- 187 -

ВНОВЬ НА ВОСТОК

 

Охранники тщательно закрывали от меня Ленинград, и вдруг привезли туда сами. Снова глянула в очи знакомая пересыльная тюрьма, укромно приютившаяся за Лаврой, гостеприимно раскрывающая широкие объятия сотнеголовым, тысячеголовым этапам, заботливо выпроваживающая их во все концы государства ГУЛАГа.

Стоял июль. В просторной общей камере, где я оказался, было пустовато: вчера ушел большой этап, а наш, прибывший из Новгорода, уступал ему в численности. За отсутствием нар люди расположились на полу со всем своим скарбом, радуясь, что пока можно спать не впритирку один к другому, а это уменьшало духоту.

 

- 188 -

Назавтра после прибытия, когда я лежал, задумавшись, положив голову на свой узелок, неподалеку вдруг резко прозвучало:

— Эй ты, шкет, а ну отойди от старика!

Я приподнялся, посмотрел по сторонам. Справа от меня сидел на самодельном фанерном чемодане плотно сложенный человек с желтоватым, без единой кровинки, лицом. Его пронзительный взгляд был устремлен в угол камеры, где мальчишка-уголовник запустил руку в ящичек с продуктами, стоявший перед седым изможденным арестантом. Старик слабо сопротивлялся, подросток стал вырывать у него уже весь ящик.

— Ты, шкет, кому сказано? Отваливай от старика! Усвоил или на кулаках растолковать?

Твердый окрик сидевшего на чемодане подействовал. Юнец оглянулся и произнес обиженно:

— Пахан, я же не к тебе пристаю, чего ты...

— Что-о? Пристал бы ты ко мне, я бы через пять минут играл тобой в футбол! Мразь, отойдешь ты, наконец?

Человек привстал с чемодана. Уголовник, недовольно сопя, вернулся на свое место. Спасенный старик перекрестился и стал быстро что-то вынимать из ящика и жевать. Желтоватое лицо его спасителя повернулось ко мне:

— Вот ведь! Сам в тюрьму попал, а другого заключенного грабить хочет!

— Да уж, добро бы фитиль, доходяга, — проговорил я. — Добро бы оголодал, а то ведь ряшка-то сытая, мордоворот кирпича просит! И вот лезет барданы курочить...

Пронзительные глаза оглядели меня с любопытством:

— Давно сидите?

— Шесть лет по тюрьмам-лагерям, два с половиной в ссылке, два с половиной под негласным надзором и вот полгода новой тюрьмы — итого: одиннадцать с половиной годочков.

— Я вас обогнал! — засмеялся собеседник. — У меня уже таких годочков тринадцать.

Так мы познакомились. Геннадий Сергеевич Воробьев, сын псковского крестьянина, в 1925 году, двадцати лет, вступил в партию, Стал журналистом, членом редколлегии ленинградского журнала «Вокруг света», в те годы одноименный журнал выходил и в Москве. Убежденный коммунист, он и сына своего назвал необычным именем: Лори: Ленин — организатор революционного интернационализма. А

 

- 189 -

в 1936 году стал одной из первых жертв поднимавшейся волны произвола. Получил шесть лет заключения, отправили на Колыму, вернулся оттуда хромым, через десять лет после ареста. Пробыл под надзором два года, в 1948 схватили опять. И тут случилось чудо — зачли пересиженные сверх срока четыре года, поэтому из десяти лет, отмеренных теперь Особым Совещанием, сидеть Геннадию Сергеевичу только шесть, в 1954 году должны выпустить. Авось. Будем надеяться.

О многом шли наши разговоры, Воробьев был начитан. Вскоре «новгородцам» велели собираться в этап. К счастью, мы оба в него и попали — только в разные вагоны, потому что охранники размещали заключенных по первым буквам фамилий.

Арестантский поезд медленно тронулся, пошел, набирая скорость. Переполненные людьми, наглухо закрытые, днем и ночью охраняемые вооруженной стражей товарные вагоны катятся в пространство. Ухо чутко ловит сквозь толстую стену радиоречь и живые разговоры на станциях. Уже проехали среднюю Россию, перемахнули через Волгу, остался позади Уральский хребет. Куда мы едем? Забудь этот простой и столь же пустой вопрос, ведь мы не едем, нас везут. Как скот на бойню — ему тоже не сообщают о месте назначения.

