- 89 -

ЛУБЯНКА

 

За несколько дней до защиты диплома у меня был страшный сон. Выпал зуб. Без всякой крови я вынула коренной зуб. Никогда в жизни во сне и наяву у меня зубы не выпадали. Никогда. Утром, когда встали, я рассказала Лене про этот сон, про этот зуб. Лена наша очень суеверная. Она очень серьезно сказала: "Инна, будет очень плохо!" Мы посчитали, что плохо прошло распределение, плохо будет на защите диплома. Плохо, так плохо. Было очень неприятно.

Защита диплома была назначена на субботу 23 апреля 1949 года. В пять часов вечера. В этот день с нашей кафедры защищалось трое: Наташа Тяпунина, Варя Лебедева и я. Все мы были дипломниками Павла Алексеевича Бажулина.

Накануне диплома я ночевала у Лены. У Лены всегда было спокойнее, чем у бабушки. В Университет пришла рано, надо было что-то еще доделать в плакатах, просмотреть слайды. Кроме того, нужно было получить стипендию. Я была в зимнем пальто, которое повесила в раздевалке главного здания на Моховой. Наша раздевалка уже не работала. Зимнее пальто было потому, что Куля боялась за здоровье Наталки и заставляла ее ходить в зимнем пальто. Было еще прохладно. А Наталкино -зимнее пальто - это мое демисезонное с подшитым ватником. Поскольку у меня другого демисезонного не было, то приходилось ходить в зимнем.

К защите диплома мы все, конечно, вырядились. Я с Леной накануне купили мне коричневые туфли на высоких каблуках. Очень красивые, таких у меня еще не было. Туфли покупали в комиссионке в Столешниковом, в том здании, где теперь часовая мастерская. Стоили они триста рублей. Больше чем стипендия. Хотя нет, я как отличница получала 450 рублей. Но получала я в месяц больше. Я же с Эдей пополам зарабатывали 300 рублей у Александра Гавриловича Гурвича в его лаборатории. Поэтому у меня были кое-какие деньги. Мама Вареньки Лебедевой сшила мне коричневый костюм. К костюму нужна была белая кофточка, но

 

- 90 -

ее мы не могли найти. Нашли голубую шелковую. Так что к диплому я была в новом коричневом шерстяном костюме, голубой кофточке и коричневых туфлях на высоких каблуках. Была коричнево-голубая. Да еще туфли жали, первый раз их надела. Но неважно. Тогда были молодые, все было хорошо.

Получив стипендию, я пошла на кафедру. Кафедра наша на первой этаже. Я, Наташа и Варя делали диплом в одной комнате, а Инна Вейц со своим дипломом была в другой комнате. Напротив, через коридор. Она и Эдя должны были защищаться в понедельник. Мы все время переходили из комнаты в комнату. Комнаты наши закрывались на замок. Из-за секретности. Где-то полпятого раздался стук в дверь. Я пошла открывать. На пороге стоял какой-то молодой человек в сером драповом пальто и в ярком клетчатом шарфе:

- Где защита диплома?

- На втором этаже в Малой физической. - ответила я, - А вам что надо?

- Неважно, во сколько?

- В пять часов.

- А кто проводит защиту?

- Наша кафедра оптики.

- Ну, а куда идти?

- Зайдите к завкафедрой Королеву, - и показала ему дверь дальше по, коридору. Там был кабинет Федора Андреевича Королева.

К пяти часам мы все поднялись наверх в Малую физическую аудиторию. Она была набита нашими друзьями. Там было, наверное, человеке пятьдесят-шестьдесят. Была Лена, моя Наталка, Эдя, в общем много с нашего курса. Из своего подвала пришел Мартин. Сидели представители различных делегаций, приходившие слушать диплом. Кому чего надо. Был там и этот молодой парень, но без пальто и своего яркого клетчатого шарфа. Наташа Тяпунина писала формулы на доске. Была вся красная, очень волновалась. Она должна была защищаться первой, поток Варя и последняя я. Наташа была ветеран войны, она прошла весь фронт. Всегда все делали, как Наташа скажет. А она хотела скорее, отзащититься. Очень волновалась. Миша Смирнов возился с проектором, у него были наши слайды. Нет, нет, не слайды, а фотографии. Дубликаты фотографий, вклеенных в диплом. Мы дали ему серию этих фотографий, и он их должен был показывать по мере защиты через эпидиаскоп. У ме-

 

- 91 -

ня и Наташи. У Вари должен был показывать фотографии кто-то другой. Завкафедрой Королев запаздывал, и мы все спокойно сидели, ждали. Наконец он появился, взошел на кафедру и говорит... А у Федора Андреевича была такая скользкая, такая всегда слащавая улыбка на устах. Вот с этой слащавой улыбкой и говорит: "Ну вот, у нас защита диплома. Слушаем Гайстер". Я говорю: "Как?" Я и Наташа говорим одновременно: "Как так? Тяпунина! Вы ошиблись". - "Нет, нет, мы будем слушать Гайстер". Раздался голос Павла Алексеевича: "Гайстер просилась последний, а Наташа первой". А Федор Андреевич все на своем, со своей улыбочкой: "Будем слушать Гайстер". Павел Андреевич повернулся ко мне: "Ну иди, раз уж так".

И я пошла. На диплом давалось двадцать минут. У меня все было отрепетировано дома. Но тут первые десять минут я дико волновалась. Когда я после защиты подошла к Мише Смиронову, чтобы взять фотографии, он мне сказал: "Ты ничего, ты потом выравнялась". И никто из нас не понял, почему я защищалась первой. Когда я защитила диплом и уходила с кафедры, Королев мне тихо сказал: "Зайдите в Первый отдел".

Отзывы о всех трех наших дипломах Павел Алексеевич должен был сказать в конце, когда мы все трое отзащитимся. Я не стала дожидаться, забрала портфель с дипломом и вместе с Леной вышла в коридор. Остальные остались слушать Наташу. Вышел еще только Мартин. Подошел ко мне, дал шоколадную конфетку и сказал: "Очень хорошо защитились. Вы так потом спокойно вошли в курс. Я правда ничего не понял, - это чисто в стиле Мартина, - но, по-моему, было очень интересно". Мы с ним еще продолжали быть на "Вы". И пошел к себе в подвал.

Я сказала Лене, что меня вызывают в Первый отдел. Мы вышли в садик перед факультетом. И вот как сейчас помню. Там, знаешь, были тогда деревянные скамейки со спинками. Лена сказала, что подождет меня здесь, и села на скамейку. На спинку скамейки, а ноги на сиденье - сыро было. Я поставила у ее ног на скамейку портфель и говорю:

- Возьми деньги, - и отдала 450 рублей стипендии, - я не знаю когда буду.

- Зачем ты мне их отдаешь?

- Кто его знает. В первый отдел вызывают. Мало ли что.

Мыслей об аресте у меня не было, но могли, в связи с распределением, послать в какую-нибудь организацию. Лена взяла деньги и осталась сидеть на скамейке, а я пошла в Первый отдел, сказав ей, чтобы она

 

- 92 -

ждала меня здесь. Вечером, после защиты мы должны были пойти к ней домой отмечать защиту диплома. Кто-то должны были придти. Бася Семеновна что-то готовила к вечеру.

