- 271 -

ВЕТЕР СВОБОДЫ

 

Конец августа — удивительное время на Дальнем Востоке. Незаметно меняются звуки, запахи, краски. Густой синевой наливается небо, приближаются дальние сопки. По утрам встают над таежными речками густые туманы и кажется, что это невидимый мастер развесил на деревьях и кустах полосы только что сотканного холста. Но вот повеял ветерок и заколебались холстины, растаяли. Выпадают густые холодные росы, словно крошечные бусинки, унизывают чуть тронутую желтой краской осени траву... Звонкая тишина стоит в притихшей тайге: тенькнет синица, стукнет дятел,

 

- 272 -

хрустнет ветка — слышно далеко-далеко. Если взревет изюбрь, эхо долго раскатывается по окрестностям.

Над болотами и марями описывают широкие круги журавли. Готовясь к перелету в дальние страны, старшие обучают молодых держать строй. Грустное курлыканье раздается далеко окрест.

Готовятся к долгой суровой зиме и те, кто не собирается оставлять родные края. Стараясь отъесться перед зимней спячкой, запасают грибы ежи, накалывают их на иголки, устилают гнезда сухими листьями. Шустрые белки обследуют свои кедровые плантации. Шишки еще не созрели, но с каждым днем приближается срок сбора урожая.

Ближе к глубоким омутам собираются нагулявшие за лето жир метровые таймени и быстрые хариусы, стоят, чуть пошевеливая плавниками, зубастые пятнистые щуки.

В зеленом океане тайги вспыхивают желтые всполохи берез, багряные осины...

Я мысленно сравниваю десять лет, проведенных в тюрьмах и лагерях, с временами года; Были весны и зимы, лета и вот — долгожданная осень. Я не могу назвать это время весной. Не вписывается. Весна — это детство, школьные годы, юность, авиация, голубые мечты. Сейчас все развеялось, «как дым, как утренний туман». Осень—это пора подведения итогов, сбора плодов, зрелых раздумий. Девятнадцатилетним пареньком вошел я в железные ворота и вот теперь тридцатилетним мужчиной рождаюсь заново. Хочу из осени перескочить в весну. Удастся ли?

Надев черное пальто, я взглянул на себя в потускневшее зеркало. Портной Опанас Лазаренок воскликнул по-гоголевски:

— А поворотись-ка, сынку! Экой ты смешной какой! А що это на вас за поповские пидрясники?

— Вы сказали, пальто будет, — начал было я,

 

- 273 -

Но старый мастер перебивает:

— Я казав, что Панас Лазаренко сделает вам такую свитку, що в ней до Крещатика ходить можно. Да пусть який-нибудь бис вякне, что из старой тряпки получился такой гарный жупан! У гетмана Скоропадского, хай ему грець, такого не было! Да я самому батьке. Махно капелюх працювал!

«Справить» пальто меня надоумил практичный Иван Лапша, даже клиента подыскал, у которого за несколько паек я приобрел изношенную железнодорожную шинель. Киевский модельер-портной пан Лазаренок взялся перелицевать ее, заштопать многочисленные дыры, некоторые размером с кулак, и сделать, как говорится, «вещь»... Не знаю, чем рассчитывались с мастером гетман Скоропадский и батька Махно, я расплатился баландой. Жупан получился добрый. Правда, просвечивал насквозь, особенно если на солнце посмотришь. Ну и что? Не буду же я под ним фотоаппарат перезаряжать. Иван Лапша и мастер в один голос заявили, что главное в одежде — это вид!

