Собрались, но не дошли.

— Парторг отсоветовал. Сказал: «Все вздор!» Можете при желании проверить, что не сочиняю.

— Странный вы, Белов. Предположим, узнали: Рычков наш человек. Так почему не остереглись? Назвать Махно интересным человеком — это, знаете ли...

— В ту минуту больше со злости так сказал. Но, если мыслить категориями историческими, Махно безусловно личность интересная... Гражданская война и махновщина, как их отделишь?.. Русская Вандея... Сложно ведь все очень было...

— Вы и белых генералов возвеличите до интересных личностей?

— При чем возвеличение?! Но, думаю, среди генералов не только дураки были. Если враги сплошь дураки, почему гражданская война так затянулась?.. Сшибка двух миров, двух идеологий — вот что такое гражданская война. Упрощать — себя обеднять. Между прочим, да вы знаете, в первые годы Советской власти даже вражьи мемуары печатали. И много! Почему-то не боялись...

— И читали?

— Кое-что читал. В институтской библиотеке эти книги имелись.

 

- 33 -

— Это хорошо, что откровенны. Но — к делу... Как же развертывался разговор о Махно?

— Вернулись с батальонных учений. До обеда оставалось с полчаса. Я достал книжку журнала «Знамя» и стал читать статью Льва Никулина «Махно и махновщина» А тут Рычков. «Уже за книгу? Что интересного нашел?» Показываю заголовок статьи. Удивился: «Махно — и интересно?» Взглянул я на румяного пижона, который ни разу за книжку не брался, если не считать армейских уставов, и злость такая взяла. Ну, думаю, посмотрю, побежишь ли к уполномоченному? Все равно туда же собираюсь. Вот и назвал Махно интересной исторической личностью. И о том, что бандит он, не забыл. Рычков, надо думать, о бандите умолчал. Не ложилось в строку...

Не ответив, капитан углубился в протокол.

— А теперь другое... Тоже, можно сказать, на историческую тему. По какому случаю цитировали в офицерском

общежитии Талейрана?

Мне опять не пришлось напрягать память. Но кто донес? При том разговоре присутствовало несколько человек...

Будучи комсоргом части, я некоторое время жил с офицерами. Однажды завязался дежурный для той поры разговор о втором фронте. Материли союзников, которые тянули и тянули с открытием активных военных действий в соответствии с Ялтинскими соглашениями. Я вспомнил, будь он неладен, наполеоновского министра, сравнивавшего дипломатию с проституцией...

— Вот-вот! Вы сказали: «Всякая дипломатия —проституция».

— Я повторил слова Талейрана — не больше. Вернее, его мысль. Применительно к дипломатии буржуазной.

— Свидетель лейтенант Спиридонов утверждает: вы советскую дипломатию за скобки не выводили.

— Но и не упоминал, не имел в виду.

—Сказали-то «всякая». Обобщение!

— Эдак все можно «обобщить». Говорю как было.

— И лейтенант о том же.

 

- 34 -

Подписав свои показания, попросил капитана позвонить в редакцию областного радио, передать мою просьбу переслать матери причитающийся за последние очерки гонорар.

— Я рассказывал вам, в каких условиях находится семья. Мать болеет, не работает. Редакция должна рублей пятьсот. Хоть хлеб какое-то время будет на что выкупить.

— Решать не мне. Могу лишь обещать доложить по начальству.

Когда остановились перед камерой и надзиратель подбирал в связке нужный ключ, вздохнулось с облегчением. Сейчас увижу Сережку. Но его койка пустовала. Может, вызвали на допрос?

Сережку в камеру не вернули.

За два месяца пребывания во внутренней тюрьме мое одиночество прерывалось еще только раз. Из камеры же в камеру переводили довольно часто. Я недоумевал: почему? По делу проходил один, искать связей с кем-то не было надобности. Из книг о революционерах-подпольщиках знал: в тюрьмах они перестукивались с помощью азбуки Морзе, а мне с кем перестукиваться?.. Да и азбуку не знал... Бежать? От кого бежать? От себя?.. Да и как бежать, если стены не слабее, чем в замке Иф, где томился герой Дюма, если надзиратель каждые четверть часа заглядывает в глазок, если в бетонно-каменном узилище, полыхающем днем и ночью электричеством, каждая выбоина в цементном полу лезет в глаза...

Однажды перевели в камеру на три койки. Располагалась она на третьем этаже. Был в ней деревянный пол. Козырек хоть и закрывал снаружи решетчатое окно, однако пропускал толику дневного света. Припав щекой к стене и глядя вверх, удавалось даже определить, какая на дворе погода.

Я только что выпил свекольник, подобрал губами второе — плохо распаренные пшеничные зерна. Скрежет замка

 

- 35 -

заставил вздрогнуть, — такая реакция становилась постоянной.

В камеру шагнул мужчина лет под тридцать, довольно свежо выглядевший, в военном.

— В квартиранты не напрашивался, но коль привели — принимай, — без уныния сказал он.

— Любая из этих двух, — показал я на кровати.— Коль есть выбор, ложусь под амбразурой в клетку. Света и черти боятся.