Первый отдел находился в соседнем здании, где был ректорат. Стучу в дверь, приоткрывается окошко: "Фамилия?" Говорю: "Гайстер". Дверь открылась, и я вошла в комнату. Тетка, которая открыла мне дверь, говорит: "Вот товарищ хочет с вами поговорить". Смотрю, стоит тот самый молодой парень, что приходил на кафедру. Уже опять в своем драповом пальто и клетчатом шарфе. Шарф красный в клетку. Красный с черным. Такая модная клетка, большая. Он посмотрел на меня и говорит:

- У вас все при себе? Вам ничего не надо здесь?

- У меня пальто в главном здании.

- Ну пойдемте, возьмете пальто.

Мы вышли из здания, дошли до улицы Герцена. Я пошла за пальто, а он остался на углу, даже не стал переходить улицу. Я быстро вернулась, и он сказал мне: "Пойдемте со мной". И мы пошли мимо Университета, где во дворике ждала меня Лена, мимо американского посольства, мимо гостиницы "Националь". А навстречу нам двигался поток девушек на филфак, на вечернее отделение. Он этих девушек приветствует: "Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте..." И они с ним здороваются. Идем, но не останавливаемся, неторопливо, на каком-то расстоянии друг от друга. Идем, о чем-то разговариваем. Он меня что-то спрашивает про зимнее пальто, про диплом... Я его про количество знакомых девушек с юридического. Вот так не спеша и идем. Я в своем зимнем пальто и новых туфлях на высоких каблуках, которые жмут, а он в своем красно-черном шарфе в крупную клетку. Мимо Колонного зала, мимо скверика перед Большим театром, поднимаемся вверх к Лубянке. У Лубянского пассажа, тогда еще не было "Детского мира", поворачиваем на Рождественку. И только, когда свернули на Кузнецкий и двинулись вверх, я подумала: "Опять знакомые места". Сюда я приходила справляться о папе и маме. Но все это было как-то подспудно. Конкретной мысли об аресте еще не было. Наверное, гнала ее от себя. Но ведь не случайно отдала стипендию Лене. Как видно, мысль об аресте все время где-то гнездилась. С момента ареста палы я все время чувствовала себя замаранной. Потом мама, дяди, тети... Понимаешь, каждый, кого это коснулось, знал все время, чувствовал, что его могут арестовать. Тем более, что знала о

 

- 93 -

последних арестах - о Стелле Корытной и Наде Гиндиной. Неизбежность надвигалась, но об этом я старалась не думать. Может, меня минует.

Когда подошли к приемной НКВД, я подумала: "Боже мой. Кузнецкий 24. Сейчас заведут туда". И мне совершенно ясно было это куда! Так что для меня это не было чем-то особенным, как гром среди ясного неба. Вот так скажем. Не миновало!

Мы вошли вовнутрь, и он сказал мне: "Подождите минутку". Зашел в телефонную кабинку и стал звонить. Вышел и сказал: "Нам надо подождать". Стоим, ждем, молчим. Довольно скоро пришел военный средних лет. Мой с шарфом в клетку показывает на меня: "Вот". Военный говорит: "Пойдемте". И теперь уже с ним я выхожу с Кузнецкого 24 и мы направляемся к главному зданию Лубянки. Переходим улицу и подходим к большим, в два этажа глухим железным воротам с калиткой. Это почти на углу здания. И когда мы остановились у калитки, то у меня мелькнуло: "Черт его знает, когда я увижу это все еще раз". Я очень хорошо помню эту мысль. Я повернула голову и увидела - без десяти семь. Часы были на углу площади перед сороковым магазином, где была стоянка их автомашин. Уличные на столбе часы, большие, круглые. Повернулась и увидела: на часах было без десяти семь. И зажглись фонари. Это были последние воспоминания о воле. Я посмотрела на всякий случай.

Он что-то предъявил, и мы вошли в калитку. Калитка от внутреннего двора отделялась сплошным железным забором. Потом еще ворота, и еще железный проход. Вошли в здание и оказались в довольно большом помещении. Вдоль двух стан буквой "Г" сплошные двери. Почти вплотную друг к другу. Потом я уже узнала, что это были боксы. Посреди стол и скамья. Стол деревянный, такой деревенский с крестовиной. Помещение без окон. Не помню, что он мне сказал. Может быть "Садитесь", а может быть наоборот - "Не садитесь". И предъявил мне ордер. И в ордере стоит - Ирина, а в скобках Инна. Ирина (Инна) Ароновна Гайстер. Ордер на арест. Я ему сказала:

- Я же не Ирина.

- А вы кто? Я Инна.

- Ну вот, видите здесь и Инна.

И такое... ужасное чувство бессилия. И понимаешь, у меня не было желания спорить. Может быть, надо было поспорить, выяснить как меня

 

- 94 -

зовут. Он от меня не потребовал никаких документов, которых, кстати, у меня с собой не было. Ничего. И желания спорить тоже не было. Вот, так, какое-то бессилие. Оно, наверное, уже было там во дворике, когда я отдала Лене свой портфель с дипломом: синие сброшюрованные листы, фотографии. Я была только в пальто и на этих высоченных каблуках. И такое полное бессилие свое... такое ничтожество. Может быть, надо было поспорить и умчаться из Москвы. Но этой идеи даже не было. Немощность такая. Да, такая полная немощность была. Я же могла не пойти туда. Вот теперь, если такое случилось бы, я смогла бы что-то сделать. Как-то сопротивляться. А тогда полная раздавленность. И он сказал: "Хорошо, подождите". Открыл одно из этих дверей и меня туда запустил. Это был бокс, В нем ничего не было. Пустое пространство. Я вошла, расстелила на полу свое пальто, скинула туфли и легла. У меня было единственное желание - поскорее заснуть. Сколько я спала, я не знаю. Какого-то парня заводили - я слышала мужской голос. Не в боксе, а в той комнате с деревянным столом. Во сне мерещились фотографии диплома, графики, еще что-то...

А Лена в это время все сидела на скамейке в садике и ждала меня. Я же ей сказала, что вернусь сюда. Она звонила к себе домой: может быть, я уже там. А где-то около двенадцати пошла домой. Там рядом, через Каменные мосты только перейти. Дома была Бася Семеновна, Наталка пришла Зюня с Лешей. Еще кто-то. Лена потом рассказывала кто, но я не помню. Они поняли, что я уже не приду, и разошлись.

В эту пятницу, в ночь на 23 апреля, таких, как я, было взято шесть человек: Рада Полоз, Майя Петерсон, Гайра и Заяра Веселые, муж Заяры и Эрлен Федин. Это те, о ком я знаю.

Они уже были все здесь. Их всех привезли утром. Я была последней из этого списка. За мной тоже приезжали в эту ночь к бабушке на Палиху. Бабушка сказала, что не знает, где я. Обыск там они не стали делать, только спросили, где мои вещи. У меня была одна смена белья. Одна на мне, другая на полке в шкафу у бабушки. И одно платье. Домашнее летнее платье с каре, синее в горох. Мне его бабушка сшила. Вот это платье, трусики, лифчик, еще что-то они запихали в наволочку и увезли. Так что мои вещи прибыли на Лубянку раньше, чем я. Бабушке они показали ордер на мой арест. Когда потом Лена приходила за бабушкой, чтобы нести мне передачу, то моя тетка Фаня сказала ей: "Там стояла Ирина. Это, наверно, ее подпольная кличка". Это от страха - она

 

- 95 -

так боялась за детей и себя. Разве можно ее теперь за это осуждать. Все мы большие храбрецы.

