- 164 -

ОШИБКА МОЛОДОСТИ

 

Задыхаясь, с бешено колотящимся сердцем, напрягая последние силы, я бежал вверх по косогору в контору лагеря. Хотя слово «бежал» было явным преувеличением. Ватные ноги заплетались, не хотели слушаться, но я старался не обращать на это внимания. И поплатился: шлепнулся плашмя на деревянные мостки, что заменяли в жилой зоне тротуары. Хорошо, что упал на доски, они хоть заляпаны грязью, но все же лучше, чем размокшая глина. Уделался бы, как черт! Хотя я и сейчас похож на него: грязный, оборванный, дохлый... «Еще бы рожки, копыта и хвост, — мрачно усмехнулся я. — Хотя нет, черти сильные, энергичные... куда мне до них!» Лежу и ругаю себя на чем свет стоит: идиот! Мне нельзя падать. Встаю с большим трудом. Но

 

- 165 -

на этот раз я встану! Обязательно встану. Я сейчас сильный...

Всего несколько минут назад староста барака-стационара, где доживали последние дни остатки нашего этапа, махровый уголовник с хищным горбатым носом проверещал:

— Эй ты, летун-вертун, твою мать! Канай в контору! Ксива тебе! Адресуха на машинке отшлепана. Казённое, смекаешь?

Раньше мне казалось, что стоит грохнуться с нар, и рассыпятся все мои кости, что непонятным образом еще держались в мешке из серой шелушащейся кожи. Я всегда спускался, как мартовский кот с дерева — задом, опасаясь упасть. Но кости не рассыпались и даже боли я не почувствовал. Лежа, спросил севшим голосом:

— Письмо? От кого?

— От хрена моего! — съязвил староста. Он сказал что-то еще, но я не расслышал. Рядом со мной загремел еще один «мешок с костями», мой сосед по нарам — Цыпленок, главный «травоед» барака. Несмотря на утверждение, что трава очень питательна и полна витаминов, он слабел с каждым днем. Теперь в нем, кроме носа, запавших глаз и восковых ушей, ничего не осталось. Я выглядел не лучше.

В последнее время мы особенно сдружились с ним. Он мог часами рассказывать о родном Алтае, о колхозных полях, о матери, о любимой девушке. Я поверял ему свои думы и мысли, изредка читал стихи. Он всегда с каким-то детским восторгом слушал меня, безоговорочно признав мое старшинство. Но если речь заходила о траве-мураве, Цыпленок загонял меня в угол аргументом: корова — млекопитающее и потому она ест траву, человек — тоже млекопитающее и может есть траву, вреда не будет. Он часто мечтал: «Эх, выпустили

 

- 166 -

бы меня хоть на часок в тайгу. Травы там, какие хочешь, ни голод, ни болезнь не страшны». Его голубые глаза туманились, когда он рассказывал о полезных свойствах крапивы, брусники, черемши, шиповника, березового сока...

— На волюшку пойдешь, — прошамкал он беззубым ртом, — в Барнауле побывай. Расскажи моим. — И всхлипнул, размазывая слезы по грязному лицу.

Событий в нашем бараке кот наплакал. Дни похожи друг на друга, как доски бесконечного серого забора, не отличишь. Любая новость, как снежный ком, тут же обрастала версиями, предположениями, новыми толкованиями. Каждый старался принять участие в обсуждении. Незначительное событие становилось большим и важным. Возникали ссоры, споры, ругань. Порой и драки, которые никто не разнимал: ни староста, ни соседи. Чуть начавшись, они тут же гасли — сил на них не было, так же как и злости.

Вот и сейчас загудел, зашумел барак, как потревоженный улей.

— Помиловка пришла!

— На пересуд вызывают!

— Братцы, жалоба сработала!

— Черта лысого, я семнадцать штук уже зафургонил и хоть бы одна сука ответила.

— Раскудахтались, контрики! — перекрыл всеобщий галдеж насмешливый возглас старосты. — А ты, — кивнул он мне, — мотай в контору! Жив-а-а-а!

Уже у дверей меня с грохотом догнал неразлучный котелок, пущенный вслед чьей-то меткой рукой.

— Возьми, пригодится! — крикнул кто-то из угла барака.