Чемодан мне смастерил немец Поволжья Иоганн Крамер — столяр-краснодеревщик, неторопливый мужчина с классическим «арийским» лицом и эсэсовским двухметровым ростом. Чемодан получился что надо. Прочный, универсальный. Поставишь на бок — скамья, два человека могут сидеть. Положишь плашмя — стол, можно в домино или карты играть, писать, есть. Поставишь на попа, прикроешь газеткой — тумбочка. Первая «мебель» для несуществующего жилья. С таким «углом» в дороге не пропадешь. Чемодан был сработан на совесть и не из какой-то там фибры, а из тонких досок и крепчайшей фанеры. Углы сбиты не гвоздями, а врезаны «на шип» и для прочности обиты снаружи угольниками, изготовленными из старых алюминиевых мисок. Сделали и надежный замок, плетеную ручку из старых ремней. Бригадир маляров Александр Синицын

 

- 274 -

покрасил чемодан светло-коричневой краской и провел черные волнистые полосы — залюбуешься. В такой «угол» вагон шмуток надо, а у меня пара белья, миска, кружка, гимнастерка, пара портянок и «жупан» — вот и все богатство, нажитое за десять лет.

Близился день освобождения... Этого дня я ждал, как второго пришествия, ждал и боялся. Никаких, капиталов у меня нет. На что жить и где жить?

Правда, в последние два-три года наш труд стал частично оплачиваться, появился так называемый фонд освобождения, малая толика заработанных денег откладывалась на лицевой счет заключенного и выдавалась по окончанию срока. Но«фонд» этот был смехотворен. Да и неудивительно — из него вычиталось буквально за все: питание, обмундирование, проживание в бараке. Из своих жалких крох мы оплачивали содержание охраны, надзирателей, конвоя, сторожевых собак — весь огромный управленческий аппарат, начиная от солдата на вышке до самых высокопоставленных лиц, сидящих на Лубянке. Платили за амортизацию механизмов, инструментов и так далее и тому подобное, вот только воздух для нас был бесплатным.

Поэтому чаще получалось так, что при освобождении в «фонде» не было ни копейки, и человеку покупали билет «до избранного места жительства», выдавали суточные на время пути, а там, как знаешь, куда знаешь... Администрацию лагеря это уже не касалось.

26 августа вместе со мной освобождаются еще двое. Санька Ливер из Оренбурга и Амангельды Рахманов из Туркмении. Первый — веселый дурашливый непоседа, второй — молчаливый и степенный, несмотря на свои 36 лет. Санька — вор-домушник, Амангельды — тракторист-«вредитель». То, что мы «выпуливаемся» в один день, как-то сближает нас. У Ливера за плечами четыре года, у Амангельды — шесть.

Мы сидим возле барака и, наблюдая, как дневаль-

 

- 275 -

ный белит его облупленные стены, строим планы на будущее. Настроение хорошее — еще бы, через несколько дней за ворота!

Недавно Амангельды, посылку получил. В ней — баранина; пережаренная в сале, язык проглотишь, до чего вкусная, каурма называется. Мы ее в один присест «умяли». Само собой, старосту и бригадира, и нарядчика, и надзирателя. Амангельды не жмот. Были еще в посылке халат и тельпек — шапка из меха бараньего. Амангельды говорит, что целая овчина уходит на один тельпек. В выдолбленной сушеной тыкве был нас, порошок такой зеленый, его туркмены вместо табака употребляют. На вахте не хотели отдавать, думали, наркотик, попробовали, потом долго отплевывались. Отдали...

Амангельды достает из кармана тыковку с насом, насыпает на ладонь зеленый порошок и, запрокинув голову, кладет его под язык. Удовлетворенно причмокивает и довольный посматривает на нас.

— Все, отключился, — хмыкает Ливер. — Теперь десять минут молчания. Хоть кол у него на башке теши — бесполезно.

Амангельды согласно кивает головой.

— Слышь, Амангельды, — продолжает Санька,— ну, зачем тебе в такую жару шапка эта? Отдай лучше нам... Амангельды отрицательно мотает головой. Ливер задумывается, потом прищуривается:

— Ладно, не отдавай... Ты ее подари нам! Мы тебя вспоминать будем, рассказывать людям, какой добрый человек Амангельды...

Амангельды сплевывает слюну, вытирает губы:

— Нет... Не могу! Нельзя!

— Ох, и жмот ты, оказывается, — злится Санька..