Ты спрашиваешь, почему этот парень в клетчатом шарфе не сразу меня взял, а дал защитить диплом? По доброте? Нет. Тут у меня есть четкое мнение. Это Королев уговорил его в Первом отделе не брать меня до защиты. Мы защищались на факультете одними из первых. Если бы сорвалась моя защита - это было бы ЧП. Все бы об этом узнали. Федор Андреевич боялся шухера на факультете. Обстановка была напряженная, уже начали брать студентов в Университете. Лишний шум на его факультете был ему ни к чему. А так мой арест прошел тихо, никто не заметил. Даже в факультетской газете была заметка об отличных защитах диплома. И обо мне тоже. Об этом мне потом написали.

Вот и Мартин только через два месяца узнал о моем аресте. Я у него для опытов брала катушку Тесла. Должна была после диплома ему возвратить, а меня нет. Где меня найти, он не знал. Моих подруг он тоже не знал. Когда начались госэкзамены, он по расписанию нашел, где моя группа должна была их сдавать. Это была уже вторая половина июня. Мартин мне потом рассказывал: "Нашел твою группу, смотрю, стоит толстая. Я к ней: "Где Инна Гайстер?" А она от меня бочком, бочком: "Я не знаю, я не знаю". Глаза стали наливные, и бочком, бочком в сторону. Я почувствовал, что тут что-то не то. Решил идти в деканат. Увидел около деканата Королева и говорю ему, что мне нужна Гайстер. Тот сразу насторожился, глаза стали колючие, и спрашивает: "А зачем вам Гайстер?" Я сказал, что она взяла у меня катушку Тесла, а я не могу ее найти. "Ну катушка - это ваше дело. Добывайте как хотите". Повернулся и ушел. И тут я понял, что все кончено. По его глазам понял, что произошло. Пришел к себе в подвал, собрал свои дневники, которые вел с десятого класса и брал с собой в эвакуацию, различные записки. Все порвал, сложил на поднос и поджег. Все это полыхнуло, стал заливать, а не заливается. Чуть не сжег физфак. А теперь жалею, что сжег".

Где-то ночью за мной пришли. Уже не тот, другой. Наверно, просто надзиратель. Повел куда-то по лестнице. Впустил в комнату, а сам остался в коридоре. Там была женщина в военной форме. На погонах не было знаков различия, наверное, была рядовая. Сделала полный обыск. Сдернула с меня все, что только можно было сдернуть. Нет, не она, я сама раздевалась. Она только сказала: "Раздевайтесь". У меня были большие красивые косы, заколотые шпильками. "Сдайте". Отдала

 

- 96 -

шпильки, распустила косы - она прощупала волосы, будто я могла в них что-то пронести. Потом: "Повернитесь. Нагнитесь. Раздвиньте ягодицы". Потом начала спарывать пуговицы. Это уже делала она сама. Бритвой. На костюме, на кофточке. Оторвала резинки для чулок. Вот тут. В общем, все ликвидировала. Потом был душ. Он в этой же комнате за небольшим выступом в стене. Ничем не отгороженный. Была горячая и холодная вода. Сама регулировала. Долго не мылась. Ведь это же в первый раз, все делаешь нервно, сама спешишь. Она не подгоняла, сидела в предбаннике на скамеечке. Чем вытиралась, не помню.

После этой бабы меня повели к фотографу и "играть на рояле". С распущенными волосами, все обдернутую, без пуговиц, еще не умеющую ничего закрепить, с сползающими чулками... Это уже потом в камере меня научат, как прикручивать чулки, чтобы не сползали, как из хлеба делать пуговицы и их пришивать. Комната фотографа небольшая, фотограф в штатском. Показывает на табурет. Все молча, жестами без лишних слов. Садишься. "Глядите прямо". Фотографирует только лицо. "Вот так". Смотришь прямо. "Поверните голову". Снимает в профиль. Все.

Повели в соседнюю комнату. Там тоже мужчина в штатском. Подходишь к маленькому столику. Он берег кончики твоих пальцев, обмакивает их, в краску и аккуратно отпечатывает на специальной карточке. Каждому пальцу свое место. Здесь же умывальник. Отмываешь мылом краску. Следов краски на пальцах не остается. Отмывать пальцы не трудно.

После всех этих процедур меня отвели в бокс, но уже другой. Я думала, что это уже камера. Нет, в какую камеру тебя отвести, определяет следователь. А была суббота, ночь. Наверно, около четырех часов ночи.

Об этом я узнала потом. Так что это был бокс. Глубина его - это кровать. Только не кровать, а откидная от стенки жесткая деревянная скамья. Ничего кроме этой скамьи. И такой же узкий проход вдоль скамьи, Окна нет. Стены выкрашены темно-синей краской. Я опять расстелила свое пальто, скинула туфли. В голове только одна идея - заснуть, только скорее заснуть. И я грохнулась на свое пальто и как бы провалилась...

А часа через два раздался стук в дверь, открылась кормушка и раздался голос: "Подъем". Я сказала: "Спасибо". И повернулась на другой бок. Снова открылась кормушка: "Подъем". А я опять: "Спасибо". И продолжаю лежать. Он опять говорит: "Подъем". Я опять: "Спасибо".

Очень вежливо каждый раз говорю: "Спасибо". В камеру он один входить не может. Тогда он позвал начальника караула. Тот вошел и ска-

 

- 97 -

зал: "У нас встают в шесть утра. Подъем". Я говорю: "Вы знаете, я очень плохо себя чувствую". Ну, хоть бы какой-нибудь отголосок, какие-нибудь эмоции в голосе: "У нас подъем. Встаньте". А я свое: "Я плохо себя чувствую, я встать не могу". Он еще раз сказал: "Подъем", и вышел. Я продолжаю лежать. Через несколько минут дверь открылась и в бокс вошел начальник караула с медсестрой: "Сказала, что плохо себя чувствует", - и вышел в коридор. Медсестра была в белом халате, снизу были чулки и туфли. Она спросила: "В чем дело?" Это были единственные слова, которые она произнесла, находясь в боксе. Я стала ей заливать, что у меня недомогание, что я не могу... У меня в самом деле было недомогание, и я плохо себя чувствовала. Молча, ни слова больше не говоря, она посмотрела на меня и вышла. Все.

Вновь вошел начальник караула: "Подъем, немедленно встать, иначе карцер". Тут я уже сообразила, что я не на воле, надо вставать. В середине скамьи он откинул столик, как в вагонах на боковых местах, и вышел. Я села на скамью, положила руки на столик, опустила голову.

Села лицом к двери. Я же еще ничего не знала. И тогда моментально открылась кормушка: "Не спать!"

На Лубянке очень следят за тем, чтобы люди днем не спали. Это один из методов давления на заключенных. Ночью кого-нибудь из камеры уводят на допрос. Оставшиеся тоже плохо спят - ждут его возвращения. А днем, когда с 6 утра до 11 вечера ты не знаешь, куда себя деть, спать нельзя. Были конечно, у нас способы, которые давали тебе возможность днем немного прикурнуть. Например, у всех нас были пальто. Когда сидишь на кровати, прикроешь ноги пальто до пола, а ноги спрячешь под себя на кровать. Через глазок смотреть, то ноги вроде на полу. Все в порядке. А ты притулишься к спинке кровати и дремлешь. Но они тоже не дураки, все это знали. Они четко знали, за кем надо следить и не давать вздремнуть. Вот в камере, куда я потом попала, я могла это иногда проделывать. А там были две женщины, которым никогда днем не давали вздремнуть. За ними следили все время. Значит, следователи давали указания надзирателям, за кем следует следить особо, кому не давать хоть на секунду задремать.

