- 215 -

Делая шаг в неизвестность, вы рискуете потерять почву под ногами на мгновение, но оставаясь на месте, вы рискуете потерять всю свою жизнь.

С. Кьеркегаард

ВСПОМИНАЯ КРАЧКОВСКОГО

 

Ленинград... Милый, прекрасный, никогда не уходивший из памяти.

Кружевной, прозрачно-ясный

В бледной финской синеве,

Весь точеный, весь прекрасный

Гордый город на Неве

 

Встал, во мне неколебимый,

Цепкой памятью храним.

Как свидания с любимой,

Жду я каждой встречи с ним.

Эти строки сложились далеко...

Я медленно иду от вокзала по Невскому, жадно вдыхая воздух моей юности. Статуи Клодта на Аничковом, дуга здания Публичной библиотеки, колонное полукружие Казанского собора...

Дальше, дальше... Все ближе, ближе... «И снова ветер, знакомый и сладкий...» Так сказал о Неве Николай Степанович Гумилев — о ее чуть сыром, пряном дыхании... Никто не остается равнодушным к царственному величию этого города.

Адмиралтейство... Дворцовый мост...

Здравствуй, Университет! Опять довелось-таки увидеться. Надолго ли? Удастся ли восполнить утраченные годы? С чего начать и куда двигаться?

Скольких нет!.. Наставники мои, товарищи, которых уже не увижу!.. Каждый из них был неповторим в своем творчестве. Каждый был уникален...

Как сильна первая любовь! Все эти годы я неотступно думал об арабистике. Вспоминал и мечтал. Всякое бывало — от жаркого труда и скудной пищи падают силы; от постоянного напряжения порой сдают нервы; в мгновение скорби готовы рассеяться надежды. Но дух... Дух

 

- 216 -

=неколебим: ты нашел цель своей жизни, свое счастье; сохрани себя во имя его. Собери для этого весь свой внутренний арсенал, все лучшее, что в тебе есть, в единый кулак, в утес, о который разбиваются беды. Человек сам строит свою судьбу. Поэтому слово «судьба» — анахронизм: разумное существо, личность не может быть безвольным подсудимым сторонних сил, она не подсудна им. Только сильные знают подлинное счастье.

Я сопротивлялся слабости, старался выстоять. Это осуществилось благодаря целеустремленности, но рядом с ней стоят проникновенные письма Игнатия Юлиановича Крачковского. Свет этих писем не уступал тому, который лился в часы нашего живого общения. И сейчас, на очередном повороте судьбы, обращаюсь за советом к моему учителю, стопка потрепанных листков, опоясанных бичевкой, вновь лежит передо мной. Думал ли, что смогу перечитывать их в Ленинграде, за моим старым столом в библиотеке Университета? Строки участия, написанные знакомым изящным почерком человека, образ которого жил во мне все эти трудные годы, взволновали меня. Теснясь, набежали воспоминания о давнем и светлом, никогда не покидавшие душу. Было и скорбно, и радостно...

Ученого старят не годы, а отсутствие преемника. Когда некому передать дело своей жизни, в душе поселяется смутная тревога, переходящая затем в отчетливую горечь, иногда в разочарование и безразличие.

Крачковский был счастлив в учениках: Юшманов и Кузьмин, Кашталева и Эберман, Виленчик и Ковалевский — художники науки, которым он помог развить в их дарованиях нужные грани, открыли новые темы в арабистике. Он был им опорой и примером, они — его надеждой и бессмертием его дела.

Ученики и учитель не составляли замкнутого клуба книжников: Крачковский жил масштабами страны. Один из последних ученых-энциклопедистов, с одинаковой страстью изучавший древнюю и новую арабскую культуру и сумевший благодаря этому вырастить серьезную научную школу, он вырастил ее во имя русской науки, развития того «державного бега», который был придан кораблю нашего востоковедения трудами Розена и блистательной плеяды его питомцев.

По мысли Крачковского в 1930 году был создан Арабский кабинет Института Востоковедения Академии наук, ставший под его руково-

 

- 217 -

дством центром советской научной арабистики. Здесь, исследуя, споря, общаясь с взыскательным и отзывчивым наставником, мужали его ученики, здесь неутомимо шел в глуби и выси науки он сам. А рядом, в университете, на своих лекциях и семинарах, академик пытливо вглядывался в совсем юные лица: будет ли толк, будет ли смена смене? И бережно поддерживал каждого, у кого начинали отрастать собственные крылья.