— У вас же там весь год лето. И баранов полным-полно... Своих жалко, так у соседей спереть дважды два... Они ж по этим, как их... Каракумам без всякой ох-

 

- 276 -

раны бродят... Ну, подари, Амангельды! будь человеком.

Сверкая горящими черными глазами, он вскакивает:

— Не может туркмен пустой башка дорога ехать! Поезд надо, машина надо! Как поеду, так, да?

Он сдергивает с головы тельпек, обнажает коротко стриженную черную голову.

— Вон оно что? — задумывается Санька и тут же вскакивает — Амангельды, так мы же тебе сменку организуем... Национальную... Сейчас... Я мигом.

Санька, подпрыгивая, кидается в барак.

— Амангельды жимот.,. Зачем такой слова говорит, а? Туркмен жимот нет, — возмущается тракторист.

— Да шутит он, Амангельды, — успокаиваю я его.

— Разве не знаешь Саньку...

— Жимот, — не успокаиваясь, ворчит Амангельды.

— Сам ты жимот!.. Вах!

Появляется запыхавшийся Ливер:

— Два барака прочесал... Нашел. Держи, Амангельды... То, что надо. — Он протягивает тюбетейку.

Амангельды берет ее, осматривает и, сняв тельпек, натягивает на голову.

— Ух ты! — восклицает Санька, — Настоящий басмач! Кинжал бы тебе еще. Ничего, выйдем за ворота, я достану, чтоб мне провалиться! Вот увидишь! В подарок от меня и Сережки.

— Пойдем портной воротник мал-мал делать, — решительно заявляет Амангельды.

— Спасибо, Амангельды, — растроганно произношу я. — Нет, мир не без добрых людей...

— Ай, — машет рукой туркмен, — здоровья носи.

Календарь мой заканчивался 26-м августа, дальше для меня начиналась другая жизнь, дальше воля, и жить я хотел по-иному календарю...

А время словно остановилось. Часы казались днями, дни — неделями.

Вот осталось шесть дней... четыре...

 

- 277 -

Впервые за десять лет и не хотел есть. Все во мне напряглось до предела... Появилась бессонница. Целыми ночами я лежал с открытыми глазами и все думал, думал, думал... Мне казалось, что голова распухла...

Два вопроса особенно волновали меня: придет ли вызов на освобождение и куда ехать?

Случалось иногда—пришел день освобождения, а человеку сообщают, что он, оказывается, должен ждать особого распоряжения. Можешь сидеть и год, и два... Не дай бог!

Со всей 340-километровой трассы освобождающихся отправляли в центральную колонию, что находилась в Ургале, где и происходило «второе рождение».

Второй не менее важный: куда ехать? Никто не ждал меня...

Как завидовал я тем, кто, отбыв срок, возвращался в семью, к родным, где с великой радостью встретят, приголубят, помогут во всем. Ничего этого у меня не было. Один, как перст. Даже у волка есть нора, где он может спрятаться. У меня не было и ее. Мне негде было зализать свои раны... Были дяди и тети, родная и двоюродные сестры, братья, знакомые и друзья... Но никто не вспомнил, не помог... Кирпичик хлеба, бутылка молока, черная косоворотка — все!

И все же одна «нора» была... Когда я «разменял» последний год, неожиданно пришло письмо от Лиды. Она писала, что у нее дочь, муж умер в чине генерала, она стала директором школы... Я читал, а перед глазами всплыл весенний день в таежном лагере, бумага «Дойчланд» и два слова, сразившие наповал: «Ошибка молодости...»

Может, забыть? Спрятаться под теплое крылышко генеральши? Вот и решение проблемы: куда ехать, к кому...

Но звучал в сердце и другой голос: «Сереженька, да-

 

- 278 -

вай считать, сколько нам еще жить?» И летела к чертям собачьим «ошибка молодости». Ни-ког-да! Ни за что!..

Легкий освежающий ветерок дует навстречу. Я, Санька Ливер и Амангельды шагаем на вокзал. Идем в coпровождении надзирателя. Мы еще заключенные, до свободы — два дня!

— Сержант, — обращается Ливер к надзирателю, — на поезд-то не опоздаем?