Так вот, надо было сесть спиной к кормушке. А я села лицом, и тут же последовало: "Не спать!" И моментально у меня в голове что делать? Что делать? Я же не знала, что в бокс меня посадили только на воскресенье. Я же думала, что меня как преступницу посадили в одиночку.

 

- 98 -

Просто в одиночку. Непонятно было, когда меня вызовут. Часов у меня не было. Время я не знаю. Он мне в 6 утра сказал "Подъем", ну и больше ничего. На довольствие я не была поставлена, никто меня кормить не собирался. Вывели только один раз в уборную. И вообще, это каменный мешок. И стала я соображать, как вели себя революционеры.

Впрочем, многие об этом вспоминают, попав сюда. Революционеры ходили. И вот, как сейчас помню - у меня было пять маленьких шагов по камере. Причем я еще помнила, что революционеры ходили по камере наперекосяк, по диагонали, чтобы удлинить путь. Что-то такое было в воспоминаниях Крупской. У меня и Перекосяка не было. Только пять маленьких шагов.

Туда-сюда, туда-суда.

Состояние было ужасное. Вот только что была человеком, была свободна в своих поступках... Да, да, теперь я ясно понимаю иллюзорность той свободы. О какой-то иной свободе мы понятии не имели. И думать не смели. Во всяком случае большинство из нас. Но все-таки ты считал себя человеком. Здесь на Лубянке ты была уже не человек. И вокруг тебя нет людей. Тебя ведет по коридору, фотографирует, раздевает, обыскивает машина. Все делается совершенно безразлично. Ты ищешь человеческий взгляд, я уже не говорю про человеческий голос, человеческий взгляд - его нет. Вот ты вся расхлыснутая стоишь перед фотографом, стараешься как-то запахнуться, а тебе пальцем показывают на табурет, пустой голос произносит: "Анфас", "Профиль". И тот же безразличный голос, только женский: "Повернитесь. Поднимите руки. Распустите волосы". Они в тебе человека не видят. Ты для них вещь. Вещь! Вот это самое страшное. Тебе не с кем перекинуться словом о твоем несчастии. И они сами уже не люди. Ты вроде с людьми и ты без людей. И сама эта гнетущая обстановка делает тебя уже преступником. Ты уже сам на столько угнетен, что теряешь чувство человеческого... даже не достоинства, а чувство человека. Со мной это было точно. Ты уже все время думаешь, что же ты натворила, за что тебя так. С тобой не говорят. Это психически действует ужасно. Ты в диком состоянии. И когда ты попадаешь в этот бокс, ты уже морально полностью раздавлена. Потому что, начиная с той минуты, что ты "Ирина - нет, не Ирина, а Инна" - какую разницу это имеет. Ну Фаня, Маня, ну не все ли равно - вы уже здесь у нас. И когда ты попадаешь в бокс, в одиночку, то ты чувствуешь себя

 

- 99 -

таким преступником, которого нужно сажать только в одиночку. Чтобы он не мог общаться уже ни с кем.

Вот в таком состоянии я проходила весь день. Пять шажков туда, пять шажков обратно. Туда и обратно. К вечеру- дали какую-то похлебку. Еще раз сводили в уборную. Ну, а потом зажгли синий свет, можно было лечь. Это было что-то в II часов ночи.

Наступило такое же ужасное утро. Я уже не говорила "Спасибо". И где-то в середине дня меня перевели в камеру. Это было тут же рядом. Долго не водили, но номер камеры не помню. Камеры по одну сторону коридора. Второй или третий этаж.

В камере было три женщины. Камера небольшая. Напротив двери окно. Вот это после бокса очень много. Окно в решетке и наморднике. Намордник очень высокий, так что ни неба, ни зданий напротив не видно. Света от окна практически нет. Даже определить, какая погода снаружи, было трудно. Есть солнце, нет солнца, дождик ли - не разберешь. Кровати железные. Одна прямо вдоль окна, и еще две ей параллельно. Изголовьями к проходу. Между первой и второй кроватями маленький столик. Вдоль левой стены еще одна кровать. Пол деревянный. От массивной, обитой железом двери проход между кроватями к окну. Справа от двери параша. Рядом с ней была пустая койка.

Женщин, которые были в камере, я до сих пор хорошо помню.

Первые вопросы, которые они задали: "С воли?", "Когда арестовали?", "Расскажите, что там происходит?", "Что в газетах?" О себе мне особенно нечего было рассказывать. Я и сама не понимала, что со мной происходит. За несколько дней до ареста в "Правде" была напечатана статья о каком-то французском атташе, который выдал нам какие-то тайны. И когда он приехал к себе в Париж, то над ним был суд. И он был заключен в крепость на 90 дней. Это, кажется, первое, что я им рассказала. Меня и на воле это смущало - выдал военную тайну и всего 90 дней. Женщины в камере стали смеяться. 90 дней - что это такое? У нас даже такого и наказания нет. 90 дней за шпионаж!

Женщины хорошо отнеслись ко мне. Сразу стали учить, как что делать. Как в первую очередь привести себя в порядок. Как подвязывать чулки. Как делать пуговицы из хлебного мякиша. Как надергать ниток. Велели завтра записаться на пришивку тесемочек, а пока дали иголку из рыбий кости, чтобы пришить тесемочки вместо пуговиц. В рыбной кости там, где она потолще, ближе к позвоночнику протирается дырочка же-

 

- 100 -

лезной скрепкой от книги. Эту скрепку очень берегли, чтобы лишний раз не портить книгу. Дали мне книгу для чтения. Я сказала, что женщины ко мне отнеслись хорошо. Но все-таки какая-то внутренняя преграда с их стороны была. Они, наверно, понимали, что я не. наседка, хотя бы потому, что я только что с воли. Но настороженность так до конца моего пребывания в камере осталась. В разговоре со мной они многое не договаривали. В камере нужно быть очень осторожным. В особенности с незнакомыми людьми. Лишнее слово может обернуться против тебя же. И между собой они были осторожны, хотя сидели в камере давно.

Камера была интеллигентная. Две женщины были очень симпатичные. Одну звали Ксения Карловна. Койка ее была у окна. Она была военврач. Морской военврач. Прошла весь фронт. Была врачом на флагманском линкоре в Балтийском море. Он где-то там встречались с англичанами. То ли в конце войны, то ли после ее окончания. Была какая-то деловая встреча, и англичане были у них на линкоре. И ее обвинили в том, что, когда англичане были на линкоре, они ее завербовали. Сидела она уже полгода. Была она в штатском. Нет, не военной форме. Она уже работала врачом на гражданке. Кажется, в Серовске. Взяли ее в 48-м году. Ксения Карловна ничего не подписала, она была очень стойкая женщина. Была она еще молодая, интересная. Меня она очень поддери жала в общем взяла шефство надо мной.

