- 57 -

Письмо № 6

 

Здравствуй, моя дорогая!

Так и есть, Ириша, четвертое письмо тоже конфисковали, только теперь уже под другим предлогом — «условности в тексте», и цензура почему-то переменила тон, вместо угроз мне было высказано снисходительное равнодушие. «Непонятно, и зачем вы впустую тратите время на такие письма, мы ведь их все равно не пропустим», — вот и все, что сказала мне цензор в очередной раз. Однако я уверен в обратном, Ириша, труд мысли никогда впустую не бывает. Даже простое переписывание бумаг приносит определенную пользу, а тем более — рукописи или письма... Помнишь у Булгакова: «Простите, не поверю, — ответил Воланд мастеру, — этого не может быть. Рукописи не горят». Не удивляйся этой цитате, некоторые отрывки из «Мастера и Маргариты» я помню наизусть. Мне тоже хочется верить, что рукописи и письма не горят и не уничтожаются... Поэтому я и засел за это продолжение.

Ты знаешь, вспоминая теперь эту осень, проведенную за толстыми каменными стенами внутренней тюрьмы КГБ, я начинаю что-то переоценивать и по-другому смотреть на многие вещи. Хотя противоречия и сомнения все также теснятся в моей голове, что-то изменилось во мне, и сейчас я несколько иначе подхожу к вопросу смысла жизни. Время бесценно, и в том нет никаких сомнений, но помимо этой категории, определяющей срок нашей жизни, есть и другие критерии, которые нельзя игнорировать. Иногда я спрашиваю себя: если бы можно было повернуть время вспять и оказаться в Ленинграде в день отъезда, но уже с опытом происшедшего, то сел бы я в тот поезд или нет? Да, — отвечаю я себе, — я снова бы пошел на вокзал и уехал в Москву. Единственное, что бы я хотел исправить, — это спрятать копию моей рукописи так, чтобы не нашла ни одна собака. И

 

- 58 -

вместе с тем у меня бывают порой минуты, когда ускользающее без пользы и дела в небытие время прямо-таки угнетает, и тогда нестерпимо подмывает пойти и покаяться или, как здесь говорят, «посыпать пеплом» голову и «попроситься домой».

Хотелось жить как обыкновенный человек, быть с тобой, читать любимые книги, ходить в театр и кино, гулять по лесу, общаться с друзьями, работать.., хотелось просто жить в своем городе и радоваться каждому прожитому дню, а не укорачивать свою жизнь за этими заборами. И тут же возникал вопрос: зачем? Зачем жить тогда вообще, если жить так, как все, — молча и покорно? Только ради самой жизни? Забыть о своем достоинстве, отбросить все принципы и броситься в погоню за материальным благополучием? В таком случае и моя жизненная философия, и моя рукопись не стоят и ломаного гроша, а все, что я делал и к чему стремился, надо предать анафеме и похоронить... И что тогда? Начать жизнь сначала? Но какая это будет жизнь? Нет, из этого «поезда», предначертанного судьбой, мне уже не выйти... Кто-то должен жертвовать своей жизнью, своей молодостью ради общего дела и общей пользы, иначе... иначе этот мир потонет в пучине зла.

Осень — моя самая любимая пора, и уже поэтому тогда было немного тоскливо и грустно в холодной тишине тюремного отсека. Без меня облетала листва в Летнем саду, и нельзя было пройти по его аллеям, вороша ногами этот ностальгический осенний ковер природы, без меня становился все более и более безлюдным пляж у Петропавловки, без меня остывало ночное небо, без меня... Природа тогда словно глумилась над нами, дразня бездонной синевой неба и теплым дыханием юга. Казалось, будто крымский климат переехал в наши широты, настолько неправдоподобной была эта осенняя аномалия. Ты ведь хорошо помнишь, Ириша, — ни дождей, ни туманов, ни мглистой сырости, все дни сентября и до середины октября стояли, как назло, такие ясные, теплые

 

- 59 -

и солнечные! Настоящее «бабье лето»! И вот в эту прекрасную романтическую погоду я должен был сидеть в каменном мешке, выслушивать идиотские вопросы и придумывать не менее идиотские ответы. Почему? Почему жизнь устроена так несправедливо?

Я знал, что такая осень больше не повторится, как не повторяется ни один день, канувший в прошлое, как не повторяется ничего в этой жизни. Грустно мне было порой и от мыслей об уходящей молодости, я прощался тогда на несколько лет не только с тобой, со своими родными и друзьями, со своим городом, но и со своей молодостью, а с ней я прощался навечно. На сколько лет меня увезут из Ленинграда, я не знал, знали они, и было глупо рассчитывать на какое-то снисхождение суда, если уж за стихи тут отваливают по три года. Поэтому, когда я вернусь в Ленинград, если вернусь, мне будет, вероятно, под сорок. Не самый подходящий возраст начинать с нуля. «Почему — "с нуля"? — спросишь ты. Разве забуду я за это время все, что знал, разве разуверюсь во всем, во что верил, разве отвернутся от меня все мои родные и друзья? И все-таки... Они украли у меня не только эту осень, не только труд нескольких лет, они украли нечто большее — мою мечту и надежду на то, что эта мечта может сбыться. Ты знаешь, о чем я говорю. И как бы сентиментально и наивно это ни звучало, но это так. Именно эта потеря, которую даже трудно назвать потерей, меня расстраивала и огорчала едва ли не больше, чем утраченная рукопись. Время не догнать, а это значит, что мне придется все-таки начинать «с нуля» другую жизнь.

Поборов последние сомнения, в какой-то момент времени я пришел к логичному и единственно правильному решению: отдать свой «долг» советской власти, если она считает, что я ей должен эти несколько лет жизни в лагерях и ссылках, но не малодушничать и не предавать себя. Свобода, купленная ценой раболепного склонения головы, обернулась бы дня меня потом душевными мука-

 

- 60 -

ми и самоистязанием. Избежав одного заточения, я оказался бы в другом и, пожалуй, даже более страшном — в заточении своих угрызений совести. Человек хотя бы раз в жизни должен сделать выбор, и если этот выбор внутренне оправдан, он не будет никогда сожалеть о прожитой жизни, какой бы короткой она ни была. Тюрьма — это не конец жизни, а более того, в некоторых случаях — ее начало, и пусть я по окончании срока буду уже не инженер и еще не писатель, пусть я буду учиться на своих, а не на чужих ошибках, это — не самое главное, главное — оставаться человеком...