Тот запускает руку в карман гимнастерки и на лице его появляется растерянность. Он начинает лихорадочно ощупывать карманы, что-то бормочет, матерится.

Подмигнув нам, Санька разжимает кулак, и в лучах яркого солнца покачиваются на цепочке часы.

— Во, видел? — улыбается Ливер и протягивает часы сержанту.

— Держи! Да уши-то больше не развешивай!

Сержант хватает часы:

— Это когда ж ты успел, прохиндей?

— Когда ты меня на вахте обыскивал, — смеется Ливер. Мы от души потешаемся над ловкостью Саньки, а сержант продолжает крутить головой.

— Сержант, — предлагает Ливер, — давай мы сами доберемся! Чего тебе дорогу копытить?

— А вдруг убежите? — смеется надзиратель. — Лови вас потом...

— Зачем бежать? — искренне удивляется Амангельды. — Алты яш суд давал, алты яш моя сидел...

Амангельды похож сейчас на паломника по святым местам: старая тюбетейка, длинный халат, разбитые ботинки. Были сапоги — сперли... Через плечо тощий мешочек — и он добра не нажил, хотя работал на совесть.

Сержант сдал нас под расписку охране вагона, дождался отправления поезда, махнул рукой.

Застучали колеса. Прощай, Тырма! Почти шесть лет держали меня здесь. Все дома, постройки так или иначе

 

- 279 -

знакомы, во многие вложен мой подневольный труд. И несмотря на это они по-своему дороги и близки мне. 1170 километров от Тырмы до Ургала поезд преодолел за несколько часов. Кто скажет, сколько лет потребовалось моим безымянным товарищам чтобы пройти с кайлом, лопатой и пилой по дремучей тайге, болотам и скалам?

В центральной колонии Ургала нас разместили в специальном бараке Для освобождающихся, он назывался ПН, что означало: «Прощай, начальничек! Затем отправили в баню. Набралось нас девять человек.

Баня была отменной. Горячей воды — сколько угодно, парная — задохнуться можно. Вместо привычных деревянных осклизлых шаек — металлические тазики, даже березовые веники были.

Шутки, смех, гогот гулко раскатывались по бане. Нас можно было понять — мы смывали лагерную грязь, нам хотелось начать новую жизнь чистыми, словно младенцы.

Утро 26 августа выдалось на удивление солнечным. Оно было наполнено красками и звуками наступающей осени, медленного увядания дальневосточной природы.

Белобрысый лейтенант, начальник охраны, распахнул тяжелые ворота и прокричал:

— На свободу выходи!

Ворота центральной колонии, как и везде, скрипели. но я не услышал ничего, через раскрытые створки ворот я видел лишь широкую дорогу, свободную от конвоя и собак... Десять долгих лет шел я к этим воротам, спотыкался, падал, полз на карачках. И вот дошагал! Мыслей почти не было. «Свобода! Свобода! Свобода!» — пело все мое существо.

Отталкивая Друг друга, торопясь, размахивая котомками и чемоданами, мы ринулись вперед. Даже Амангельды, забыв восточную мудрость «не спеши!».

 

- 280 -

взял б места, как застоявшийся ахалтекинец. Повернувшись ко мне, крикнул:

— Давай, Сережка!

Санька Ливер, прыгая по-козлиному, чуть не сбил с ног своего приятеля Павлушу.

Нас подхватил, закружил ветер свободы! Мы пели. орали и смеялись, плакали и ругались, и бежали, бежали, не оглядываясь назад. Не хотелось думать о былом, душа рвалась вперед.

Прошли десятилетия. Но я пбмню каждый час, каждую минуту того дня, лица людей, которых тогда увидел, все краски, запахи, звуки,..

Мы шагали в управление без всякого строя, пятерок, но постоянно оглядывались, опасаясь привычного: «Подтянись!», «Не разговаривать!», «Ложись!».

Но команд не было, конвоя, собак — тоже.