Как звали вторую женщину, уже не помню, но в камере я к ней обращалась по имени и отчеству. Жаль, что забыла. Ей было лет под сорок. Мужа ее после войны направили директором завода в Германию. И она жила с детьми у него. Там, в Германии. Они все вместе ехали в отпуск. В Москву. Муж на Берлинском вокзале посадил их в вагон. Ее и двух детей. Маленькие ребята, они еще дошколята были. А сам пошел купить воду детям на дорогу. И он в поезд не вернулся. Она была в полной уверенности, что его утащили западные немцы. Он был директором военного завода. Когда она приехала в Москву, то прямо с вокзала на такси приехала на Дзержинскую. Вместе с детьми. Сказать, что приехала одна без мужа, что муж пропал в Берлине на вокзале, что он был номенклатурный работник, чтобы они объявили его розыск. А они ее уже не выпустили - сразу посадили, а детей отправили к ее матери. Сидела она уже пять месяцев. Требовали, чтобы она созналась в том, что у мужа была любовница и он с ней удрал на запад. Но она в это не верила, Она говорила, что хорошо знает своего мужа, что он не мог бросить ее

 

- 101 -

с детьми - он бы довез их до Москвы. Может быть, она что-то и предполагала, но не распространялась об этом. Пять месяцев тюрьмы ее многому научили. Ни в какое правосудие она уже не верила. Она очень скептически относилась ко всему.

Кто-то из этих женщин обратили мое, внимание на прядь седых волос на моей голове. Этого у меня не было. Это произошло за сутки, проведенные на Лубянке. Большая седая прядь! В шестидесятые годы такая прядь была модной на голове женщин - специально обесцвечивали волосы.

Участие, доброжелательность этих женщин ко мне очень облегчили мою жизнь на Лубянке. Ведь в камеру я пришла в шоковом состоянии. Я не понимала еще, что со мной стряслось, за что все это, в чем меня обвиняют, ничего... Своими вопросами и советами они старались подготовить меня к будущим превратностям в тюремной жизни, облегчить настоящее. Я опять услышала человеческие голоса. Их смех, эти хлебные пуговицы, рыбная иголка, возможность привести себя в порядок на какой-то момент отвлекли меня от мрачной безнадежности, дали несколько иное направление мыслям и работу рукам. Но, главное, это я теперь понимаю, они вселили в меня волю к сопротивлению.

С их помощью я пришила сразу какие-то тесемочки на костюм, чтобы не быть расхлыстнутой. Пуговицы надо было еще сделать и засушить. Велели сразу записаться на "иголку". Потому что на "иголку" выводят в другую камеру, там тебе дают настоящую иголку с ниткой и ты под надзором надзирателя пришиваешь то, что тебе надо. Все пришить не успеешь, не дадут, но у тебя будет возможность доказать потом свою правоту относительно пуговиц и чего-то другого, что ты тайком пришила костяной иголкой в камере. А то ведь непонятно будет, как я это сделала. В камере это делать нельзя. Записывают утром на поверке. Рассказывали, что запись на "иголку", тоже один из методов наказания. Женщина записывается, а ее не ведут. Значит, следователь ею не доволен, не разрешил.

Учили еще чему-то. Всяким вещам, которые нужны в камере. Я уже все не помню. Например, руки. Спать ты должна держа руки только на одеяле. Сверху. И если у тебя, не дай бог, ночью руки непроизвольно оказались под одеялом, то все кончилось... всю камеру подымут. Открывается кормушка и раздается крик: "Руки!" И все моментально просы-

 

- 102 -

паются. Сразу к этому трудно привыкнуть. Дома ты не обращаешь внимание на то, как ты спишь, обычно руки прячешь под одеяло.

В камере стояли железные кровати с сеткой. Не панцирной, а простой железной. Ватный матрац, подушка, какое-то одеяло. Даже простынь была. Кажется, две. Было даже полотенце, которым вытирались. Но при мне смены белья не было. Может быть потому, что на Лубянке я была недолго. За заправкой койки надзиратели очень следили. Как заправляли? Наверно, как солдаты заправляют - одеяло подтыкают под матрац и сверху подушка. И потом это не вопрос для женской камеры - как заправлять койку? Заправляли. В женской камере сами женщины старались следить, чтобы было чисто.

В камере было чисто. Очень чисто. Камеру мыли по очереди каждый день. Надзиратели давали ведро и тряпку, потом забирали. В коридор не выходили. Утром и вечером всех сразу водили в уборную, дежурный по камере нес парашу. Уборная была как на вокзале. Несколько поддонов. Присаживались на корточки. Открытые кабины. Напротив умывальник. Надзиратель стоял в дверях. В уборную, как и в камеру иди бокс, он один заходить не имел права - только вдвоем, а то одного еще распропагандируют.

Третья женщина попала на Лубянку из-за комнаты. То ли соседка, то ли племянница позарились на ее комнату. И написали донос. Она была арестована незадолго до меня. Ей уже было за шестьдесят. Как мне теперь. Она работала библиографом, кажется в Ленинской библиотеке. На допрос ее водили днем. Она приходила с допросов как побитая курица. Нет, ее не били. В этом не было необходимости. Следователь рассказывал ей какой-нибудь анекдот, в котором что-то, где-то протекает... то ли в уборной, то ли еще где. Расскажет и спросит: слыхала ли она этот анекдот? Она говорит, что слышала, но она его не помнит. Вот и все обвинение недоносительство. Слышала анекдот и не донесла. Она совершенно не понимала, ни чего от нее хотят, ни зачем это хотят. С точки зрения знания книг она была очень эрудированный человек, а этого она просто не понимала. Она говорила: "Не помню, кто мне рассказывал эти анекдоты. Мне же за шестьдесят с лишним лет. Конечно, слышала анекдоты, но они же быстро забываются. Я и не люблю анекдоты. А он мне рассказывает и спрашивает: "Вы это слышали?" Говорю, что вроде слышала. И он дает что-то подписать". У нее был какой-то ушибленно-убитый вид. Она только ходила по проходу и шептала: "Зачем это они?"

 

- 103 -

Она не могла понять, где она находится, осознать все это. Она очень быстро опустилась, не могла за собой следить.

Я даже теперь, когда это все восстанавливаю, не могу понять, как Ксения Карловна и жена директора оставались в норме, были достаточно чистые. Они же сидели уже по полгода. Конечно, когда водили в уборную, мы умудрялись по быстрому постирать трусики и лифчики. Но сушить в камере не разрешали. Сушили под матрацами. Но все это загнивало.

Кормили три раза в день. Обед был ужасный. Обязательно почему-то рыбный суп, из которого мы вынимали кости. Плавали еще в нем рыбьи глаза. Запомнились. На второе подобие какой-то каши. А что утром и вечером, я даже не помню. Тоже какая-то ерунда. Подкормки в камере никакой не было. Ни ларька, ни передач. Ксения Карловна и жена директора были их лишены. Они уже полгода сидели на тюремном питании. На нем долго не просидишь. Может быть, до меня они пользовались ларьком и передачами, но при мне этого не было. Пользование ларьком и передачами зависело от следователя. Это тоже мера наказания. Способ заставить подписать на себя или других оговорить. Но эти женщины отказывались подписывать предъявленные им обвинения. Следователь от жены директора все время требовал оговора мужа. Он говорил ей: "У вас же дети, чего же..." Но она стояла на своем и ничего не подписывала. Вот и сидели они только на тюремной баланде. А у меня передач не было, так как Наталка еще меня не нашла. Не знала, где я сижу. И денег на ларек не было, я же всю стипендию отдала Лене. И старушка библиограф была такая же, как я. Ее же тоже недавно посадили.