Когда грянула война сорок первого года, Крачковский не покинул города на Неве, с которым была связана вся его жизнь ученого. Сжималось кольцо блокады, уезжали и умирали учителя, сверстники; седобородый человек с усталыми, глубоко запавшими глазами, осунувшийся и бледный, едва держась на ногах, продолжал стоять на посту и принимал на себя всё новые обязанности. Он улетел в Москву, лишь сломленный тяжелой болезнью, но с радостным сознанием того, что ценнейшие восточные рукописи института спасены от превратностей войны трудами его самого и вдохновленных им помощников.

Подвиг жизни Крачковского был отмечен двумя орденами Ленина, Государственной премией первой степени и международным признанием: он был членом двенадцати академий и научных обществ мира.

Но в конце 40-х годов его лучшие ученики лежали в могиле или на много лет были оторваны от научной работы. Дело всей жизни рушилось на глазах, умирало вместе с ним. Преемники... «Иных уж нет, а те далече...» — с горечью вспоминал он, как ярко вдруг блеснули давние слова нежданной гранью смысла! «Чудище обло, озорно... стозевно и лаяй...» Грубые нападки неудачников науки не щадили его. Осенью 1950 года он ушел из университета, с которым был связан полвека. В институте рядом с ним теперь трудились лишь два технических сотрудника, пребывание которых в штате ему приходилось непрерывно отстаивать, чтобы спасти свое детище — Арабский кабинет, арабистику.

Он все еще выступал с докладами, чаще и обстоятельнее других. «Языковедческая дискуссия и работа над арабским словарем», «О подготовке переводов с арабского для академической серии "Литературные памятники"», «Новые словари современного арабского языка, изданные в Палестине», «Новый глоссарий ливанского диалекта», «Абиссиноведение и эфиопская филология в России и СССР», «Первые годы прогрессивного журнала "ат-Тарик"»... Это многообразие тем уложилось в неполные два месяца: они прочитаны между 18 октября и 13 декабря 1950 года. Особо примечателен доклад «О работе

 

- 218 -

Арабского сектора Института востоковедения в ближайшие годы», отдельные положения которого уже звучат как завет грядущему:

«...Работа Арабского сектора в первую очередь должна учитывать особо настоятельные потребности научной жизни в нашей стране...

...Следует сохранить все прежние основные задачи Арабского кабинета: изучение арабских источников для истории народов СССР; изучение среднеазиатских арабов; изучение истории отечественной арабистики».

Он еще смеялся, шутил, обменивался остротами. Но все это уже было в другом ключе, совсем не так, как десять, даже пять и два года назад. Близился конец.

Впервые он остро почувствовал его 26 октября, когда ледяной ветер — осень 1950 года была суровой — заставил его пойти из института на Васильевский остров не кратчайшим путем по Дворцовой набережной, а делая обход по улице Халтурина. Он сильно промерз, но заставил себя явиться в заседание совета Библиотеки Академии наук, где его ждали. Оттуда он вышел с горящей головой, едва добрался до дому, слег и долго не мог прийти в себя.

10 января 1951 года Игнатий Юлианович прочел в институте свою статью «Иракская литература», написанную для Большой Советской Энциклопедии. Как оживленно, как заинтересованно ее обсуждали! Ему стало чуть легче.

Но этот роковой разговор 21-го... Он решил все.

Незадолго до этого приказом вновь назначенного директора Тол-стова из института были уволены двадцать два человека. В их числе оказались оба сотрудника Арабского кабинета, который, таким образом, подлежал ликвидации. Крачковский, дрожа всем телом и задыхаясь, поднял тревогу. Одна из его помощниц была возвращена, другого восстановить отказывались. Игнатий Юлианович отправился к Толстову, говорил необычно для себя резко. Из директорского кабинет он вышел, шатаясь и белый, как полотно. Окружающие услышали от него единственную фразу: «Это свидание дорого обошлось и мне, Толстову». После предпринятого им демарша должна была состояться встреча директора с уволенным сотрудником, но этому сотруднику предварительно следовало созвониться с Крачковским. Игнатий Юлианович в ожидании звонка не спал трое суток.

