- 279 -

Глава XIII

СНОВА — ТЕНЬ ОТЦА

 

Как-то в ноябре прихожу утром на работу в педучилище, а ученицы принимаются поздравлять меня.

«С чем?» — удивляюсь я. «Как? Вы разве не знаете? Вас выдвинули кандидатом, в депутаты райсовета».

Вот тут я всерьез испугалась. Зачем? Зачем? — думаю с тоской. Это ведь к беде, может быть, к большой беде.

И сразу нарушилось, ушло относительное спокойствие последнего времени.

Ни в консерватории, ни в училище я не писала в анкете в графе «Была ли судима?» — да, была. Писала: «Нет» И правда — кто меня судил? Никакого суда не было. Ткнули бумажку о том, что приговорена по статье 58— 10 к пяти годам административной ссылки в Красноярский край, и все. А в чем конкретно я виновата и кем доказана моя вина, никто, верно, и не знает.

Вот ведь следователь Власенко на мой вопрос: в чем же я виновата, ответил: «Ни в чем вы не виноваты, если бы не война, никто бы вас не тронул...» И еще — следователь Сало. Утешал, когда я расплакалась, рассказывая о брошенном среди ночи сыне... Правда, было двое нехороших, грубых, да что теперь вспоминать о них?

А прокурор, пожилой сибиряк с бритой головой! Он вызвал меня совсем незадолго до моего выхода «на волю». Спросил о здоровье, сказал мне на прощание: «Надо остерегаться плохих людей, обходить их стороной».

Вот и писала я в анкете: «Нет, не судима».

А теперь мне нужно либо давать согласие на избрание в депутаты, либо рассказать о себе все все. Нет, рассказывать боюсь. Да меня ведь никто и не спрашивает. Выдвинули па собрании вчера вечером, когда меня и не было, занималась в горном институте. Не спросили моего согласия, так зачем его теперь давать?

Горько мне стало, тоскливо, голова пошла кругом. Ухожу с занятий, направляюсь в радиохомигет, к звукооператору Кузнецовой посоветоваться. Мы с ней дружны, она умная, толковая, да еще и член партии, она знает все мои жизненные обстоятельства и скажет, что теперь делать. Выслушав меня, она явно встревожилась: «Сейчас же идите в Сталинский райком партии (по месту и работы, и проживания) и поговорите с первым секретарем».

 

- 280 -

Как будто и просто это — пойти к секретарю райкома, поговорить. Ведь во Владимире обстоятельства заставили рассказать начальнику отдела искусств все начистоту, и он оказался добрым, чутким человеком, все понял. И работала я уже за его надежной спиной, и не боялась, что что-нибудь откроется, ведь и так все было открыто.

А здесь? Идти в райком и все рассказывать после того, как меня уже официально выдвинули в кандидаты? Это может рассердить первого секретаря — как же, ведь его недосмотр,— и за этим может последовать и увольнение с работы, и отказ в прописке. Да, были для этих страхов основания, хоть, возможно, от волнения и преувеличенные. Нет, не пойду в райком. Вернусь в училище.

Господи, сколько раз за день я решала то так, то этак. То, бросив занятия, уже совсем направляюсь в райком, то поворачиваю обратно. Страшно. Не хочу, чтобы меня снова в чем-то обвиняли, за что-то наказывали, хочу жить спокойно. Неужели всей своей жизнью, всей работой я еще не расплатилась за то, что родилась от своего отца?

Не пошла. Будь что будет...

Потянулись мучительные дни. Тревога с каждым днем, с каждым часом нарастает. Повел меня какой-то человек в фотографию, расклеили по городу листки с краткими данными биографии и с фото большого формата. Вышла я там ужасно — какая-то жалкая, растерянная.

Лене ничего не говорю о своих опасениях. Знает только Кузнецова. Она пожурила меня за то, что я смолчала, а потом махнула рукой: «Ладно, не волнуйтесь, авось обойдется».

Нет, не обошлось.

Очень трудно мне скрыть от Лени свое состояние. Перед ним надо быть обычной, даже пошутить иной раз и посмеяться, а мне все время страшно, все время плакать хочется. Рассказать бы сыну о своем горе, услышать слова утешения! Нет, нельзя, Леню это может оттолкнуть.

Наконец дней за шесть до выборов мне сообщают из горкома о том, что в такой-то день и час состоится моя встреча с избирателями в помещении КазГУ — Казахского государственного университета. После этого известия я немного успокоилась. Если назначен день встречи с избирателями, значит, все, что следовало, обо мне уже узнали и полученные сведения не сочли помехой для моего избрания.

Пришла я в КазГУ. Когда проходила по коридору в зал, меня схватила за руку незнакомая женщина средних лет и сунула в руки бумажку, торопливо шепнув: «Когда будете

 

- 281 -

говорить с избирателями, вставьте эти слова!» — и тут же исчезла.