Освещение в камере все время было электрическое. В центре на потолке горела небольшая лампочка. Из окна света было мало - оно же было в высоком наморднике. Все было тускло, тоскливо. Днем гуляли по проходу, но больше сидели на койке. Сидеть разрешали, а лежать нет. За этим следили.

В 11 часов отбой. Зажигалась синяя лампочка над дверью. Всю ночь она горела, была очень яркая. Первые две ночи спала плохо. В боксе я немножко выспалась, а здесь мешал этот яркий синий свет, кого-нибудь ночью уводили или приводили с допроса, нужно была следить за руками. Мысли в голове не давали уснуть. Женщины, если их уводили на допрос, то возвращаясь, засыпали сразу. Наверно, привыкли.

 

- 104 -

На следующий день записалась на "иголку". Утром на поверке надзиратель записывает просьбы, а также претензии. Через некоторое время надзиратель вызвал меня и отвел в такой же бокс, в каком я сидела до камеры. Скамья с откидным столиком. Дает иголку и нитку. Времени дает мало. Но это не важно. "Что-то успеешь пришить, а остальное дошьешь в камере рыбьей иголкой. Пока ты шьешь, дверь открыта, надзиратель в камеру не входит, стоит в дверях и наблюдает. Если по коридору ведут заключенного, то он дверь прикрывает, чтобы друг друга не увидели.

Еще на поверке ты можешь подать заявление на заявление. Тогда тебя отводят в этот же бокс и дают бумагу и ручку. Но я заявлений не писала, я же не знала, в чем меня обвиняют.

Ну, а теперь допросы. Допросы... Это очень страшно. На допрос меня повели то ли сразу в понедельник, то ли во вторник. Точно не помню. Ты впереди, а надзиратель идет за тобой и без конца: "Руки! Руки! Руки!" Руки должны быть обязательно за спиной. Держать их впереди или по швам нельзя. А тем более размахивать. Вначале я забывала, и тогда сзади раздавалось: "Руки! Руки!" И еще он языком цокает: "Цок, цок, цок", или громко щелкает пальцами, или стучит ключом по металлической пряжке ремня. Это когда приближаемся к повороту коридора, чтобы неожиданно не налететь на такого же арестанта, которого ведут навстречу. И если раздается встречный "цокот", то тебя ставят вплотную лицом к стене, чтобы арестанты друг друга не узнали. Или заталкивают в бокс. На углах коридора стоят такие деревянные шкафы, меньше телефонной будки, куда тебя запихивают. Проведут встречного, и тебя ведут дальше. Тут было много переходов: то вверх, то вниз таскали. Вверх-вниз, вниз-вверх, вправо-влево. Лестницы, коридоры, опять лестницы - чтобы запутать тебя. Где, в каком месте этого Лубянского массива находилась наша камера я не знаю. Именно, не знаю, а не помню. Я хорошо ориентируюсь, и пыталась определить тогда ее расположение, — не могла. Все время тебя крутят, крутят, так что приходишь закрученной. И женщины в камере тоже не знали. Они говорили, что мы на третьем этаже. Что это внутренняя тюрьма. И что есть здесь еще подвалы, где карцеры и камеры пыток.

В какой-то момент, когда тебя ведут на допрос, обстановка меняется: красивые дубовые двери, ковровые дорожки. Это уже следственный отдел. В кабинете, куда меня завел надзиратель, было две двери с тамбу-

 

- 105 -

ром. Кабинет после камеры показался мне большим. Справа, рядом с дверью маленький столик и два стула, на один из которых усадил меня надзиратель, а сам вышел. Впереди, далеко от меня был большой стол, за которым сидел он. Следователь. Молодой, не больше 35 лет» Может быть еще жив сегодня. Одет он был в военную форму. Лейтенант, у него было по две маленьких звездочки на погонах. Макаренко была его фамилия. Очевидно выдвиженец, недавно переведенный в Москву. У него был хороший украинский акцент. Черноволосый молодой человек -внешне даже симпатичный. Сзади него во всю стену штора. Там, наверное, было окно. Но оно никогда не было открыто. Допрашивали всегда при электрическом свете. Сбоку от стола была еще дверь в соседнюю комнату.

Я ожидала, что он мне сейчас предъявит обвинение. Но началось с вопросов: "Фамилия? Имя? Отчество? Где и когда родилась? Где учусь?" Не помню, чтобы спрашивал про родителей. Про родственников, с которыми живу, спрашивал. Какие настроения в семье. Обращался ко мне очень вежливо: "Инна Ароновна, что вы можете сказать..." Все время на "Вы". Спросил, где мои вещи, пользуюсь ли я ларьком. Вопросы задавал не спеша. Я отвечала. Слушал, потом записывал. Я, конечно, была в диком напряжении. Вопросы были простые, отвечать было просто. Отвечала откровенно. Только зря упомянула Наталку. Это уже потом поняла. Они, как видно, про нее ничего не знали. Они и про меня не очень-то знали. Инна или Ира! Вот ведь сестер Гайру и Заяру Веселых взяли вместе в ночь на субботу. А бабушке они предъявили ордер только на мой арест. На Наталку значит ордера не было. Ее арестовали только через два месяца после меня. Если бы я про нее ничего не сказала, может быть, ее и миновало бы. Так что, возможно, тут моя вина.

Так и шел потихоньку допрос. Он спрашивает, а я отвечаю. И все жду, когда он предъявит мне обвинение. Потом он начал спрашивать про университет, с кем учусь на курсе. Если среди них дети репрессированных? Какие настроения? Слышала ли антисоветские разговоры? Как ни была я психически разбита, я следила за тем, что отвечаю. Очень даже, чтобы не было лишних фамилий. Старалась не называть. Из детей репрессированных, которых я знала по Университету, я назвала двоих. О ком я знала, что в своих анкетах они писали, что у них родители арестованы. К моему счастью, они потом не были арестованы. Помню, что Женю Штерн не назвала. Я знала, что она скрывает, что ее родители

 

- 106 -

арестованы. Я даже не могу сказать, что он пытался из меня что-то вытянуть. Вот сейчас у меня создается впечатление, что он не знал, о чем меня нужно допрашивать. Тянул время.

В какой-то момент, не помню на первом или втором допросе, он обратился ко мне: "Инна Ароновна, у меня семинар по работе Сталина "Марксизм и национальный вопрос", не объясните ли мне тут один момент..." И мы начали разбирать Сталина. Я сижу на своем стуле у двери, а он-там вдали за своим столом. И разбираем Сталина. Я эту работу хорошо знала. У нас диалектику или как она там называется вела доцент Санина. Она хорошо вела. А потом я же готовилась к госэкзаменам. Вот так вместо допроса мы готовились к семинару по "Марксизму и национальному вопросу". И на следующих допросах то же. Сейчас смешно, а тогда...

Несколько раз я пыталась у него спросить, за что меня посадили. Но он уходил от ответа на мой вопрос. Говорила ли я ему "Гражданин следователь"? Не помню. Я же к нему не обращалась. Не я ему, а он мне задавал вопросы. И допросы были какие-то странные. Мы больше занимались этим самым марксизмом. И после допросов я все еще надеялась, что меня отпустят. Я еще не понимала или не хотела понимать, что отсюда на волю не выпускают.