Солнце вставало и садилось.., оно совершало свой ежедневный рутинный бег по небосводу, проливая свет и тепло на улицы, по которым ходила ты... На этих улицах текла будничная городская жизнь и никому, кроме тебя и моих родных, не было никакого дала до еще одного заключенного на Литейном проспекте. Лишь во время часовой прогулки в маленьком сегменте прогулочного дворика эта чудная осень становилась отрадным явлением. Можно было разминаться на свежем воздухе, не прячась под крохотный навес от дождя, можно было вглядываться сквозь металлическую сетку, натянутую над прогулочным двориком, в глубину лазурного неба и пытаться настраивать себя на оптимистический лад. Мы имели счастливую возможность наблюдать осенние превращения на карликовом деревце тополя, каким-то образом выросшем во дворе в трещине асфальта у подножия здания. Это было единственное деревце среди нашего каменно-асфальтового окружения, и каждый раз, идя на прогулку, мы поглядывали на него как на живого посланца из другого мира, несущего нам вести о перемене времен года.

Жизнь для меня тогда не просто изменилась, она сделала невероятно крутой поворот и понесла меня по кочкам будоражащих эмоций и размышлений. Порой меня наполняло нечто, похожее на кино зрительские ощущения. Знаешь, когда смотришь какой-нибудь красочный документальный фильм, будь то африканское сафари, или карнавал в Рио, или экскурсия по Венеции,

 

- 61 -

то моментами забываешь об окружающей действительности II тебе кажется, по это ты мчишься на «ленд-ровере» по прерии, или танцуешь вместе с бразильской красавицей, или плывешь в гондоле по Большому каналу... А когда включается в зале свет, то возвращаешься «на землю» и видишь вокруг себя усталые лицу советских трудящихся, которым надо возвращаться в свои коммунальные квартиры и завтра опять идти на какой-нибудь дурацкий субботник. Тут только было наоборот, подсознание отказывалось по инерции адаптировать окружающее и происходящее, по все органы чувств через разум утверждали их реальность. Особенно по проявлялось, когда утром в изоляторе раздавался резкий дребезжащий звонок для подъема и отрывал от сновидений, еще отнюдь не тюремных, то какие-то мгновения сознание металось между возникающим восприятием физической видениями духовного мира. Но... достаточно было стянуть с головы одеяло, взглянуть па голые стены, выкрашенные болотно-зеленой краской, па фонарь под погодком, светяпщй круглые сутки, на оконную решетку и услышать стук в тюремную дверь с окриком: «Подъем!», как сознание туг же утверждалось в реальности.

Потом все повторялось каждый день одно и то же -часовая прогулка, завтрак обычно разогретая каша, оставшаяся от ужина, и кружка кипятка, вызов к следователю на очередной допрос, затем обед и киши, книги, книги... Книги были нашей отрадой, нашим спасением, нашей «соломинкой», дававшими не только духовную поддержку, но и позволявшими на какоето время отрешиться от мира стен и решеток. Библиотека в тюрьме КГБ относилась к разряду исключений и заслуживала наилучших похвал. Вернее, этих похвал заслуживали бывшие владельцы книг, ведь библиотека тюрьмы составлена в основном из конфискованных частных собраний, начиная с 30-х годов. Хозяева книжных собраний бесследно исчезали, а киши, любовно собранные ими, продолжают жить и приносить неоценимую пользу. В

 

- 62 -

некоторых книгах сохранились интереснейшие дарственные надписи, в каких-то можно было обнаружить все штампы меняющихся названий КГБ, своего рода знаки его эволюции. Там были печати библиотеки и ОГПУ, и внутренней тюрьмы НКВД, и особого отдела МВД СССР, затем КГБ при Совете Министров СССР и, наконец, апогей — КГБ СССР. Заказывать книги можно было раз в неделю через библиотекаря, и мы делали это в соответствии только с нашими пожеланиями, потому что никакой каталог нам в камеру не приносился и мы понятия не имели, какие книги есть в библиотеке. Поэтому заказывали мы, что называется «с запасом», тех авторов и те произведения, которые хотели бы почитать и, как ни странно и ни удивительно, больше половины наших заказов «по воображению» удовлетворялись. Попадались там и весьма редкие издания дореволюционного периода, методом «проб» мы выуживали и А. Шопенгауэра, и К. Каутского, и даже Ф. Ницше! За те несколько месяцев я прочитал, пожалуй, не меньше, чем за последние три года. Прочитал немало нового для себя и замечательного у Л. Толстого, И. Тургенева, О. Бальзака, А.Кронина и других гениев пера, до которых не «доходили руки» дома, там я совсем иначе начал воспринимать Достоевского и Стендаля, сделал ряд литературных «открытии», как например, «Крушение мира» Э. Синклера, продолжил свою философскую учебу и заново переворошил Г.Спенсера и Ж. Ж. Руссо, У. Джемса и Ф. Вольтера... Просиди я в Большом доме еще с годик, то мне можно было бы, наверное, выдавать диплом экстерна философского факультета Сорбонны или Оксфорда, но не ЛГУ. Как видишь, Ириша, все имеет свои и отрицательные, и положительные стороны, всякому злу сопутствует добро, и наоборот, ничего в этом мире нет абсолютного. И эти книги, и новое понимание философии жизни дали мне то, что не мог бы дать ни один университет.

Мне вспоминается один весьма примечательный эпизод во время следствия. Всевозможных экспертиз тогда было предостаточно: и дактилоскопии, и психиатричес-

 

- 63 -

кая, и литературная, и графологическая, и машинописная... Все эти «мероприятия», безусловно, чушь собачья, натурально-формалистские пунктики следствия с заведомо известными результатами, нужные лишь для видим законообразия. Достойное заметки в том эпизоде заключалось не в форме, а и содержании образе мышления и реакции понятых на такого рода дела. Для машинописной экспертизы в качестве понятых были приглашены из этого же или соседнего отдела две секретарши. Одна из них выглядела лет на пятьдесят, хмурая и неразговорчивая женщина, очевидно перевидевшая тут многое, другая значительно моложе ее, поразительно несимпатичная рябая особа с настороженным взглядом, но не без характерного женского любопытства. Ее-то мне и удалое!) втянуть в коротки;! разговор после двух-трех «подстрекательских» вопросов. Трудно было рассчитывать, конечно, на какую-либо откровенность с ее стороны, тем более в этих стенах, и все же некоторые выводы из этого разговора можно было сделать.