24 января — который уж день подряд! — было морозно и ветренно. До чего надоели холод и полутьма, скорее бы лето, отпуск, тиха Келломяки, Коломяги, Комарово! С набережной выло и дуло, снеж-

 

- 219 -

ный песок летел и летел в окна гостиной, рассыпаясь по промерзшим стеклам. Игнатий Юлианович погладил прохладную крышку рояля. Ему вспомнились импровизированные музыкальные вечера, концерты соло, в четыре руки: Чайковский, Танеев, Рахманинов, Глазунов... Берлиоз... Лист... Он слушал, сидя в этом кресле, а вот в этих сиживали... Да, да, как же, хорошо помнятся все трое, нет, четверо, сидевших и том углу, но ведь один из них... да, его не стало в блокаду... а тот, другой, погиб в эвакуации, а третий умер после войны, а четвертый... Да, а кто же остался из того круга отдыхавших за музыкой, кто кроме него с женой, неужто один «Алексис ле Бёф» из шуточной «Легенды об Азиатском музее», сочиненной китаистом-поэтом, которого тоже давно уже нет, — неужели только Алексей Андреевич Быков, нумизмат из Эрмитажа, когда-то десятилетним мальчиком представленный самому Глазунову? Алексей Андреевич и сейчас временами приходит и музицирует, а прежних вечеров уже нет...

К полудню ветер стих. Игнатий Юлианович сходил на почту, в сберкассу, потом, вернувшись домой, стал поджидать с работы жену. Вера Александровна, красная от мороза, сразу прошла в кабинет. В ее ушах еще звучал тревожный вопрос Анны Павловны Султаншах, родственницы академика Орбели, встреченной в ИИМКе1:

— Как чувствует себя...

— Беспокоюсь, — ответила она отрывисто, вдруг почувствовав, что в ней что-то дрогнуло. И сейчас, войдя, увидела на бледном лице потемневшие глаза и круги под ними.

— Ничего... Я уже ничего, — сказал Игнатий Юлианович обычным ровным голосом. — Все проходит, Вера.

— На тебе лица нет. Успокойся, поспи.

— Да, конечно, я скоро усну.

На рабочем столе Веры Александровны лежала миниатюрная красивая записная книжка. Крачковский поймал вопросительный взгляд жены.

— Это тебе, — его голос звучал мягко и тепло.

— Как же я буду писать в такой малышке своим крупным почерком? — смущенно спросила Вера Александровна.

Но он уже сел за свой письменный стол и взял какую-то книгу: короткая сцена с подарком чуть разрядила его, слабое веяние давно ушедшего покоя вдруг прошелестело рядом. Жена тихо вышла.

 


1 Институт истории материальной культуры, где тогда работала В. А. Крачковская

- 220 -

Пообедали, спустились сумерки, и она вновь увидела его в старом кожаном кресле у письменного стола. Игнатий Юлианович не занимался, а, глядя в пространство, сосредоточенно думал. О чем? Виделся ли ему академик Розен, к которому сорок пять лет назад, молодым магистрантом, он приходил в эту квартиру читать старые арабские тексты? Розен, первый арабист России, умерший в этих стенах темным январским днем 1908 года? Вставал ли в его памяти год 1921-й, когда, только что став академиком сам, он собирал все живые силы науки, всех выживших в час испытаний страны, всех мужавших, ради создания школы советских арабистов? Или год 1937-й, когда, окруженный толпой учеников, он подводил на всесоюзной сессии итоги и намечал еще более смелые, еще более нужные стране свершения? А может быть, рукописи, бесценные осколки дальней и давней культуры, над которыми он склонялся всю свою жизнь, вновь прошли перед ним вереницей, будя воспоминания о днях, когда наедине с ними он был счастлив и дерзостен? О ком, о чем он думал в сумерках январского вечера, в сумеречный час своей жизни? Мрак, густея, все плотней обволакивал одинокую тень в кресле.

В десятом часу вечера пришла за книгами секретарь кафедры Блинцовская. Пили чаи, неторопливо разговаривали о делах и общих знакомых. Когда Блинцовская ушла, Вера Александровна села за рояль и стала играть Прокофьева.

— Это «Ромео и Джульетта»? — спросил Игнатий Юлианович, входя в гостиную.

— Нет, — ответила она, не оборачиваясь. — Сюита из «Золушки».

Он вздохнул и пошел в спальню. На ночном столике лежала стопка книг, которые он обычно читал перед сном. Сейчас он не дотронулся ни до одной, а лег и закрыл глаза.