В конце допроса он приносил мне свои записи. Клал мне на стол. Я должна была прочитать их и подписать. Все ли перечитывала? Перечитывала, он меня не торопил… Я могла десять раз перечитывать. Я только все время возмущалась, когда встречалось слово "якобы". Якобы! Почему "якобы", я же вам точно говорю. И еще - "со слов". Все время "якобы" и "со слов". Вот это меня очень возмущало.

Вот рассказала про вопросы. Вроде ничего страшного. А мне и сейчас страшно. Я сказала, что был он молодой симпатичный человек. А Наташу Запорожец трясет, когда его вспоминает. Макаренко этого. У меня с ней был один и тот же следователь - этот самый Макаренко. Он ее беременную на допросах заставлял по несколько часов стоять на ногах. Поставит к стене и допрашивает. А она на шестом месяце, ноги отекают. Он ей дело шил. Она шла по статье 58-10. Антисоветские разговоры. Ее обвиняли в том, что она что-то где-то сказала. А она отказывалась. Он и давил на нее, заставлял часами стоять на допросе. Вот тебе и "симпатичный молодой человек"!

 

- 107 -

Помню, а одном из допросов он предложил мне закурить. Дура была, говорю, что сейчас не хочу, а возьму парочку с собой. Он говорит: "Для сокамерниц?" - "Да". - "Ну, сокамерниц будет угощать их следователь", - и убрал папиросы. Я для Ксении Карловны хотела взять. Она без курева очень мучилась. Но она ничего не подписывала, ей и не давали курева. И таким способом давили.

На допросы меня водили всю неделю, три или четыре раза. Вверх-вниз, вниз-вверх. Допросы длились по разному, но менее часа не было. Он явно тянул время. Спрашивать особенно не спрашивал. Дела никакого не шил. В чем обвиняют, не говорил. На допросы вызывал только днем. И старушку библиографа только днем. Но ее подолгу допрашивали. А Ксению Карловну и жену директора вызывали только ночью. Они ничего не подписывали - их и мучили ночными допросами. Приведут в камеру под утро, а тут уже и подъем. А днем же спать не дают. Они мало рассказывали о своих допросах. Вторично переживать у них не было сил. Но по ним видно было, что стоят эти ночные допросы.

Когда я пришла с первого допроса, то все им подробно рассказала. Но когда рассказала, что меня ни в чем не обвиняют, что они, наверно, меня выпустят, то мои сокамерницы стали смеяться. Без злобы. Над моей глупостью. Над своей тоже - они же это сами проходили. Сказали, что за все время, что они здесь, никто отсюда на волю не вышел. Так что прочили они мне долгую жизнь с ними. С теми, кто нас допрашивает. Мрачное будущее вставало передо мной. Тюрьма, лагеря, ссылки. Но они меня не стращали. Они уже стали реалистами. Ни в какую справедливость они не верили. И к этой реальности готовили меня. Когда знаешь, что тебя ожидает, легче потом переносить.

Их рассказы приводили меня в ужас. Наряду с надеждой, что меня освободят, в голове стала свербить. Другая страшная мысль. Я сказала Ксении Карловне, что, если я еще раз должна буду попасть в этот вертеп, то обязательно покончу с собой. Ксения Карловна стала меня успокаивать и сказала: "Как ты заранее узнаешь, что снова сюда попадешь?" А потом рассказала про молодую женщину журналистку, которая была в нашей камере. При них, еще до меня. Ночью кого-то привели с допроса, и та увидела... Понимаешь, журналистка из чего-то сделала петлю и привязала ее к изголовью кровати, а ногами зацепилась за перекладины спинки. И подтягивала ногами себя. Понимаешь, ногами подтягивала... Молча. Когда вот кого-то привели с допроса, она уже синяя была. Ее за-

 

- 108 -

брали в больницу, и больше она к ним не вернулась. Но они надеялись, что она осталась жива. Они точно не знали, но что-то тюремная почта передала. Журналистка, может быть, и осталась жива, но вот то, что второй раз вынести это нельзя - это было четко зафиксировано в моем мозгу.

Ну, да ладно. Вообще на Лубянке между собой разговаривали мало. Каждая больше была занята своими мыслями. Конфликтов при мне не было. Я там больше читала, чтобы отвлечься от своих дум. Кто-то дал книгу Толстого. В какой-то день пришла библиотекарша. Принесла книги на обмен. Книги меняют раз в десять дней. Одну из книг, которую обменивали наши женщины, она оставила мне. Так что у меня было, что читать.

И еще там были прогулки. Раз в день, но не всегда. Мы прогулку ждали целый день. Не знали - она могла быть, могла и не быть. На прогулку пускали не всех. Он открывал дверь и говорил: "Выходите". Значит вся камера могла идти. Все производилось молча. А иногда он говорил кому-то: "Останьтесь". Значит следователь лишил прогулки. На прогулка нас тоже долго водили. Ходили, ходили, ходили. В конце концов оказывались в маленьком дворе. Вот как эта комната, но, может быть, как две. Асфальт под ногами. Ни травинки, ничего. Стены высокие из железа, а сверху еще решетка. Разговаривать на прогулке нельзя, ни в коем случае. Гуляла только наша камера. Четыре человека. Мы шли друг за другом. По кругу. А он стоял в середине и смотрел на нас. Как у Ван-Гога. Только двор во много раз меньше. Дни были пасмурные, еще холодные. Я ходила в своем зимнем пальто. Радости от этого не было. Вот так мы курсировали, а он стоял посредине. Даже направление нельзя было менять. При мне не часто гуляли, раза три - не больше.

А потом он молча ведет нас назад. Вверх-вниз, вниз-вверх. Надзиратели с нами никогда не разговаривали. Им это запрещалось. Только можно было услышать отрывистые команды: "Выходи", "Руки", "Вперед". Вроде как на один голос, безличные. Но мои сокамерницы четко различали смену дежурств. Надзиратели были все же разные. Некоторые - лишний раз не дергали. Другие, наоборот, стремились испортить нам жизнь. В особенности женщины. Женщины надзирательницы были хуже мужчин. Одну из них прозвали Хекса. Когда она дежурила, покоя никому не было. Нельзя было ни прилечь, ни присесть на кровати, спрятав под себя ноги. Она все время следила в глазок. И чуть-что от-

 

- 109 -

крывалась кормушка и раздавался крик: "Встаньте". Я ее запомнила потому, что у нас в доме был дог - черный, пречерный. Папа назвал ее Хекса. Я думала, потому что черная. Пес был очень добрый человек. Я удивилась, когда услышала, как эту надзирательницу мои женщины между собой называют Хексой. Оказывается, по-немецкий "Нехе" - это ведьма.

И вот когда я к следователю пришла на очередной допрос, он сказал: "Пойдемте". И повел по этим ковровым дорожкам. Мы пришли в хорошую комнату. Она была меньше, чем у следователя. И конфигурация была другая. Напротив двери было большое окно. Без решетки, без намордники, не зашторено." Большой кусок чистого неба. Слева от двери стоял стол, за которым сидел дородный мужчина в сером штатском костюме. Он был в районе пятидесяти. Вальяжный, лысоватый, коротко стриженный. Макаренко сказал: "Этот товарищ - прокурор Дорон". Я хорошо запомнила его фамилию. Он велел мне сесть на диван, который стоял около окна, напротив его стола. Он даже разрешил мне взглянуть в окно. Это был, наверно, седьмой или восьмой этаж. Внизу была площадь Дзержинского, ездили машины и трамваи, около входа в метро были видны спешащие люди. А наша камера, я сейчас думаю, наверно, все-таки была в той части, что напротив сорокового магазина. Наверно там. Когда Макаренко сказал, что это прокурор, то я решила, что он сейчас будет давать санкцию на мой арест. Когда арестовали Стеллу, то мне Лена тогда сказала, что теперь арестовывают только с разрешения прокурора. На моем ордере на арест я этой санкции не видела. Не заметила - была она или нет. И я решила, что он сейчас будет давать эту санкцию на арест.