Сравнение уводит мысли вглубь. Конец каждой человеческой жизни ужасен: смерть. Как животные в загородке у бойни, толпящиеся около единственного выхода — под нож мясника, мы никуда не можем уйти в сторону от гибели... Но в отличие от животных, упрямое стремление пройти свой путь с наибольшей пользой для себя и других продлевает жизнь.

Стучат колеса, катятся вагоны, память возвращается к Аррани:

Ни вздоха, ни взгляда, ни слова.

И мрачен, и долог мой плен.

Но знаю — мы встретимся снова,

Я в этом уверен, Илен.

 

Над нами безумствует вьюга,

Разомкнуты наши пути.

Но сердцу и памяти друга

От вас никуда не уйти.

... — Куда везут?

— Черт их знает! Ну, уж не дальше Сахалина.

— Типун тебе на язык с твоим Сахалином. Поближе-то некуда, что ль?

 

- 190 -

— Куда ни привезли, везде работать надо, эхма! Не можешь владеть золотом — бей молотом.

... — А кто слыхал про попа Онуфрия? «Одутловатый отец Онуфрий, откушав огуречной окрошки, охая, отправился обозревать окрестности Онежского озера. Около обрывистого оврага омывалась обнаженная односельчанка, осьмнадцатилетняя отроковица Ольга. Оторопев, она отпрянула...»

— Ха-ха-ха!

— Я слышал, это сочинение одного семинариста, — говорит кто-то, — и отец благочинный или там еще какой-то церковник, прочитав, начертал оценку: «охально, озорно, однако отлично». Тоже на «о».

Ночи, дни. Ночи, дни. Стуки молотом по стене над ухом, поверки. Стучат колеса, катятся, качаясь, вагоны. Нас высадили в Тайшете.

25 августа 1949 года началась моя жизнь в Озерлаге. Я еще не знал, что в красивом, даже поэтическом названии лагеря — «Озерный» — спрятаны слова «Особый, Закрытый, Режимный». Первое из этих слов предваряло в виде буквы «О» номер каждого лагерного пункта или «колонны», как здесь говорили. Чтобы это скрыть, начальство произносило неудобное «О» как «ноль».

Колонна 025 в Тайшете была пересыльной: этапы узников, прибывшие сюда по железной дороге со всех концов страны, затем переправлялись на «трассу» — озерлаговскую «глубинку». Это огромное пространство усеивали многочисленные, строго отделенные от внешнего мира и даже друг от друга лагерные точки. За высокими заборами, опутанными колючей проволокой с конвойными вышками по углам, следовыми полосами изнутри и снаружи, текла жизнь загнанных сюда «врагов народа»: начальник, инспекторы, надзиратели были для них неограниченными и непререкаемыми повелителями.

Как только нас, отсчитав по пятеркам, впустили в зону пересылки я встретился с Воробьевым, привезенным в другом вагоне нашего поезда. Мы обрадовались друг другу и с тех пор не разлучались. Дошло до того, что когда меня назначили таскать в бадье воду на кухню, Геннадий Сергеевич, пренебрегая своей хромотой, предложил себя в напарники. Было и жаль его, и в то же время приятно не прерывать общения. Поэтому я наливал воду из колодца в бадью не до краев. Разговоры наши длились до отбоя каждый день. Однако 8 сентября Воробьева угнали в этап. Я проводил его до ворот зоны, мы тепло простились не зная, доведется ли еще когда-нибудь встретиться. В лагерях так бывает нередко. Начальство равнодушно, а подчас и умышленно пре-

 

- 191 -

секает все проявления замеченной приязни между заключенными — «чтобы не могли сговориться», поэтому и проситься на этап, с которым отправляют вашего товарища, бесполезно.

Оставшись один, я мог сосредоточенно и неторопливо наблюдать разные стороны окружавшей меня жизни; память вбирала увиденное независимо от моего желания, и сбереженное ею преобразилось в краски, расцвечивающие мысль, когда она обращается к прошлому.