Жене подари заместо квашни.

В передний угол повесь под божницу!

Начальничку отдай!

 

- 167 -

Все это промелькнуло пока я находился в горизонтальном положении. Вставал я по отработанной схеме: подтянул ноги, опираясь на локти, встал на четвереньки, перенес вес тела на руки, распрямил колени. Ну, вот и встал. В голове звон, в глазах разноцветные круги. Но это ничего, это пройдет. Просто опьянел от свежего весеннего воздуха, таежного ветра, но главное от того, что ожидало меня в конторе.

— Вперед! — скомандовал я сам себе и зашлепал кордами по мосткам.

— Бух... Бух... Бух... — стучало в сумасшедшем темпе взбунтовавшееся сердце. Казалось, эти удары слышат все; безбрежная тайга, задремавшая за высоким забором, колючая проволока, ручей в лощине, часовые на сторожевых вышках.

— Шлеп... Шлеп... Шлеп... — вторили сердцу кордовые обувки, не поспевая за ним. Оно было далеко впереди, там, где ждала меня ни с чем несравнимая радость. А то, что она будет, я не сомневался. Конечно, это пришел ответ на одну из моих жалоб. Само собой, он будет положительный. Ведь я невиновен!

Кто-то шел мне навстречу, кто-то обгонял меня, но никого не удивляло и не интересовало, куда и зачем я спешу, почему такой грязный? В лагере каждый живет. сам по себе, никому нет дела до другого.

Половина пути позади. Вот и пятый барак. Здесь живет жулье, хозобслуга — придурки, которые ходят на своих двоих, сумели приспособиться. Пятый барак считается шебутным, здесь всегда драки, поножовщина» здесь режутся в карты и гоняют чифирь. Как обычно, в курилке несколько уголовников травят анекдоты, гогочут по-лошадиному, забористо матерятся. Посидев на свежем воздухе, возвращаются в барак, заваливаются спать, под треньканье балалайки бацают чечетку. Уме-

 

- 168 -

ниё плясать — непреложное требование для каждого уважающего себя вора.

Мое появление в роли бегуна на длинные дистанции позабавило компанию.

— Братва, глянь, доходяга шкандыбает, на третьей скорости шурует, — воскликнул сухопарый уголовник и, вложив пальцы в рот, свистнул, подбадривая меня.

— Улю-лю-лю? — заверещал его сосед, рыжеголовый парень в треухе и опорках на босу ногу.

— Забубонивай, фитиль!

— Эх, скипидара нет, помогли бы фрайеру, — перекричал всех парень кавказской наружности.

Их голоса не доходили до моего сознания. Одна, только одна мысль занимала все мое существо: «Наконец-то! Дошла жалоба! Сработала!»

Жалобы в лагере писали все. И каждый считал свою самой убедительной, самой правдивой. Контрики рвались на фронт, доказывая, что кровью искупят несуществующую вину, уголовники добивались своей правды. Они жизнь за родину и товарища Сталина отдавать не спешили и не хотели. Считали, что отдали дань патриотизму: грудь многих из них украшал портрет «отца всех народов». Я тоже писал и не сомневался, что сумел убедить высокое начальство. Человеку нельзя жить без завтрашней радости. Жалобы и были для нас этим стимулом, каждый верил и жил надеждой.

Могучие крылья радости несли меня вперед. Свою шапку я забыл в бараке. Весенний ветер студил голову, пронизывая драный бушлат, который второпях я даже не подпоясал, и полы его раздувались, как паруса. Но я ничего не замечал: «Господи! Неужели мои молитвы дошли до тебя? Неужели услышало меня небо? Какое оно чистое сегодня! И все вокруг залито щедрым солнцем. Весна! Свобода! Все будет хорошо!».

Среди серых жилых бараков и производственных

 

- 169 -

корпусов контора в промзоне смотрелась, словно сказочный терем. Немало потрудились над ним безвестные умельцы. Может, те, что унаследовали искусство мастеров, воздвигнувших чудный храм на острове Кижи еще в XVI веке?