«Так вы считаете, что никакой цензуры не надо и такие книги, как ваша, можно печатать?» девица скептически скривила губы и оглянулась на следователя, который в это время занимался бумажными делами, прислушиваясь к разговору. «Не только можно, но и нужно, заверил я ее, — а самый лучший цензор - это народ. Смысл работы редакторов и издателей должен состоять не в кастрировании рукописей, а в том, чтобы публиковать книги, которые будут покупать. Хорошие книги народ всегда оценит и купит, плохие же постигнет участь макулатуры... Об этом писал, по-моему, еще Радищев». «У-у-у, нашли кого вспомнить! А если Радищев и писал нечто подобное, то он имел в виду совсем другую цензуру»,— возразила девица. «Ну, да.., -хмыкнул я, ведь по вашей логике и цензура бывает нескольких видов, и правда разных сортов... Вот они усомнились в публикации моей рукописи, а Вы прочитали хотя бы одну страницу оттуда?». «А зачем? —искрен-

 

 

- 64 -

не удивилась она. — Если комитет госбезопасности взялся за расследование, то, по-видимому, есть за что...». «Значит, Вы безоговорочно доверяете КГБ и находите все его действия оправданными?» — мне было очень интересно, что она скажет на это, понимая, однако, какой ответ тут можно ожидать. «Конечно, — рыжая особа даже чуть изумилась, — а Вы считаете иначе, если задаете такой вопрос?». «Сказал бы я тебе, как считаю, только боюсь, что это будет горох об стенку», — хмуро подумал я, но все-таки ответил ей прокурорским слогом: «У меня нет пока оснований доверять этой организации, а что касается моего дела, то здесь у нас имеются значительные разногласия, и я сильно сомневаюсь, что их трактовка советских законов, — я кивнул в сторону следователя, — правомерная и не антиконституционная...». «Да..?», — только и произнесла эта девица, сделав круглые глаза от избытка псевдопатриотических чувств и недоуменно взглянув на следователя. Такие крамольные речи она, по-видимому, не часто слышала в этих стенах.

Как ты знаешь, Ириша, следствие продолжалось аж целых десять недель (!), если оценивать мое дело с позиции количества материалов, и следствие продолжалось всего десять недель (!), если смотреть на него с позиции уровня инкриминируемой статьи, входящей в раздел «Особо опасные государственные преступления». Когда мне надоедало отвечать в процессе следствия на одни и те же вопросы, я начинал придумывать какие-нибудь полуиздевательские версии наподобие этой. «Ну, признайтесь, Герман Викторович, — крутил свою волынку следователь, не в первый раз обращаясь к данному вопросу, — что в Москву Вы поехали не просто так, а чтобы передать свою рукопись зарубежному издательству?». «А когда я Вам говорил, что поехал туда "просто так"? — делал я свой первый ход в «поддавки». — И я готов признаться даже в большем». «В чем же, интересно?» — чекисту кажется, что я действительно собрался выложить ему нечто исключительно важное. «Да, я на-

 

- 65 -

меревался не только передать свою рукопись за границу, но и предложить купить ее за определенную сумму, — нарочито покаянным тоном продолжал я, — и покупатели уже нашлись...». «И за какую же сумму Вы хотели сбыть свой пасквиль?» — следователь еще не уловил моей скрытой иронии. «За сто тысяч долларов», — «признался» я и не смог удержаться от улыбки. «А-а-а... бросьте валять дурака.., —кисло поморщится Егерев, уже поняв, насколько несерьезны мои слова, и попробовал с другого боку ухватить меня за жабрьры, — ну, допустим, вы отдали бы свою рукопись, как утверждаете, на рецензию своей знакомой из "Галлимар", а она бы вам ее просто не вернула и распорядилась бы ею по-своему, что тогда?». «Тогда вы, очевидно, подослали бы к ней своих агентов и выкрали бы эту рукопись», — вот и все, что я нашелся ответить.

Несколько лет назад, если ты помнишь, на экранах шел фильм с детективным названием «Следствие закончено, забудьте!», и в моей памяти почему-то остался не столько сюжет, сколько его название. Я вспоминаю теперь мое следствие и спрашиваю себя: разве можно его забыть? Разве можно забыть все их нелепые и унизительные экспертизы? Что решала, к примеру, группа врачей-психиатров, приглашенная КГБ для определения моего душевного состояния? Да захоти чекисты упрятать меня в психушку, те же самые врачи с таким же успехом подписали бы акт о моей душевной болезни, как и подписали о моем здравии. «Зачем Вы взялись писать на такую рискованную тему?» — спросил меня тогда один из членов врачебной комиссии. «Чтобы ты, болван, спросил меня об этом, — мысленно схамил я ему, но ответил вполне пристойно — а я вообще люблю рискованные игры и ничего не могу с собой поделать». Или другая, не менее мерзкая экспертиза — дактилоскопия. Казалось бы, ну что тут такого — сделали отпечатки пальцев? Эка невидаль! Многие проходят через это, и не только преступники... И все же... У меня тогда было такое ощущение, словно мне испачкали вместе с пальцами, которые я

- 66 -

отмывал целый день, и что-то в моей душе... Однако не веру в справедливость советской власти и не светлые чувства в адрес «родной и незабвенной» измарали они, потому что нельзя испачкать то, чего уже нет.

Может быть, я и хотел бы что-то позабыть, выбросить из своей памяти и не вспоминать никогда, как дурной сон, увы, это невозможно. Я не в силах забыть ничего. Надо иметь совершенно отшибленные мозги, чтобы позабыть «Зазеркалье страны Чудес», где «их законы — самые гуманные законы в мире!». Я на собственной шкуре ощутил с первых дней своего заключения все прелести советских законов и выражаю желание поблагодарить советское правительство за то, что оно не ставит нас за рукописные «изделия» к стенке, а отправляет в холодные края на продолжительный срок для лучшей сохранности потомкам. Меня также очень умиляет одно основоопределяющее положение Процессуального кодекса, называющееся «презумпцией невиновности», которое я предложил бы переиначить и использовать без приставки «не», тогда оно приобрело бы более реалистичный вид — «презумпция виновности». Ведь любой, кто попадает в следственный изолятор к МВД, и тем более КГБ виноват от макушки до пят хотя бы уже тем, что живет и находится под следствием так называемых органов. С первых же часов пребывания в подследственной тюрьме ты чувствуешь, что к тебе относятся вовсе не как к подозреваемому гражданину, а как к преступнику.