... Вот пожилой, молчаливый Михаил Михайлович Яблунин, сосед мой по этапному вагону. Прибыл, как все мы, на пересылку, ждал, как и мы, отправки на «трассу». И вдруг на тебе: случайно в бараке запел, у него обнаружился бархатистый бас, кто-то сообщил об этом в КВЧ — «культурно-воспитательную часть» — и пришел спецнаряд, по которому попал наш Яблунин в агитбригаду при управлении лагеря, освободившись от лесоповала. Везет же людям!

... Отправили Яблунина, а тут разнесся слух, что привезли отбывать срок заключения знаменитую Лидию Русланову. Будто поет она для начальства, для конвоиров где-то за зоной, куда нам ходу нет.

... А это уже другая заключенная женщина, не певица, а простая, усталая чья-то жена, мать. Бежит она по зоне в свой барак и по пути обнимает и целует каждого встречного, конечно, лишь такого же арестанта. Ну и ну, что случилось? Так ведь бежит она из УРЧа — учетно-распределительной части, где ей только что объявили, что срок ее неволи снижен с двадцати пяти до десяти лет. Всего-то десять лет, радость какая! Все в мире относительно.

«Президиуму Верховного Совета СССР Заявление.

Прошу временно освободить меня из места заключения для того, чтобы я смог завершить работу над докторской диссертацией «Арабы и море», открывающей новую область советского востоковедения.

После зашиты и обнародования указанного труда я готов добровольно вернуться в указанный органами госбезопасности лагерь для пожизненного отбывания заключения.

13 октября 1949 года».

Я перечитал это свое обращение и подписал, потом сдал его в учетно-распределительную часть лагеря для отправки по назначению, ответа не последовало, — видимо, начальство, мерявшее всех на свой

 

- 192 -

аршин, усмотрело в моих словах какой-то подвох и решило не давать им ходу. Но сам я был счастлив, что не остановился перед таким шагом во имя науки, которая вместе с поэзией утешала меня в бедах и наполняла смыслом всю мою жизнь.

Отправка меня, как и многих других, на «трассу» почему-то задерживалась. Наступила зима. Время от времени приходилось выходить на какие-то строительные работы, потом я стал ночным «дневальным», то есть дежурным в одном из бараков. Обязанности состояли в наблюдении за порядком во время ночного сна размещавшихся в бараке бригад. Удар о кусок рельса, дававший отбой, возвещал и начало моей работы, удар о рельс, означавший подъем, говорил, что можно сменяться...

Вечером следующего дня появился человек, завладевший всеобщим любопытством в большей степени, нежели Михаил Григорьевич. Пришел этап уголовников, его разместили в нашем бараке, откуда накануне отправили на «трассу» целых две бригады. После суеты, вызванной стремлением новичков захватить лучшие — нижние — места на «вагонках», то есть отдельных сооружениях с двумя верхними и двумя нижними спальными полками, все — и вновь прибывшие, и старожилы — столпились вокруг худощавого юноши с усталым после дороги, сосредоточенным лицом. Оказалось, что он знает наизусть знаменитого «Луку» Баркова. Грабители, воры, убийцы, затаив дыхание, слушали; юноша говорил глуховатым простуженным голосом:

Судьбою не был он балуем.

О нем сказал бы я, друзья...

Когда он кончил, минуту стояло молчание, потом раздались восхищенные возгласы, обращенные к чтецу:

— Молоток! Ну-у, молоток!

— Бывают же такие умачи, не нам пара! Столько запомнил, а?

— Слушай, браток, ты не тушуйся, мы за тебя будем вкалывать, понял? Отработаем за тебя полностью, ты только нам рассказывай про этого Луку. Надо же, какой рассказ, а?

Дадим тебе хлеба и табаку, не будешь обижен! Валяй хоть каждый день, этот Лука никогда не надоест!

Многих привлекало непечатное содержание, щекотавшее нервы и воображение. А мое внимание остановил стремительный бег легкого певучего стиха, рождавший ощущение музыки.

Да, музыка слова. Надо быть большим умельцем, чтобы ее извлекать, как некогда высекали огонь.