Удивительное это чувство! Ты можешь повернуть налево, направо, постоять. И никто не долбанет тебя прикладом в спину, не обругает, не облает. Господи! Неужели есть на свете свобода! Понять ее до конца может только тот, кто долгие годы пробыл в заключении. Для остальных это слово — пустой звук.

В кабинет начальника спецчасти Управления ИТЛ A3-18 меня вызвали вместе с Амангельды.

Веселый капитан, один глаз у которого был серый, другой— карий, пожав нам руки, спросил:

— Претензии есть?

Мы уже знали, как надо отвечать. Нас предупредили. Заявишь жалобу, заставят писать, кто да что, следствие могут завести — себе «боком» выйдет.

— Пиртензий нет! — твердо заявил Амангельды.

— А у вас? — повернулся он ко мне.

— Нет...

— Вы подумайте. Не спешите. Может, вас избивали, может, вы чем-то недовольны.

— Пиртензий нет! — упрямо повторил туркмен.

 

- 281 -

— Ну нет, так нет, — удовлетворенно произнес начальник спецчасти.

— Пиртензий йок! — вспомнил родной язык Амангельды.

На плотной бумаге типографским шрифтом было отпечатано, что никаких жалоб и претензий к администрации лагеря, работникам режима и надзора, командирам и солдатам конвоя гражданин такой-то за всё время отбывания срока не имеет.

«Ого, уже гражданином называют», — подумал я, прочтя бумагу.

Потом капитан взял с нас еще одну подписку о не разглашении того, что мы видели в тюрьмах и лагерях. Режим, рацион -питания, что строили, где строили, зачем строили, месторасположение лагерей, фамилии начальников, командиров отрядов.

«Как же хочется им, — подумал я, — вычеркнуть из нашей памяти, стереть все, что творила с нами сталинская система уничтожения людей. Видимо, боятся, опасаются, что когда-нибудь все же придется отвечать за жестокость и насилие, за смерть миллионов... Я буду помнить все!».

В справках об освобождении нам указали, где мы будем жить. Амангельды, у которого статья была помягче, поехал в Туркмению, домой. Мне предписали безвестный поселок Гергебиль в далеком Дагестане.

Поздним вечером 27 августа 1952 года со станции Ургал Дальневосточной железной дороги отходил пассажирский поезд. Отходил по старым добрым правилам. Ударил в колокол дежурный в красной фуражке, заверещал свисток главного кондуктора, рванул воздух гудок паровоза. Оглянувшись назад, машинист плавно двинул регулятор на два зубца вперед. Локомотив вздохнул белым паром, крутнул красно-зелеными колесами. Они сделали первый оборот, лязгнули буфера, натяну-

 

- 282 -

лись сцепки, вагоны послушной вереницей потянулись за паровозом.

Я стоял у раскрытого окна и наблюдал, как медленно уплывают назад станционные постройки, машут руками провожающие. Отодвигаются, уходят назад огни Ургала — одной из столиц будущего БАМа. Вагоны забросало на стрелках, чаще запыхтел паровоз» поезд набирал ход. Заскрипели всеми суставами старенькие вагоны, состав с гулом пролетел над небольшим мостиком.

Я выглянул из окна. Поезд круто выгнулся, огибая очередную сопку, и был хорошо виден. Мощный прожектор выхватывал из мрака ночи полотно дороги, блестящие рельсы, деревья. Ярко светились окна вагонов, подрагивающими квадратами падали на откосы. Снопы искр вырывались из трубы локомотива, взлетали вверх, бесследно таяли в темном небе.

Я смотрел на них, и мне казалось, что вот так же лучшие годы моей жизни улетели из сердца, растаяли, как мои Вера и Любовь.

Осталась Надежда. Это она помогла мне выстоять в жестокой схватке с судьбой. И с этой Надеждой уносил меня поезд к новой жизни, новым людям, новым испытаниям и схваткам.

Сильный ветер, пропахший паровозным дымом, врывался в окно, прохладной волной прокатывался по вагону, уносил все застоявшееся, затхлое, прошлое...

Это был ветер Свободы!..