Для надзирателей, которые именуются теперь «контролерами», мы все были более или менее равны, независимо от того — продал ли ты иностранной разведке государственный секрет, или занимался организованной контрабандой, или написал политический трактат. Все мы там жили по единому тюремному распорядку, ели одну и ту же «баланду» с черным хлебом, ходили на часовую прогулку, лишены были права переписки и свиданий, как с родными, так и с адвокатом. Даже зубы нам не лечили, а вырывали, если они заболевали, и был

 

- 67 -

шанс остаться без чубов, продлись следствие годика два-три. Как-то я улучил подходящий момент и спросил у одного надзирателя, когда мы ходили в душ, — есть ли шанс быть оправданным на суде? Он «посочувствовал» нам и без всяких обиняков высказал свою точку прения на данный предмет, причем не без напускного самодовольства: «Обычно всем, кого арестовывает КГБ, гарантирован обвинительный приговор. Я в tiol системе не один год и помню только один случаи, когда какого-то чудака освободили за недостаточное число улик по контрабандному делу, да и то он был чей-то сыночек, а по делам политическим ото и вовсе глухой номер... Мы редко ошибаемся...». Так что, Ириша, они застолбили мне место на нарах еще до моего вояжа в Москву.

Почти каждый дет» тогда я вспоминал о тебе, вспоминал о том, что осталось по другую сторону забора, ведь мы не перестали жить, сидя в тех каменных мешках, и так же мыслили, и так же остро чувствовали... Только время будто остановилось дня нас, мы не ощущали его течения, и, казалось, что даже солнце, заглядывавшее в нашу камеру на каких-то пару часов, появлялось лишь для того, чтобы можно было попросить надзирателя выключить в камере фонарь и глаза отдохнули бы от электрического света. Когда шло следствие день был большей частью занят допросом и «просиживался» не так муторно, как потом. Вызов на допрос, помимо глупых вопросов и впустую потраченной о времени, имел и свое маленькое положительное качество, заключавшееся в прогулке по коридорам Управления, естественный свет » кабинете и чашка кофе, от которой я обычно не отказывался, к тому же время там, если и не летело, то двигалось гораздо быстрее. По окончании следствия все «льготы» пропали, и целые дни я проводил почти безвылазно в камере, ожидая суда. Порой не хотелось ни читать, ни играть в шахматы, потому что других игр там просто не существовало, и тогда я либо лежал пластом на нарах, пялясь в потолок, либо вышагивал по камере шесть

 

- 68 -

шагов туда, шесть шагов обратно, словно белка в колесе. В такие часы-минуты тоска разрывала душу, но в ней не было места каким-либо раскаяниям, ни «до», ни «после».

Мы жили там памятью минувшего и старались не думать о будущем, которое не сулило ничего хорошего, и пусть прошлое у многих из нас тоже не было столь уж радужным, оно всяко имело преимущество перед настоящим. Кто-то сказал, что воспоминания о прошлом — это мечты со знаком минус, так ли это или нет, он был по-своему прав. Едва ли не каждый день я мечтал о прошлом и гораздо реже вспоминал о будущем, пытаясь сохранять присутствие духа. В нашей камерной жизни не было «камерной» музыки, но находилось место и для шуток, и для смеха. Мы любили чесать языки о том, что и как здесь было до нас, и иронизировать по поводу «жестокостей» царизма. Я уже писал тебе в предыдущем письме о том, что следственный изолятор КГБ занимает помещение внутренней тюрьмы жандармского управления, и о том, что в этом же самом боксе в камере № 193 сидел под следствием перед высылкой в Шушенское «вождь пролетариата». Каждое утро, проходя мимо этой камеры на прогулку, мы ради потехи здоровались вслух с «духом» идола советского государства: «Доброе утро, Владимир Ильич!», чем слегка раздражали сопровождавших нас надзирателей. Наша шутка стала ритуальной и начала перекочевывать из камеры в камеру.

Касаясь же ленинской темы, мы с наслаждением подтрунивали над современными ленинскими историками и так называемыми исследователями марксизма-ленинизма. Вот ведь какой Ильич смекалистый и гениальный выходит, по их разумению, делал из хлеба чернильницы, наливал туда молока и писал этим молоком в книжках между строк свои революционные послания на радость товарищам. А как зайдет надзиратель в камеру, он эту чернильницу-то, хлоп! и проглотит! Да так надрывно работал, что до шести таких «чернильниц» в день съедал, умница! Нам бы кто подкинул таких «чернильниц».

 

- 69 -

смеялись мы, да хлебушка побелее. За все время отсидки в чекистском изоляторе я молока этого в глаза не видел.. Его бы, Ильича, туда, в тюрьму КГБ, а потом в ГУЛАГ лет на семь за «пропаганду», пописал бы он там молоком! Он в тюрьме чернильницы с молоком глотал, в ссылке своей сибирской на охоту ходил, книги пописывал да с женой песни революционные распевал, а мы теперь пожинаем его выкрутасы... Значит, революцию он для народа делал, а я уже «не народ», ах ты..!

Не знаю, как лечили Владимира Ильича в этой тюрьме в те времена, если продолжить утрированные сравнения, история об этом «умалчивает», но мне достоверно известно, как там лечат сегодня. И это поле «бездеятельности советских тюремных властей заслуживает особого внимания. Лекарства, которые нам там давали, были в основном двух видов: йод и аспирин, если же эти препараты не помогали, то фельдшер, он же «врач» с дипломом ветеринара, предлагал всем и каждому заниматься аутотренингом (!). Надо сказать, что этот фельдшер являл собою любопытнейший типаж, словно извлеченный со страниц одного из чеховских рассказов, - то был здоровенный детина с массивным красным лицом. И таким же картофелеобразным носом, от которого постоянно несло спиртовым перст аром, и поэтому он всегда старался говорить в сторону. В разговоре он редко глядел в глаза собеседнику своими беспокойными мутно-зелеными глазками, будто опасался быть в чем-то уличенным, и пухлыми ручищами нервно поглаживал свою изрядно поредевшую шевелюру. От частых выпивок руки у него чуть дрожали, и мы прозвали ее «коновал», может быть, по и не очень оригинально, но точно.

На все жалобы по поводу головной боли, бессонницы ли сердечно о недомогания, к примеру, «коновал» давал один и от же совет и предлагал овощи и те же таблетки, а диагностика зависела от степени его трезвости и не шла Дальше определения «пониженного давления», которое бывает с похмелья. Сидящие в изоляторе иногда роптали:

 

- 70 -

если уж в тюрьме КГБ такая медицина, то можно представить, что ожидает нас в зоне. Когда же человеку там становилось совсем плохо, высокая температура при простуде или еще что-нибудь, то вызывали врача из поликлиники, однако, я полагаю, не из соображений гуманности, а из опасений, что он, не дай Бог, помрет и не понесет «заслуженной кары», только такое случалось крайне редко. В том заведении с нами не больно «чикались», и в любом проявлении чувствовалась «железная рука» последователей Феликса. Оставалось лишь сожалеть, что наука наша не способна пока воскрешать людей, не то бы оживить этого Феликса вместе с его «учителем» и на нары, суток хотя бы на пятнадцать, чтобы посмотрел и на «плоды своего гения» и вкусил и их ненароком...