Паши кровати оказались напротив.

— Обедал?

Я кивнул.

— Свое надо требовать настойчиво. Даже в тюремном замке, как говаривали при царе политкаторжане. Да, Леха я. Тебя как?.. Ну, вот, будем считать — принюхались.

Леха забарабанил в дверь.

Надзиратель громыхнул кормушкой.

—Ну?!

— Не нукайте, гражданин охранник. Здесь интеллигентные люди. Нам бы на вы... Обедец причитается согласно правил внутреннего распорядка серого дома.

Серый дом... Я представил фасад массивного, угрюмого здания с полуколоннами в призрачном свете августовских звезд и трамвайной искристой вспышки, — таким он запомнился, когда шел к нему через улицу от бюро пропусков с автоматчиками за спиной. Серый дом... Я видывал его и раньше, приезжая в Иванове. Тогда он представлялся бдительным стражем законности и порядка, праведником в намерениях своих и делах.

— Ты здорово определил: серый дом, — сказал я.

— А они, эти дома, почти везде по одному образу и подобию, — оглянулся от двери Леха. — Все серы и пузаты. Правда, я до сих пор на них лишь любовался. Свиделся впервые. К счастью, случайно. За опоздание в часть отвечу, — это забота не серого дома. А остальное — не пришьешь. За отсутствием, так сказать, состава. Не

 

- 36 -

воробышек, на мякине не проведешь, гражданин начальник. Пустой номер тянешь. Стопроцентное алиби имею.

Леха, казалось, заполнил всю камеру — насмешливым голосом, резкими жестами, дергаными шагами. Вскоре нас вывели на прогулку. Мой «квартирант» кружил по дворику с явным удовольствием, задрав голову с рыжеватой челкой, размахивал руками, почти не разгибая их в локтях, часто пружинисто приседал. Встречаясь со мной взглядом, подмаргивал; поворачиваясь спиной к скучающему надзирателю, делал фигу. Поджарая, словно к прыжку изготовившаяся, Лехина фигура излучала уверенность и энергию. Все говорило, что тюремная жизнь для него вовсе не конец света, а временная неудача, с которой хочешь не хочешь приходится мириться в преддверии грядущих удач.

Когда мы вернулись в камеру и замолкли шаги надзирателя, он сказал:

— Не подумай, что я подсадная утка... Понимаешь, о чем говорю?

— Догадаться не трудно.

— Да, это когда своего они подсаживают, чтобы в доверие вошел и расколоть помог. Или голову задурил, что, впрочем, одно и то же... На чем горишь, если не секрет? Не хочешь — не отвечай. В тюрьме и лагере за такой вопрос вполне можно по морде схлопотать, и сам себя винить еще будешь, что невежливо обошлись.

— Обвиняют в антисоветской агитации.

— Я так и понял. У тебя же все-все на личике вырисовано. Удавку затягивают?

— Насобирали, навыдергивали всякого...

— Хочешь совет? Не вгоняй себя в тоску. От дум не только вши быстро заводятся, а и хвори разные пристают. Сухим отсюда все равно не выйдешь, точно говорю. Этим был бы человек, а дело они сочинят, не моргнув.

Леха почти дословно повторил слова надзирателя. Измотанный бессонницей, я присел однажды на кровать и не

 

 

- 37 -

заметил, как уснул, завалившись на бок.

Надзиратель, не достучавшись, заскочил камеру, спихнул на пол и пригрозил:

— Запомни, вражина, случится другой раз такое в мое дежурство, подрожишь в карцере.

— Почему вы думаете, что я враг? — удивился я. —Разве уж так похож?

— А здесь все похожие. Чистеньких не держим. Любого чистоплюя обвиноватить пара пустяков.

Вечером появился в камере и третий постоялец — худющий парень с прыщеватым лицом, с заметной синей шишкой на лбу и кровоподтеком под левым глазом. Замызганная шинель болталась на нем, как на колу. На ногах — разбитые ботинки без шнурков. Ночью Леха растолкал меня.

— Ты только послушай, что за фрукт!

Парень лежал, укрывшись с головой шинелью, стонал.

—        Ну, стреляй же, стреляй! — вдруг выкрикнул он.

— Не можу я видеть того, не можу!

— Вот у кого дело швах! — с веселой уверенностью сказал Леха. — Скорее из полицаев, нюхать ему бодрящий запах лесоповала. Если пулю не схлопочет...

После завтрака («Четыреста пятьдесят граммчиков хлебушка с понюшкой сахарного песку», — как сказал Леха) учинил он новенькому издевательский допрос, вынудил признаться, что и в самом деле служил в полиции.

— Наговаривают на меня, никого я не убивал, — затравленно говорил парень. — А куда ховаться? В окруженье попал. Прибился к одной деревне. Староста прилип... «Иды к нам служить, али в гестапо будешь гныть...»

Вызвали Леху после обеда— «с вещами». Он положил обеими руками пилотку на плечо и, делая вид, сколь она тяжела, вышел из камеры, сгибая колени. Меня на следующее утро снова перевели в подвальную одиночку.