Большой дом как бы гордился своими широкими окнами, кружевной вязью наличников, затейливым коньком крыши, высокой кровлей, увенчанной голенастым петушком-флюгером. В конторе были просторные кабинеты начальства всех рангов, бухгалтерия, продовольственный и вещевой отделы, культурно-воспитательная часть, спецотдел и другие службы. Нарядный вид этого дома как бы усиливал мою радость, он звал, манил к себе. Я беззвучно шептал: «Хороший дом! Милый дом! Всю жизнь не забуду тебя!»

В последний раз я упал на крыльце. Доски были шершавыми и теплыми — лучи весеннего солнца прогрели их, кое-где виднелись янтарные бусинки смолы, источая терпкий запах хвои. Какое-то время я лежал, пытаясь прийти в себя. Тело казалось невесомым, но и эту почти не существующую тяжесть я не мог поднять. Наверно, вот так же, проделав тяжким путь, припадали к святым мощам паломники. Моим Иерусалимом была контора лагеря, на крыльце которой я сейчас лежал. Но ведь и паломники, исполнив долг, в конце концов встают, а где мне взять силы на это? Последний рывок забрал их без остатка.

Я лежал и, не знаю почему, вспомнил стихи о весне, белых яблонях, голубом просторе. Забыл даже, где нахожусь. Стихи пели и звенели во всем моем существе. Они — своеобразные ступени к тому, что ждало меня за широкой дверью.

— Вставай, чего развалился? — услышал я и почувствовал, как кто-то ногами двигает меня к краю крыльца.

 

- 170 -

— Не задерживай движение, мазурик!

Повернув голову, я увидел добротные сапоги, ватные брюки, короткий полушубок. Все это принадлежало коренастому человеку средних лет с бледным Одутловатым лицом. Я ответил стихами, что еще звенели во мне:

Перед входом

В блиндаж на ступени

С белых яблонь слетали цветы.

Мне казалось, что в мир весенний

Вместе с ними явилась и ты.

Человек в полушубке хмыкнул:

— Белые яблони... Весна... Чушь все это. Жизнь, она, парень, штука жестокая. И стих об этом тоже имеется. — Неторопливо, выделяя каждое слово, он прочел:

Куска лишь хлеба он просил

и взор являл живую муку,

Но кто-то камень положил

В его протянутую руку.

— Вот так-то, пиит задрипанный! — хлопнув дверью, человек скрылся в конторе.

Еще один человек встретился на моем пути. Кто он, этот любитель поэзии? Судя по одежде, придурок какой-то, явно на общагу не ходит, приспособился...

— Камень, — бормочу я, цепляясь за перила. — Хрен я положил на твой камень. Я не за милостыней, я за свободой пришел. Вперед!

Жизнь продолжается. Мир опять наполняется живыми звуками: пронзительно визжат пилы, громко стучат молотки в рабочей зоне, где-то спорят люди, птицы щебечут в тайге. Провожу рукой по лбу, она становится влажной. Когда это я успел вспотеть? Ветер-то холодный, а пот горячий... Несутся, скачут наперегонки мысли и впереди всех: «Свобода! Свобода! Свобода!».

 

 

- 171 -

Это был не солдатский треугольник из тетрадного листа, а солидный конверт из плотной глянцевой бумаги. Черным шрифтом отпечатан адрес — сразу видно, официальное. Я сижу на крыльце, разглядываю конверт, боюсь вскрывать. Он тянет меня, как магнит, и настораживает, как мина замедленного действия. Я радуюсь ему и боюсь его! И чем дольше сижу, тем эти чувства усиливаются. Я держал в руках не письмо, а свою судьбу.

Я зажмуриваюсь, дрожащими руками вытаскиваю на ощупь хрустящий лист...

Этот почерк я узнал бы из тысячи! Из каждой строчки, буквы, запятой смотрела на меня моя первая любовь — Лида Овчаренко. Я увидел ее всю от разметавшихся по плечам русых волос, карих лукавых глаз до маленьких туфелек на стройных ножках.

Глубокое разочарование охватило меня. Исчезли все звуки, даже ударов сердца не стало слышно. Все провалилось в какую-то пустоту. В этом огромном мире я был совершенно один без мыслей и чувств. И вдруг острой болью забилось, запульсировало: «Это не свобода! Это не свобода!..» Чьи-то холодные чужие руки сдавили сердце и не хотели отпускать. Я тупо смотрел на бумажку, пробовал читать, но строчки расплывались. Я не хотел, не мог ни о чем думать, кроме несбывшейся надежды; И память, словно щадя рассудок, вернула меня в недавнее прошлое...