Мы смотрели на многие вещи или с иронией, или с издевкой, иначе очень трудно было бы сохранять хоть какое-то внутреннее равновесие на протяжении даже полугодовой отсидки в изоляторе КГБ. Я часто повторяю «мы» не потому только, что в одиночестве я сидел всего лишь три дня — два после ареста в самом начале и день перед отправкой в зону, а потому, что при всем различии характеров, взглядов на жизнь, убеждений и дел моих сокамерников, у нас было немало общего, ну, по крайней мере, — окружавшие нас стены и отношение к власти. Здесь не составляла исключения даже и «подсадная утка», «прилетевшая» к нам с Борей в камеру на четвертый день. Эта «подсадная утка» служила власти, донося на нас, но по сути-то этот стукач не принадлежал к их миру. Его можно было жалеть или презирать как человека, лишенного чувства собственного достоинства, однако он не мог любить эту власть, хотя и служил ей. Он также «тянул» свой срок, получал ничуть ни лучше и ни больше продовольственных передач, ел одну баланду с нами и жил по такому же распорядку дня. Не знаю, может быть, его угощали чем-то вкусным, когда вызывали якобы «на допрос», только мне кажется, что это слишком слабая компенсация замурованной жизни следственного изолятора.

 

- 71 -

Помню, незадолго до отбоя дверь с грохотом отворяется и в камеру заводят чернявенького молодого человека невысокого роста с матрасом под мышкой и дорожниц торбой. По том он тащил тумбочку, переносные деревянные пары, и дверь захлопнулась. Мы познакомились. Он представился нам бывшим шифровальщик в спецотделе московскою Управления железных дорог арестованный в Ленинграде в момент передачи очередной развединформации. Теперь-то я знаю, что то была легенда, придуманная чекистами. В зоне я встретил человека, который сидел вместе с ним в одной камере в Лефортово (следственный изолятор московского КГБ), и там он прикрывался той же легендой, но с учетом других обстоятельств и личности соседа. Ведь имя и легенду обычно не меняют, так как «подсадные утки» не профессионалы, а «вольнонаемные» могут чего некстати напутать. По описаниям внешности и манер все сходилось, так 41 о теперь у меня не остается никаких сомнений на его счет. Нам тот псевдошпион рассказал гадкую детективную историю: сейчас по его делу якобы ведется следствие группой московских чекистов совместно с ленинградцами, ему инкриминируют 64 статью «измена Родине» по фактам шпионажа в пользу ЦРУ, а недавно его привезли этапом из Москвы дня выяснения подробностей передачи информации, которую он должен был осуществить около Московского вокзала в Ленинграде.

Надо же, думали мы тогда, с каким «незаурядным» человеком пересекаются наши жизненные дорожки. Ему-то уж наверняка вкатят не меньше «червонца», и наши дела по сравнению с его просто детская забава. Как мы заблуждались тогда! Но именно эти наши заблуждения и некоторая наивность непросвещенных зэков позволили нам без лишней нервозности и подо зрительности просидеть с ним псе то время. В первые дни вопросы в основном задавали мы: как это он умудрился «продать Родину»? На что новоявленный сокамерник давал достаточно

 

- 72 -

шаблонные объяснения — женщины, рестораны, автомобили.., зарплаты и приработков перестало хватать, залез в долги, а тут подвернулся в одном ресторане «штатник», заинтересовался его работой, предложил встретиться с другим американцем из посольства. Они встретились, поторговались и договорились. Потом все пошло своим ходом, время от времени он передавал информацию, согласно получаемым инструкциям, появились хорошие деньги, дорогие фирменные вещи... О провале старался не думать. И вот через полтора года благополучного сотрудничества с американцами, когда он поехал (зачем-то?) в Ленинград передавать очередную порцию сведений о военных железнодорожных перевозках, его и «повязали» в момент установки магнитного микроконтейнера в обусловленном месте, где-то за телефонной будкой у вокзала... Тогда мы не отставали от него с расспросами, и нам были интересны все подробности. Он отвечал с охотой и часто рассказывал о каких-то эпизодах его шпионской деятельности в мельчайших деталях, тем самым очень долго не давая повода усомниться в его легенде. Однако от начала и до конца это был чистый блеф, сочиненный чекистами.

Первые сомнения, если их можно назвать сомнениями. возникли у меня лишь под конец следствия, по прошествии двух месяцев совместной отсидки, когда «поэт» отбыл в зону и мы остались вдвоем. Тогда-то и начались со стороны этого псевдошпиона, говоря на тюремном жаргоне, «гнилые заезды» ко мне. Однажды он как-то спросил меня: не хочу ли я что-либо передать Лили Дени, подруге и сослуживице моей знакомой французской издательницы, с которой я хотел встретиться в Москве. Он объяснил такое предложение услуги тем, что его сестра якобы часто ездит во Францию (?) и случайно познакомилась с этой француженкой (?), а у него после суда должно быть свидание с женой (?). Я, конечно же, отказался, и мне действительно нечего было передавать, разве что привет, тем более что суд еще не состоялся. Чуть

 

- 73 -

позднее я задумался над его словами, и тут же возник вопрос: а откуда он знает, что эта француженка подруга моей знакомой, откуда вообще он знает это имя? («сестра случайно познакомилась с ней во Франции» — какая чушь!), ведь я ни разу этого имени ни в каком разговоре не упоминал! По мере приближения суда он принялся ненавязчиво и словно невзначай увещевать меня признать свою вину. Заводя разговоры на темы правосудия и методов работы ЧК, он время от времени пробовал убедить меня — не пытайся им ничего доказать, говорил он, о твоем суде и выступлении на нем все равно никто не узнает и твоя так называемая принципиальность ни к чему хорошему не приведет, разве что к «хорошему» сроку... Уж поверь мне, внушал он, чекисты умеют обтяпывать такие дела и воевать с ними на суде — пустое занятие, а если покаешься, глядишь, и ссылкой отделаешься...