Но прокурор стал со мной беседовать. Именно беседовать, а не допрашивать. Я сидела на диване, а он за своим столом. Он стал спрашивать - не имею ли я претензий к тюрьме? Как меня допрашивали? Не превышали ли советские законы? Как будто я знала советские законы! Разрешают ли прогулки? Имею ли ларек? Чисто ли в камере? Какое мое мнение о тюремной библиотеке? Какие книги читаю? Как мне нравится тюрьма? Конечно, нравится, очень чистая, и прогулки дают.

"Вот видите, какая у нас тюрьма, - говорит, - как у нас тут все комфортабельно". Он еще говорил, что у нас все тюрьмы такие. "Вот есть люди, которые ругают наши тюрьмы, а вам понравилось!" Так с полчаса и текла наша беседа. Я обо всем отзывалась одобрительно - вот только

 

- 110 -

ларька нет. Разговор о красотах тюрьмы вселил в меня надежду, что он меня сейчас отпустит. Впервые за эти дни на Лубянке я почувствовала, что и они умеют говорить по-человечески.

К концу разговора он подозвал меня к своему столу и протянул бумажку на подпись. Обвинительное заключение. Что я, Гайстер Инна Ароновна, обвиняюсь по статье 7-35 как дочь врагов народа Гайстера Арона Израилевича и Каплан Рахиль Израилевны. Я ему:

- Что значит 7-35 ?

- Это социально-опасный элемент. Вы социально-опасны.

Я ничего не поняла. Я и сейчас не понимаю. И что записано в этой статье 7-35 я до сих пор точно не знаю. И когда я потом пришла в камеру, мои женщины не могли мне объяснить. Они тоже не знали. Мне только потом рассказали ее содержание, но я ее так и никогда не видела.

- Вы должны подписать это, - сказал он мне.

- Я не могу это подписать.

- Почему?

- Я не считаю, что мои родители враги народа.

- Ну хорошо, а Гайстер Арон Израилевич и Каллан Рахиль Израилевна - это ваши родители? Вы от них отказываетесь? Раз вы не хотите подписывать документ, значит вы от них отказываетесь.

- Нет они мои родители. Я во всех анкетах писала, что они мои родители. Я никогда этого не скрывала.

- Ну, а почему же вы не подписываете? Отец же враг народа?

- Потому что не считаю, что враг народа.

- Если не подпишите, значит, вы от них отказываетесь. Значит, вы не считает их своими родителями.

Понимаешь, меня в камере учили ничего не подписывать. Еще на воле об этом говорили. А что не подписывать? Что они не мои родители? Если я не подпишу, значит, я от них отказываюсь? Я была в диком состоянии. Этот переход от только что мелькнувшей надежды на свободу к отказу от своих родителей спутали все в моей голове. Я полностью растерялась. Я не замечала подмену одних понятий другими понятиями. Грубую подмену. Все смешалось в моей голове. Я перестала что-либо соображать. Но помню, что все напирала на то, что мама не враг народа. А он все жмет:

- Вы отказываетесь от своих родителей? Ну, отца у вас нет, но вы и от матери отказываетесь?

 

- 111 -

Ну, как же я откажусь от своей мамы? Я же ее дочь! И я подписала. Ну и все. И меня увели. И я их больше никогда не видела. Ни Дорона, ни Макаренко. Это было ровно через неделю, как меня арестовали. В субботу 30 апреля.

Когда я пришла в камеру, то внутри где-то я все-таки думала, что, может быть, меня отпустят. Но когда я стала рассказывать, то женщины просто залились от смеха. От моего восхваления тюрьмы. Особенно жена директора: "Ничего, увидишь, какие у нас хорошие тюрьмы. Дай бог, если отсюда тебя повезут в Бутырки. Это самая хорошая тюрьма. Там хоть немного отдохнешь после Лубянки перед этапом. Плохо будет, если попадешь в Таганскую тюрьму или Краснопресненскую пересылку. Бутырки - это хорошо".

Они мне объяснили, что раз я подписала обвинение, то теперь меня отправят в предприговорную камеру. В Бутырки или Таганку. Иногда сразу на пересылку. А там уже объявят приговор. А на Лубянке только следствие. И когда я пыталась вякать, что, может быть, меня еще отпустят, то жена директора смотрела на меня как на полную идиотку.

Но, в общем, они не надо мной смеялись. Они смеялись над своей судьбой. Над своей попранной верой в справедливость. Потом в Бутырках и на этапе меня не раз просили рассказывать о наших прекрасных тюрьмах. Как хороший анекдот. И хохотали до упаду. Особенно их приводил в восторг прокурор Дорон.

Ксения Карловна говорила: "Его бы самого в Брестскую тюрьму. Там встать негде, не то что лечь. Грязь, вонь, все что хочешь!" Про ужасы Брестской тюрьмы мне и другие потом рассказывали. Ксения Карловна до Лубянки уже прошла через несколько тюрем. Она старалась меня подбодрить. Что ничего, что не так уж страшно, что можно жить всюду. Главное, не падать духом, следить за собой. Сама она была очень стойкой женщиной.

И наступили Первомайские праздники. В праздники никакого облегчения не было. Было очень тоскливо. Там на воле шли демонстрации, играли оркестры, люди пели песни, вечером собирались у друзей... Нет, какое-то облегчение было. Никого не водили на допросы, и мы могли эти две ночи все спать спокойно. Но все равно... Где-то играла музыка - звуки очень слабо, но проникали в камеру. Иногда слышались всплески человеческих голосов - наверно, демонстранты кричали "Ура" на площади. От этого становилось еще тяжелее.

 

- 112 -

Четвертого мая, во второй половине дня, меня вывели из камеры и повели вниз. Посадили в бокс, дали наволочку с моими вещами, которые забрали у бабушки. Заканчивался еще один этап в моей жизни. Самый страшный. Эти одиннадцать дней на Лубянке были самыми страшными в моей жизни. Не полгода, как у моих сокамерниц. Меня не водили ночью на допросы, не заставляли стоять часами при допросах, меня не били, не сажали в карцер. На меня не кричали на допросах, со мной разговаривали на "Вы". Но за эти несколько дней они сумели растоптать, раздавить во мне человеческое достоинство, заставили потерять возможность разумно мыслить. Со мной уже можно было делать, что угодно. Они превратили меня в вещь. Возможно такие люди, как Лев Копелев или Солженицын, смогли противостоять им. Да и моих сокамерниц за эти полгода они не сумели сломить. Наверно, теперь я бы повела себя по-другому, да и дочки мои тоже - мой опыт им бы пригодился. Даже после того, как очень тяжело на моих глазах от рака умирала мама, более страшного, чем Лубянка, я не встречала в жизни.

Где-то около четырех часов вечера меня вывели во двор и запихнули в воронок.