Она появилась в нашем классе после зимних каникул. Высокая, кареглазая, веселая. Я влюбился сразу. Через неделю набрался смелости, решил поразить новенькую стихами и латынью. Написал записку: «Решим же дело мы одно — пойдем ли вечером в кино? Если пойдем, то это — бене, поговорим на перемене.» Внизу сделал сноску: «бене» — хорошо (лат.). На уроке математики, когда Петр Михайлович кропал на доске на-

 

 

- 172 -

доевшие формулы, я подбросил записку Лиде. Через несколько минут бумажка вернулась. Красным карандашом в ней были поставлены три запятые и жирная цифра «2».

Сосед по парте, конопатый, как воробьиное яйцо, Валька Пестряков, заглянул через мою руку в записку, ехидно хихикнул:

— Вот тебе и бене!

— Пошел к черту! — огрызнулся я.

— Бе-не-ее! — по-козлиному проблеял Валька, но не рассчитал силы голоса и блеянье прозвучало на весь класс.

— Пестряков! К доске! — тут же раздался строгий голос учителя.

Всего мгновение потребовалось, чтобы вернуться в свой 9«Б», увидеть лица однокашников, кругленького, как колобок, Петра Михайловича...

«Здравствуй, Сергей!

Хочу сообщить тебе, что я вышла замуж. Мой муж — подполковник, все его уважают, особенно у нас в штабе. Он очень хороший. Правда, старше меня, но я люблю его по-настоящему.

А наша с тобой любовь — это просто ошибка молодости... Не больше. Я долго искала тебя и очень огорчилась, узнав, что ты попал под трибунал, находишься в заключении, да еще по такой статье...

Прощай! Никогда не ищи меня.

Лида.»

Бумага была трофейной, по всему ее белому полю шли водяные знаки: «Дойчланд». Слова исчезли, растворились, словно и не было их, только все увеличиваясь в размерах, разрасталось ненавистное: «Дойчланд... Дойчланд... Дойчланд...» Я не только видел это проклятое слово, но и слышал его, оно звучало от еле разли-

 

- 173 -

чимого писка до громоподобных раскатов. Нет, не безымянный подполковник разлучил нас, а вот это страшное: «Дойчланд».

...После десятилетки пути наши разошлись. Я поступил в военно-авиационную школу, она — в пединститут на иняз. В начале войны стала переводчицей. Мы писали друг другу почти ежедневно, я хранил десятки ее нежных, ласковых, наполненных любовью писем. Я помнил их наизусть, гордился, что меня любит такая девушка. Попав в заключение, я не писал ей. Разве расскажешь в письме, через что мне пришлось пройти, что я теперь «контрик», вот докажу, что произошла ошибка, тогда... В том, что Лида будет ждать меня, я был уверен.

Пригревало весеннее солнце, на голубом небе ни облачка. Я сидел на ступеньках высокого крыльца, и мне казалось, что время остановилось: не было ни прошлого, ни настоящего, ни будущего — ничего! Смешными показались стремление выжить, все мои жалобы. Зачем мне свобода? Если в мире только ложь и ненависть, ненависть и ложь...

То ли ветер подул сильнее, то ли выстудило меня письмо, но мне стало холодно. Я плотнее запахнул бушлат, из которого серыми комочками топорщилась вата. «Починить бы, — лениво ворохнулась мысль, но тут же: — зачем? Да и нитки с иголкой все равно нет». Плечи горбились, голова опускалась все ниже, идти никуда не хотелось. Полнейший крах: 2:0 — не в мою пользу, ни свободы, ни любви! Ничего не осталось... «Ошибка молодости» — странно звучит. Кто же ошибся?

На площадку крыльца вышел высокий мужчина в сером демисезонном пальто и в видавшей виды шляпе. Прислонился к перилам, не спеша начал свертывать самокрутку. Глаза сквозь толстые линзы очков казались

 

- 174 -

на удивление большими, прямой нос, острый волевой подбородок выдавали в нем человека интеллигентного. Мужчина неторопливо достал спички, прикурил, выдохнул сизый клубок дыма и принялся пытливо рассматривать меня.