Надо сказать, его слова вольно или невольно возымели на меня какое-то действие, и я колебался до самой последней минуты, —иногда ехал ранним утром в «воронке» на суд, и когда ожидал суда в крохотной одиночной камере-«отстойнике», и когда шел под конвоем на суд по коридорам-лабиринтам нашего городского «храма правосудия». «Кому и что я докажу в этой стране, если не признаю свою вину? — думал я тогда. — Им или нам — себе и тебе? Им доказывать что-либо бесполезно, эти люди не склонны ни к самокритичному анализу, ни к правильному восприятию истины, доказывать же себе и тебе, что я не виновен, не стоит и того труда, об этом мы знали с первых минут моего заключения. Тогда по логике выходит, что мне надо признаться в совершенном преступлении и постараться получить как можно меньший срок». «Стоп-стоп, —останавливал я такой казуистский ход мыслей, — ты не более чем подводишь базу под жалкое малодушие. Им не надо ничего доказывать, но ты должен доказать себе и только себе, ради чего ты все это делал, в жизни существуют принципы, которые нельзя так просто перечеркивать». Мои сомнения в одно мгновение развеялись,

 

- 74 -

когда я вошел в зал суда и увидел равнодушно-самоуверенные лица судей. «Ах, вы, жуки навозные, — скрипнула и выругалась тогда моя гордыня, — и вы рассчитываете, наверное, что я буду перед вами унижаться и каяться? Ну-ну, ждите... Сейчас сила на вашей стороне, но это всего лишь грубая сила и даже не сила ваших вонючих законов. Вы можете вкатить мне внушительный срок, однако вы не можете заставить меня мыслить по-другому, как и не можете заставить меня согласиться с вашими обвинениями, и тут вы бессильны что-либо сделать...».

Нашим судьям и прокурорам, вероятно, неведомы укоры совести, чего нельзя сказать, я надеюсь, обо мне, и прояви я тогда малодушие и беспринципность, эти укоры мучили бы меня всю оставшуюся жизнь. Компромиссов с теми жуликами от правосудия не могло и не должно было быть. Если может быть между белым и черным нечто среднее в виде серого, то между истиной и ее отрицанием не может быть полуистины. Я не мог сказать, что писал книгу «чуть-чуть», вроде бы и писал, а вроде бы и нет, и к тому же, не зная, для чего. Такая постановка вопроса смахивала бы, вероятно, на круглый идиотизм, что меня совершенно не прельщало. В зале суда я уже не колебался относительно признания или непризнания своей вины, и все старания моей «подсадной утки» оказались напрасными, только он вряд ли огорчился из-за этого. Срок у него шел, в отличие от зоны работать тут никто не заставлял, разве что языком, да и согласился он на такое сотрудничество с чекистами, надо полагать, не без собственной выгоды. Судя по некоторым фрагментам его разговоров и знанию ряда специфических вещей, он, скорее всего, быт в недавнем прошлом мелким валютчиком или контрабандистом, попавшимся в сети КГБ и согласившимся «отработать» какой-то срок в качестве «подсадной утки», чтобы выйти раньше по помилованию. За результаты своей «работы» он, конечно же, никакой серьезной ответственности нести не мог. Думаю, так оно и было. Через три дня после суда его перевели в другую камеру и вскоре, если верить слухам,

 

- 75 -

увезли в Москву. «Подсадных уток» в одной тюрьме долго не держат. Прощались мы наспех, но времени все же было достаточно, чтобы обменяться адресами. Он мне оставил адрес: Москва, до востребования, чем и укрепил мои сомнения, подтвердившиеся позже. Да и шут-то с ним, ничего он мне не сделал ни плохого, ни хорошего.

Суд прошел, «подсадная утка улетела», и для меня началась другая жизнь, хотя внешне это ни в чем не проявлялось. Прежде всего наступила какая-то определенность с ближайшим будущим, теперь я знал конкретную цифру — шесть лет и мог себя настраивать соответствующим образом. В удовлетворение своей кассационной жалобы я не верил, а если и верил, то очень слабо, как бы не желая расставаться на столь долгое время с тобой и со своим городом. Моя тюремная жизнь после суда стала более разнообразной, если можно так выразиться, раз в две-три недели или меня переводили к кому-нибудь в другую камеру, или кого-нибудь «перекидывали» ко мне. Новые люди, новые лица вносили ощутимое оживление в нашу скучную размеренную жизнь, а там, что ни человек, то целый роман с продолжением. Сиделя тогда и с контрабандистом, и с жертвами коррупции, и с революционером, и с мафиози.., только все эти широкие обобщения имеют свои узкие толкования в каждом отдельном случае.

Наиболее близким к характеризующей точности образа являлся, пожалуй, лишь термин «контрабандист», отражавший в полной мере род занятий одного молодого человека из Риги, бывшего педагога иностранных языков и затем служащего таможни (!), попавшего в «лапы КГБ» при попытке очередной перепродажи технической платины какому-то «фирмачу» в Ленинграде. Этот молодой человек не учел одного важного обстоятельства, а именно то, что техническую платину стали метить радиоактивными изотопами и в аэропортах она легко улавливается. С контрабандистом я просидел чуть больше двух недель, и все это время он метался по камере и сокрушался по поводу своей оплошности. В прошлом он уже имелкакие-

 

- 76 -

то «проблемы» с правосудием, но тогда он отделался легким испугом, теперь же ему могли припомнить старые прегрешения и просуммировать их в новом приговоре. Контрабандист был единственным из всех моих сокамерников по следственному изолятору, кто не имел еще приговора, и поэтому он постоянно доставал меня своими вопросами, — а что я думаю по такому вот случаю, а как мне сказать на следствии, а сколько мне дадут? А почем я знал, что ему сказать и сколько ему дадут? Но он спрашивал меня обо всем этом, по-видимому, только так, для самоуспокоения, потому что он сам в общем-то немного разбирался в Уголовном кодексе и не относился к разряду первопроходцев, каковым был я. Так что никаких советов я ему не давал и дать не мог, а чем закончилась его борьба со следствием — понятия не имею.