Я развернула бумажку. Ах, вот что! Славословия в адрес великого Сталина! «Спасибо ему, дорогому и любимому, за самую демократическую в мире Конституцию, за свободные всенародные выборы, где слуг народа по своей воле выбирает только сам народ». И снова: «Слава Сталину, гению человечества!»

Господи, зачем мне эта бумажка? Как мне быть с ней?

Встреча прошла неплохо. Мне задавали вопросы, я отвечала. Рассказывала о своей учебе, работе. Когда спросили, где провела войну, ответила, что в начале войны выехала в Красноярский край, там работала счетоводом колхоза. Ответила чистой правдой, только не все уточнила. Прочитала и отличную характеристику, полученную от Сухобузимского райзо перед отъездом из Сибири.

Народу собралось очень много, полный зал. Сначала я сильно волновалась, потом успокоилась и в общем осталась довольна собой.

Только сошла с подмостков — навстречу вынырнула из толпы женщина — та самая, что сунула бумажку. Сейчас лицо у нее перекошено злостью.

«Почему вы не сказали того, что было велено горкомом партии?» — прошипела она.

«Мне некуда было вставить эти слова, я ведь только отвечала на задаваемые вопросы».

И тут же пошла дальше, к выходу.

Вечер. Сижу дома одна. Леня куда-то ушел, верно, к Юлику. На сердце у меня тревожно, тоскливо, мысли мечутся, колотятся, но стараюсь успокаивать себя — теперь уже все, прошли дни, когда могло случиться то, чего я так боялась. И вдруг... В одно из моих низеньких окошечек резко застучали. Подхожу — две студентки из педучилища: «Ирина Анатольевна, вас срочно вызывают в Сталинский райком, к первому секретарю!» — «Сейчас иду»,— отвечаю я, и мне кажется, что с этими словами из меня выходит жизнь. Эти минуты похожи на те, в сорок первом году, когда меня ночью разлучили с Леней...

Выхожу, закрываю дверь, кладу ключ в известное Лене место. Иду с мыслью: «А вернусь ли еще сюда?» И тут же — другая мысль: «Хорошо, что Лене есть куда деваться, родственники сразу заберут. И теперь — уже навсегда. Да и Таня, конечно, взяла бы, но нет, родственники не отдадут».

 

- 282 -

Села в трамвай. Еду, ловлю себя на том, что мысленно молюсь, сама не знаю какому богу: «Господи, пусть минует меня сия чаша!» Не могу больше, не хочу... А может, обойдется, может, просто что-то уточнить надо.

Вхожу в райком как неживая, ноги чужие, не хотят передвигаться. В приемной перед кабинетом первого секретаря стоят директор педучилища Нысынбаева и одна из молодых педагогов — мое доверенное лицо. Ну, тут мне все стало ясно: да, не миновала чаша.

«Зачем нас вызывали, как вы думаете?» — спрашивает Нысынбаева.

Я молча пожимаю плечами. Сейчас сама все узнает.

Вызывают нас к секретарю райкома. Передо мной — композиция наподобие «Тайной вечери» Леонардо да Винчи. Большая комната. В глубине за столом — первый секретарь, по сторонам от него второй и третий, дальше, налево и направо,— ряд стульев полукружьем, и на них — инспектора райкома, еще какие-то должностные лица, и вид у всех торжественный.. А для моих глаз — мрачно, горько-торжественный.

Мы останавливаемся на довольно большом расстоянии. Сесть не предлагают. Первый секретарь, пожилой, вообще-то далеко не устрашающего вида человек, в другой обстановке наверняка показавшийся бы даже приятным, сразу же обращается ко мне: «Товарищ Савенко, расскажите нам, кто был ваш отец?»

И тут меня прорвало. Откуда только красноречие взялось! Слова перемешивались со слезами, звучали, насколько я помню, звонко, отчетливо, даже, наверное, впечатляюще. Говорила долго, около получаса (как потом сказала мне наша преподавательница, мое доверенное лицо). Говорила примерно так:

«Да, мой отец был членом Государственной думы. Да, он был монархистом. Но он не сбежал от революции ни в какой Париж, как многие считают, он вернулся из Турции к себе на родину, в Советский Союз, работал в Керчи под чужой фамилией дворником, перенес много страданий, чтобы умереть на родной земле, и умер сорока семи лет от чахотки.

А я, знавшая его, когда мне было восемь лет, ничего тогда не понимавшая в его политических убеждениях, почему я должна всю свою жизнь отвечать за него, за его провинности? Меня исключали из института. Если бы не отчим, мне не удалось бы получить высшее образование. Всегда, с детских лет и до сегодня, я без вины виноватая, жила под стра-

 

- 283 -

хом. В ночь, когда началась война, меня схватили, разлучили с ребенком, увезли в Сибирь, сделали из меня врага народа.