«Еще один придурок», — неприязненно подумал я и повернулся к нему спиной.

Полнейшее равнодушие ко всему охватило меня, даже думать ни о чем не хотелось.

Незнакомец, словно стараясь досадить мне, спросил:

— О чем думаешь?

Я молчал, а он терпеливо ждал, попыхивая самокруткой, потом поинтересовался:

— Из последнего этапа?

И на этот вопрос я опять промолчал.

— Привезли 478, осталось 106, да и те вповалку лежат в стационаре. Ты-то как сюда добрался?

— На крыльях прилетел, — огрызнулся я.

— Это на каких же? Уж не Икар ли ты?

— Самый он, — криво усмехнулся я. — Вот он я, весь тут! И взорвался: — Ну чего пристали? Один чуть с крыльца не спустил и камень в руку положил, второй — в Икара превратил. Идите все к черту! — Хотел крикнуть что-то еще более забористое, но незнакомец неожиданно протянул кисет:

— Покури!

— Спасибо, не курю, — растерялся я, — и отец не курил, и дед, и пра...

— Молодцы! — улыбнулся мужчина. — У меня, наоборот, все дымили. И, заметь, махорку, особенно моршанскую уважали. Сила! Как хватишь, до печенок прошибает. — Выпустив клубок дыма, спросил: — 58-я?

— Почему так решили?

— На урку не похож, лицо не то, взгляд прямой, да и одет... Среди блатных таких доходяг нет Как гово-

 

- 175 -

рится, тонкий, звонкий и прозрачный. Давай знакомиться: Синявский Федор Иванович, бухгалтер.

— Владимиров Сергей, — вяло ответил я, пожимая по-женски мягкую руку.

— Москвич я. А ты?

— Сибиряк, — откликнулся я.

— Сибиряки — народ крепкий. Что же ты-то до ручки дошел? Да еще в родных краях?

— От легкой работы и усиленного питания, — съязвил я.

— В контору-то зачем приходил?

Давно я не ощущал внимания к себе, не слышал доброго слова, не видел приветливой улыбки. Забыл, что все это существует на свете. Одиноко, тоскливо было сейчас на душе и, повинуясь внутреннему порыву, я достал из-за пазухи письмо, протянул Федору Ивановичу. Близко поднеся письмо к глазам, он стал читать, а я, отвернувшись, уставился на тайгу за забором.

Прочтя, вернул письмо, присел рядом:

— Любил?

— С девятого класса...

— Понятно... Удар ниже пояса. Ну и что теперь? Всех женщин проклинаешь?

— Угу! — мрачно изрек я.

— Мальчишка! На Лиде свет клином сошелся? Что ты вообще знаешь о женщинах? Дурачок! Если и есть что-то прекрасное в этом подлом мире, так это женщина! Есть и такие, как твоя, семья не без урода. Забудь, выброси из сердца и памяти. Будет у тебя еще любовь, большая, настоящая... _

— Федор Иванович, не сегодня-завтра я загнусь, а вы про большую любовь. Нажраться бы перед смертью. Не знаю, как до барака доберусь, Хорошо, что под гору.

— Кем до лагеря был?

— Летчик. Курсант.

 

- 176 -

— Тебе по должности положено всегда на высоте быть. Еще и полетаешь...

— С нар на парашу...

— Брось! — в голосе Федора Ивановича зазвенел металл. Весь он подобрался. — Ишь, нюни распустил. Сейчас вся страна колючей проволокой опутана, миллионы лучших людей гибнут. Но надо выстоять, выжить! Сколько бы ночь не тянулась, а рассвет обязательно настанет. Человек до последнего вздоха надеждой живет. И ты ее терять не должен. Слышишь, не должен! Сколько жалоб написал?

— Семь...

— Ответа, конечно, ни одного не получил. Жди, надейся. Придет победа, амнистия большая будет, и на это рассчитывай. Еще один козырь у тебя есть.

— Это какой же?

— Молодость! Мне бы твои двадцать... Да я бы...

Он не стал уточнять, что бы он сделал на моем месте, задумался, потом решительно сказал:

— Ты вот что, зайди ко мне через пару дней...