«Жертвами коррупции» были двое солидных мужичков из руководящего состава Балтийского пароходства, однако КГБ арестовал и притянуло к суду гораздо больше, где-то за полсотни человек, я же пересекся в тюремных стенах только с двумя. Мне до сих слегка невдомек: зачем КГБ понадобилось «забрасывать сети» в тихий омут Балтийского пароходства и заводить дело о взяточничестве, оставляя пароходство без капитанов? Показать всем остальным на этом примере, что так делать нельзя и надо привозить подарки из-за границы не своим начальникам, а сдавать их в КГБ? И КГБ поможет вам... стать «помощниками». В общем-то все они были нормальные советские люди, совсем не похожие ни на какие «преступные элементы», ставшие жертвами, скорее всего, не коррупции, а системы. Один из них, капитан сухогруза загранплавания, решил с помощью хорошего импортного подарка ускорить получение квартиры, которая и так полагалась ему по праву — за долгую и безаварийную работу. Капитан не видел никакого другого пути устроить свою личную жизнь, кроме как предложить взятку. На пятом десятке лет он не имел ничего, за исключением правительственных наград, и, принося государству

 

- 77 -

ежа одно десятки тысяч долларов (не рублей!) прибыли, он они в комнате общежития. Первая жена ушла от него все из-за той же неустроенности и его частых отлучек по долгу у службы. По девять -десять месяцев в году он не бывал дома, во его и обходили с квартирным вопросом те, кто оставался на берегу. И теперь, когда его семенная жизнь должна была вот-вот наладиться (он женился во второй паз и получил наконец-то квартиру), у него отобрали все и вдобавок отправили на шесть лет в лагеря. Мне было искренне жаль этого добродушного пузатенького капитана, когда он, лежа на нарах после отбоя и глядя в потолок. вспоминал о чем-то своем и у него из-под ресниц выкатывалась слеза.

Да, правосудие здесь вершится действительно с завязанными глазами. Дело еще одной «жертвы коррупции» и nonce до нелепости смехотворно. Инициативного человека, занимавшегося организацией судоремонт а в пароходстве полтора десятка лет и работавшего порой по 12 часов в сутки, часто без выходных, упрятали па семь лет за решетку за взяткодательство и получение взятки. Как же это выглядело? Подписывая бумаги на поставку какого-то необходимого для производства оборудования (не на квартиру, заметь, и не на личную машину), зам. начальника пароходства попросил его, между прочим, наши финские моющиеся обои. И этот i-таиный инженер по судоремонту, будучи человеком исполнительным и честным, пообещал выполнить эту просьбу безо всякой для себя выгоды. Он заказал в свою очередь эти обои своим друзьям-капитанам, постоянно плавающим в Финляндию, где такие обои стоят гроши, и кто-то из них вскоре привез их ему. Главный инженер, не подозревая, какую ловушку уготовили ему фортуна, вручил эти обои своему начальнику, который и поведал на следствии о таком деле. «Получение же взятки» в его случае вообще не лезло ни в какие ворота, с моей точки зрения, потому что «взяткой» там и не пахло. Но следе рассудило иначе, и джинсы, которые привез

- 78 -

его дочери в подарок один из его друзей молодости, отнесли к разряду «подкупа должностного лица». Каким-то образом об этих джинсах стало известно следователю, и тот не преминул «пришить их к делу».

Однажды на прогулке этот инженер-судоремонтник поделился со мной своими мыслями и разочарованиями. Мы не доверяли тюремным стенам, и поэтому все откровенные разговоры происходили у нас на прогулке. «Понимаешь, Герман, — сказал он мне тогда, — всю свою сознательную жизнь я верил в справедливость советской власти. Не знаю, как ты, а я верил. Почти двадцать лет я отдал этому пароходству, работая как ишак, ничего себе не требуя и не получая никаких особенных благ. Иногда я не видел свою дочь неделями, уходил из дома, когда она еще спала, и приходил домой, когда она уже спала. И что в результате?.. Я здесь.., а эти дармоеды.., — он оборвался, словно поперхнувшись, и мотнул головой в сторону тюремного корпуса. «Я думал, что каждый человек должен работать честно и добросовестно, — с горечью признался он тогда же, — и что самосознание — главная движущая сила нашего общества. Как я ошибался! Кому она нужна эта сознательность!.. Пусть теперь без меня строят свой коммунизм. Отсижу положенный срок, уеду куда-нибудь под Ленинград и буду выращивать тюльпаны на продажу...». Он мягко улыбнулся, словно речь шла о садоводстве как о забаве, а не как о коренном повороте всей жизни, но в глазах его тлел гневный уголек. Я ничего ему не ответил и, гладя на него, лишь подумал: «Коммунисты рубят сук, на котором сидят, и когда-нибудь этот сук обломится...».

Для более полной характеристики этого человека, чего он вполне заслуживает, добавлю один эпизод из его служебной карьеры, который едва не вошел в дело под другим соусом. Несколько лет назад этот инженер вместе с одним своим товарищем усовершенствовал какой-то механизм для доков и предложил это изобретение некой финской фирме напрямую, не спрашивая никаких разрешений

 

- 79 -

у властей, потому что заявка на изобретение потонула где-то в советской бюрократической системе. И ты понимаешь, финны, не долго думая и прикинув финансовую выгоду этого усовершенствования, тут же приняли его изобретение. Более того, они честно выполнили свои обязательства и открыли счет в финском банке на его имя, положив туда причитающееся вознаграждение за эксплуатацию данного изобретения. Суть, однако, не в том, что этот инженер не потратил ни одной марки с этого счета на свои личные нужды, хотя мог сделать это, как говорится, спокойно и с чистой совестью. Всю ту валюту он потратил на нужное оборудование для доков и привез его полулегальным образом на кораблях пароходства в Ленинград. Так вот, ретивый прокурор требовал наказания подобных инициатив за спиной обкомовского начальства и выдвигал против него обвинение в «валютных махинациях особо крупных размеров», что потянуло бы лет на двенадцать. Чекисты почему-то этот вопрос замяли, но в приговоре он фигурировал в виде порицания. «Мораль сей басни такова» — надо было судить не этих людей, а зам. начальника пароходства вместе с обкомовскими бюрократами, которые вынуждали своих подчиненных предпринимать подобные шаги в обход законов (надо заметить, порой довольно нелепых).

К весьма экстраординарным явлениям относился и «революционер». В недавнем прошлом следователь районной прокуратуры, он в силу своих служебных обязанностей столкнулся с целой кучей преступного использования служебного положения со стороны должностных партийных лиц. Будучи человеком честным и не менее волевым, чем тот инженер-судоремонтник, да к тому же крайне принципиальным, он попытался в одиночку бороться с этими злоупотреблениями властью — писал в обком и в Москву: в Прокуратуру СССР, в ЦК КПСС, в партийный контроль и прочее, все безрезультатно. Более того, такое «донкихотство» закончилось для него

 

- 80 -

плачевно. Эти местные партийные «бугры», узнав от своих боссов из Москвы о его «подкопах» (потому что все его бумаги переправлялись в Ленинград с пометкой «разобраться»), просто-напросто его «съели». В работе любого человека при желании можно найти какую-нибудь погрешность или неумышленную оплошность, а тем более в работе следователя. Инспекторская проверка придралась к какой-то его ошибке и отстранила от занимаемой должности. Он ушел работать на завод токарем, однако не сдался. Обрушив на своих обидчиков шквал писем, заявлений, протестов во все инстанции, он боролся уже и за восстановление в прежней должности. Глухая стена. Тогда он ринулся на станцию метрополитена раздавать листовки с призывами обновить партию и обвинениями в круговой поруке, где его и взяли. На следствии и суде он отчаянно защищался, отказавшись от услуг адвоката, так как прекрасно ориентировался во всех советских законах и хорошо знал юриспруденцию, но... Перевернуть коммунистический мир усилием воли ему не удалось. Следствие подписало шаблонное обвинение в клевете на советскую действительность, суд это обвинение, конечно же, поддержал и отсчитал ему три года по 190 статье.