Мне сорок лет, лучшая и большая часть жизни позади, но и сейчас мне приходится жить под постоянным страхом. Вот хотя бы эта встреча с вами. В чем я виновата? Всю жизнь много и честно трудилась. И сейчас меня выдвинули кандидатом в депутаты райсовета только за мою добросовестную работу. А узнав, кто был мой отец, вы хотите снять мою кандидатуру? Но ведь наша Конституция говорит, что дети за родителей не отвечают. Вы сами, без моего ведома, выставили мою кандидатуру, и теперь я протестую против того чтобы вы ее сняли. Как я после этого буду смотреть в глаза своим студентам? А мой сын!.. Я с таким трудом отвоевала его у людей, которые воспитывали его пять лет в мое отсутствие. А теперь, выбросив меня в последний день из числа кандидатов, вы хотите этим лишить меня уважения собственного сына? Я протестую, теперь уж выбирайте меня...»

Много я говорила в таком духе. И никто меня не перебивал — стояла полная тишина, все сидели неподвижно и очень внимательно слушали. Где-то посреди моей речи я увидела, как одна из инструкторов райкома, еще довольно молодая женщина, вынула из сумки платок и вытерла слезы.

Когда я закончила, первый секретарь мягко спросил меня: «Ну хорошо, представьте себе, что мы выберем вас, товарищ Савенко. А потом к вам придет на прием какая-нибудь старушка и спросит, кто был наш отец. Что вы ей ответите?» — «Я отвечу ей, — без запинки выпаливаю я, что мой отец был монархистом, врагом революции, а я, его дочь,— слуга советского народа»

Тут секретарь промолчал, ответить, видно, было нечего. Потом сказал: «Ну хорошо, теперь вы все свободны (это нам троим), идите, а мы без вас решим, как тут быть».

Пришлось, конечно, уйти. С горечью, с тоской. Единственное, что вливало в эту горечь каплю утешения,— это то, что обошлись со мной по-доброму, учтиво, что никто не упрекал меня в сокрытии деталей моей биографии. А в том, что меня выбросят из кандидатов, я почти не сомневалась.

Лене я сказала, что меня вызывали на экстренное собрание. По моему виду он решил, что я сильно устала, не стал заводить длинных бесед, и мы сразу улеглись в постели.

На другой день, в канун выборов, иду с утра, как обычно, на работу в педучилище. Подошла к входной двери, вижу большое объявление: «Всех педагогов и студентов приглашают

 

- 284 -

на собрание по поводу выдвижения кандидатуры в депутаты райсовета педагога Кенжебаевой»

Прочитав это объявление, я вбежала в какой-то маленький классик и отчаянно разрыдалась, не думая о том, что по коридору снуют люди, что в любую минуту сюда могут войти педагоги, студенты.

Нет, никто не входил. Но немного позже я почувствовала на своей голове чью-то руку. Поднимаю голову — это самая старшая из наших педагогов, казашка, преподавательница истории. Я прежде почти не общалась с ней. А сейчас она сидит рядом и так ласково, по-матерински гладит мне голову «Успокойтесь, деточка, я представляю, как вам больно. Когда в тридцать седьмом я потеряла любимого мужа, мне было, вероятно, еще хуже. А вот живу, работаю»

Добрая женщина, она не пошла тогда на собрание, сидела со мной, утешала...

Собрание кончилось скоро. И я нашла в себе силы пойти в свой класс, заниматься с ученицами. Одна из них наивно спрашивает меня: «Почему это сначала вас хотели выбрать в депутаты, а потом вместо вас выдвинули Кенжебаеву?»

Я, как могу, спокойно отвечаю: «Она моложе, здоровее меня». И еще я спрашиваю у девочки: «А что говорили на собрании, почему сняли мою кандидатуру?» «Ничего не говорили, просто сообщили, что кандидата Савенко решили заменить Кенжебаевой. И никто ни о чем не спросил».

Чуть легче стало на душе, хоть не потрошили перед всем училищем мое прошлое, и на том спасибо.

Прошли выборы. Остались позади нашпигованные болью предвыборные дни. Продолжаю ходить в училище, никто мне ни о чем не напоминает, но я все чего-то нехорошего для себя жду.

И дождалась.

Однажды, примерно через неделю после дня выборов, меня вызывают с занятий к директору педучилища. После встречи в райкоме мы с ней не виделись. Иду и вспоминаю эпизод, происшедший недели за две до выдвижения моей кандидатуры на собрании.