— Ты сегодня безработный, — пошутила Вера Александровна, заглянув в дверь, — всегда читаешь, а тут...

Он ничего не ответил: ему вдруг стало так плохо, как еще никогда не было. Голову пронзила резкая боль, и не было сил вернуть уходящее сознание: тело размывала нараставшая слабость. Агония была недолгой: сердце, источенное наследственным эндокардитом, стало биться, все реже, все тише и, наконец, остановилось...

Я стоял перед памятником на Волковом кладбище. С бронзового медальона на меня смотрело неподвижное лицо Игнатия Юлиановича Крачковского. Вот где, вот когда довелось нам свидеться вновь.

 

- 221 -

Я вспоминал. Годы, разворачивая свои прочитанные свитки, медленно отходили назад. И вот глуховатый голос Юшманова: «Это высший авторитет в нашей области... а ведь еще не стар и, к счастью, живет в Ленинграде...» Старинный дом на Васильевском острове, утомленные и внимательные глаза, приглядывающиеся к юному второкурснику. ..

Первые часы над арабскими рукописями под испытующим оком академика... Свидание в подмосковном парке, когда недоучившийся студент признался ему, что давно носит в себе тему кандидатской диссертации...

Просторная аудитория с окнами на Неву, рдеющий диссертант... «Крупная научная индивидуальность...» В устах сдержанного Игнатия Юлиановича эти слова значили многое. Читались в них и признание моего «ныне», и требование к моему «завтра».

И вот — вечер, когда мы заговорили о докторской диссертации, встреча, оказавшаяся последней...

Пятнадцать лет. Они прошли передо мной, как на смотру солдаты. Полтора десятилетия, запечатленные во взыскательно-дружеских письмах учителя, в трудном и радостном мужании ученика.

Пятнадцать лет... Он неизменно шел рядом со мной, человек со скупой и неторопливой речью, с пристальным взглядом зорких, сквозь годы видящих глаз — я всегда чувствовал на плече его твердую руку.

Я задумчиво обошел памятник. На оборотной стороне гранитного обелиска вились арабские стихи:

Ссужала слезы я доныне тем, кто плакал.

Ты отнял их у тех, кто пережил тебя.

Так сказала в своей элегии поэтесса ал-Ханса тринадцать веков назад. Вечно да будет его имя благословенно!

Звенья бронзовой ограды воспроизводили отрывок стиха Абу-л-Атахии, поэта VIII столетия, творчеству которого был посвящен первый научный доклад Крачковского 28 сентября 1906 года:

Смерть — это вход, куда вступает каждый...

Смерть... Почему? Где логическое оправдание тому, что из жизни уходят нужные люди, не свершив того, что могли бы свершить?

— Игнатий Юлианович мог бы прожить долго, — сказала мне Вера Александровна. — Ведь он вел очень умеренную жизнь. Но его ско-

 

- 222 -

сила тревога за судьбу арабистики, за судьбу ее сердца — Арабского кабинета Академии наук. Ему был нужен покой, а покоя не было.

И мне вспомнились слова, заключающие одну из книг о Леонардо да Винчи: «Ему было всего лишь шестьдесят семь лет от роду, и он мог бы прожить много дольше и сделать еще больше, если бы жил и работал в других условиях и в другой обстановке».

Я стоял у ограды, перевитой стихом Абу-л-Атахии, и думал. И вновь текли воспоминанья, и стесненная душа то никла, то распрямлялась: скорбь уступала в ней место счастливой мысли — тронул-таки сердце этого человека мой труд в науке, да ведь и то сказать, нелегкая и мне жизнь выпала, а какой пласт подмят!

И тут, идя к выходу с кладбища, я прочитал на памятнике физиологу Павлову:

«Последовательность, последовательность и последовательность! С самого начала своей работы приучите себя к строгой последовательности в накоплении знаний.

...Второе — это скромность. Никогда не думайте, что вы уже все знаете. И как бы высоко ни оценивали вас, всегда имейте мужество сказать себе: я невежда.

...Третье — это страсть. Помните, что наука требует от человека всей его жизни. И если у вас было бы две жизни, то и их бы не хватило вам. Большого напряжения и великой страсти требует наука от человека...»

И я понял, что сделано мною мало, и путь мой еще только начинается.