«Мафиози» в отличие от остальных не производил яркого впечатления. Не без образования (и даже высшего) и не без смекалки, он стоял во главе шайки жуликов, игроков и воров, орудовавших в центре города. Без сомнения, он представлял собой характерный типаж современного преступного мира, и его место было здесь, за решеткой. Дело, однако, не в этом. И арест, и следствие, и суд его имели сплошь и рядом сомнительную юридическую основу. Задержав для «выяснения личности», ему подбросили наркотик, когда везли в отделение милиции. Таким образом, одна статья Уголовного кодекса «созрела» сразу. « По девяти (!) другим статьям, инкриминируемым ему, отсутствовали какие-либо веские фактические доказательства. Все знали, что он преступник, и он сам это знал,

 

- 81 -

доказать его вину законными методами не смогли и прибегли ко всякого рода подтасовкам, фальсификациям я юридическим уловкам. Почему я упомянул о нем? Да ггобы лишний раз показать характерные особенности г большинства дел, по которым проводило следствие КГБ. У всех у них имело место крайне вольное толкование советских законов и прежде всего такого значительного понятия, как презумпция невиновности. Здесь все решало ; следствие, а суд лишь подводил формальный итог. Здесь I ни один приговор не был абсолютно справедлив и во | многих случаях даже прямо противоположен этому основному требованию правосудия.

И последнее воспоминание, которым я хотел бы поделиться с тобой в этом письме, — мой приезд в зону. Двое с лишним суток катил меня «Столыпин» от Ленинграда до Урала, давая шанс лучше познакомиться с географией России столь необычным способом. Потом недолгая четырехдневная остановка на пермской пересылке и снова в путь, на сей раз гораздо более короткий. Часов восемь неторопливого движения поезда, и конечный пункт моего самого значительного путешествия в жизни почти достигнут. Опять ночь, которая кажется еще более глубокой и черной в этой глуши, какой-то безлюдный полустанок, занесенный «по уши» снегом, и морозная тишина, нарушаемая лишь скрипом снега под ногами и глухими командами конвоиров. Апатичный и усталый конвой, принимавший нас, одет уже в валенки и полушубки. Опять «воронок», последний рывок в ночи, и мы на месте.

Вот он забор, опоясывающий мою обитель, укутанный в колючую проволоку и подсвеченный гирляндой фонарей, тянущейся вдоль периметра «запретки». Сугробы снега, и даже не сугробы, а целые нагромождения, горы снега, каких не увидеть ни в городе, ни где-либо в средней полосе России. Какое-то феерическое зрелище окружало меня тогда: белые громады снега, светящиеся от лампочек шары морозного воздуха над забором, молчаливый оскал автоматов и недовольное урчание

 

- 82 -

замерзших овчарок, а кругом — черный лес да «тьма египетская»... Россия! На ходу я успел оглядеть избу КПП с казенным фонарем над дверью и ворота зоны, словно хотел найти привычный дня любого советского учреждения транспарант: «Добро пожаловать», увы, его «не догадались» здесь повесить. За мной захлопывается первая дверь, потом железная решетчатая перегородка, происходит передача моих документов со мной впридачу охране зоны, лязгает еще одна железная перегородка, последняя деревянная дверь в зону и я переступаю порог моего нового дома...

Март месяц в северных предгорьях Урала совсем не похож на март в Ленинграде, если в ясную погоду днем солнце чуть пригревало, то ночью морозы были за двадцать и нет-нет да и налетит вьюга. Человек привыкает едва ли не ко всему, адаптируется в самых невероятных условиях, однако вотк чему трудно привыкнуть, так это к оскорбительному унижению. Наше заключение здесь и можно, и нужно рассматривать не как наказание, а, скорее всего, как систематическое и циничное унижение. До приезда в зону я об этом только догадывался, теперь же совершенно определенно почувствовал, что бремя длительного пребывания в современном ГУЛАГе для нас заключается не только в лишениях и повсеместных ограничениях, но и в тяжести психологического характера. Публичное отрицание властью наличия политзаключенных, то есть — нас, в стране и казуистский уголовный кодекс дают им формальный поводрасправляться с нами как с уголовными преступниками. Правда может быть большевиков или меньшевиков, правдой рабочего или капталиста, правдой голодного или сытого, но истина будет всегда одна. И если человек не украл, а его осудили за воровство, то перед своей совестью и перед Богом он остается чист, преступниками же оказываются его судившие... Еще будучи в следственном изоляторе, я наткнулся в какой-то книге на замечательное высказывание Г. Торо, которое я выписал, без труда запомнил и теперь

 

- 83 -

повторяю при каждом удобном случае: «В государстве, где несправедливо заключают в тюрьму, подлинное (место для справедливого человека — это тюрьма».

Ты, Ириша, наверное ответила бы мне на все это, что я всегда был в известной степени идеалистом и что одиночки вроде меня ничего в этой империи не изменят, ты будешь по-своему права, но извне Россию тоже не переиначить. Вот когда их экономика станет расползаться по швам от такой политики и жрать будет почти нечего, вот тогда они и задумаются, а задумавшись, придут к простейшему решению: надо что-то менять. И начнут менять: директоров, министров, секретарей обкомов, порядки, законы и даже принципы... Только это произойдет ни через год и ни через два. Я успею отсидеть свой срок, а может быть, и больше. Судьба одного человека очень редко вносила какие-то существенные коррективы в историю. Однако я верю, что некоторые мои предсказания когда-нибудь сбудутся. Мне так хочется видеть мою страну другой. И еще мне хочется видеть себя, слышать тебя, быть с тобой, может быть, это и есть о, что называется «смыслом жизни»?

 

Целую тебя много раз, моя милая Кэт.

Герман

Половинка. Май 1982 г.