Я долго молчал, прежде чем вымолвить спасибо. Впервые в лагере мне предлагал помощь совершенно незнакомый человек. Взять с меня было нечего: ни одежды, ни обуви, ни денег. Котелок да ложка — все мое «богатство». Кто я ему? Племянник, сын? Такие, как я, сотнями бродят по зоне, лежат на нарах, догорают в стационарах. Почему он выбрал именно меня? Поняв волчий закон лагеря: подохни ты сегодня, а я — завтра, я уже ни кому и ни во что не верил. И вот незнакомец в очках с толстыми стеклами заронил новую надежду. Как вовремя она загорелась...

Если в гору меня несли крылья большой радости— впереди ожидала свобода, то теперь их не было. Я шел с трудом, но меня согревали слова: «зайди через пару дней...»

 

 

- 177 -

Компания уголовников, что грелась на солнце возле пятого барака, окликнула меня:

— Эй ты, фитиль, о чем с Москвичом толковал?

— С кем? — недоуменно переспросил я.

— Да с бухгалтером. Башковитый мужик, в министерстве работал и здесь бо-оль-шое колесо крутит.

— Главбухом-то у нас майор, — возразил длинный, как жердь, мужик.

— Ну так что ж? Майор, а в работе осел ослом. Да к Москвичу из других лагерей приезжают, туфту бумажную зарядить! Вот ты, Оглобля, скажи, сколь будет дважды два?

— Дураков ищешь? Четыре будет.

— А у Москвича будет столько, сколько надо: и пять, и три, и семь... Уразумел? Ежели ты карманы щипать у фрайеров еще толком не научился, то Москвич любую ксиву так закрутит, так вывернет, ни одна комиссия не докопается. А в бумагах тех и деньги, и жратва, и шмотки. И все это Москвич в башке держит. Контрик, а любого нашего фармазонщика в два счета голым оставит...

— Так о чем толковище? — загораживая проход, вновь спросил меня косоплечий уголовник. — Чего он спрашивал? Колись, фитиль, пока по шее не врезал. Ну!

— Да ничего, — инстинктивно чувствуя подвох, ответил я. — Спрашивал из какого этапа, не земляк ли.

— А ты откуда сам?

— Из Сибири...

— Посылочки небось получаешь? Сало, махру, сухарики... В Сибири богато живут. Давай дружбу водить. Если кто обидит, мне скажи, зоб вырву. Посылочку-то ждешь? Не забывают родственнички?

— В гробу я видел таких родственничков, — горячо вырвалось у меня. — Сквалыги! За копейку удавятся.

 

- 178 -

Говоря все это, я не кривил душой. Мои родственники вполне заслужили такую оценку. Много их насчитывалось и почти все на «хлебных» должностях: директор маслозавода, председатель колхоза, главбух райпотребсоюза... Но ни: грамма, ни копейки... Если не считать кирпичика хлеба, бутылки молока, черной косоворотки, что принесла мне двоюродная сестра-студентка.

— Шлеп... Шлеп... Шлеп… —снова заговорили корды по дощатым тротуарам. Идти под уклон несравненно легче, чем в гору, только ноги переставляй, поднимай повыше, чтобы не зацепиться за отставшую от поперечины доску или в пролом не угодить.

На какой-то миг почудилось, что на ногах у меня не корды, а блестящие коньки и рядом скользит стройная девушка с пушистыми ресницами. Где-то вдали духовой оркестр играет плавный вальс, мы мчимся по аллеям сада, что на зиму превращен в каток, искристый лед звенит под нашими коньками. А сверху, медленно кружась в морозном воздухе, падают крупные хлопья снега, особенно заметные в свете фонарей...

...Белые клочки трофейной бумаги «Дойчланд» падают в ручей, что говорливо бежит вниз по косогору. Подхватив их, вода продолжает путь, минует колючую проволоку запретной зоны, ныряет под высокий забор, вырывается на свободу, на безбрежный весенний простор.

Я стараюсь рвать как можно мельче, белый караван плывет и плывет по ручью. Я провожаю его глазами. Мне кажется, что вместе с ним уплывает моя молодость, мои ошибки.

Молодость навсегда, ну, а ошибки еще будут, Никуда от них не деться.