Как-то ко мне на урок — кроме преподавания фортепиано, я вела классные занятия по музыкальной грамоте — без предупреждения явилась наша директриса. Я нисколько не смутилась, рассказывала в тот день о Моцарте, о его главных произведениях, потом — об истории с «Реквиемом» Слушали все внимательно, под конец задавали вопросы. А на подошедшем вскоре педсовете Нысынбаева всячески

 

- 285 -

расхваливала мой урок — как все было интересно, как хорошо вели себя ученицы, и в заключение изрекла, что считает меня лучшим педагогом училища.

А вот теперь, после выборов, та же Нысынбаева, не глянув на меня, велит: «Напишите заявление об уходе с работы по собственному желанию».

«Не собираюсь писать подобное заявление,— насколько смогла спокойно, ответила я.— Работа в училище меня вполне устраивает, а оснований, чтобы уволить меня, у вас нет, вот хотя бы потому, что недавно на педсовете вы признали меня лучшим педагогом училища».

Сказав это, встаю и иду продолжать свои занятия. А еще через несколько дней меня снова вызывают к директору, и теперь она уже без всяких объяснений вручает мне мою трудовую книжку, в которой сделана такая запись: «Освободить от занимаемой должности преподавателя по классу рояля Савенко И. А. с 15 декабря сего года как не имеющую специального педагогического образования».

Мне не остается ничего другого, как взять свою трудовую книжку и навсегда, совершенно неожиданно для всех своих, уже привыкших ко мне учениц, уйти из училища.

И вот заключение этой невеселой эпопеи: вскоре я узнаю, что Нысынбаеву судят за продажу восемнадцати липовых дипломов об окончании училища. За каждый она брала по барашку. Недорого, нежадная была наша Нысынбаева.

После увольнения из училища заработок мой резко сократился, но вскоре меня пригласили в гарнизонный Дом офицеров — заниматься с вокалистами. Два раза в неделю по два-три часа и, конечно, аккомпанемент на концертах, за все — пятьсот рублей в месяц. Я с радостью согласилась.

«Ленечка, сегодня уплатила последний долг за пианино!» — объявляю я пришедшему из школы сыну.

Леня заулыбался ясной мальчишеской улыбкой: «Теперь ты не будешь рычать, когда я попрошу денег на кино?»

«Не буду. И костюм новый тебе купим. И вообще...»

Леня понимающе весело кивает.

Я стараюсь изо всех сил побольше играть — и гаммы, и те вещи, что у меня в работе в консерватории. Ноты достаю у Натальи Феликсовны, в консерваторской библиотеке. Но техника моя медленно разворачивается. Ох, трудное, бесконечно трудоемкое это дело — научиться серьезно играть!

В горном институте продолжаем работать с Москаленко. И Дальгейм муштрует своих танцоров. На очередном смотре вузовской самодеятельности мы, наша тройка, получаем

 

- 286 -

первое место. А к следующему смотру я надумала поставить с моим вокальным кружком отрывок из оперы. Остановилась на сцене из «Князя Игоря». Ария Игоря, потом появление слуги хана — Овлура, предложившего князю бежать из плена, приход Кончака, его ария и объяснение с князем. Исполнители: Игорь — Мусабаев, Кончак — Рыбалко, Овлур — приятный тенорок, казах из моей восьмерки.

И пошла работа. Не только в институте, даже домой ко мне приходили мои солисты.

Однажды сижу за пианино, Леня входит после школы, а тут из-за дивана выползает на четвереньках мой Овлур. Это он показывается из-за шатра, чтобы подползти к сидящему в задумчивости Игорю. Леня отпрянул, а потом, поняв в чем дело, смеялся, что называется до упаду.

Много я работала над этим отрывком. И за режиссера, и за дирижера, и за концертмейстера — одна во всех лицах. Мои артисты, трое студентов, тоже были неутомимы.

Приблизился день смотра. Директор горного института Гришин договорился с дирекцией оперного театра: отрывок из «Князя Игоря» пойдет на оперной сцене в костюмах и декорациях театра.

Сколько волнений? Поставили шатер, из которого Игорь выходит перед своей арией. Рояль стоит справа на сцене, и я, сидя за ним, подаю головой вступление своим певцам.

Успех огромный, зрительный зал битком набит.

Через несколько дней — статья в газете, в ней — фото Игоря с Кончаком. И еще статья. Хорошо выступили и хор, и танцоры, и мужская восьмерка, и солисты. Наш институт получил бесспорное первое место. А пединституту во главе с Ястребовым и Пирожковой пришлось потесниться — на второе место.

Ястребов, поздравляя, целует меня, а я, к тому времени уже много наслышавшись о нем, думаю: неискренний это поцелуй, неискренние слова. И все же еще не понимаю, на что может быть способен человек из зависти.

Да, в молодые и даже в зрелые годы я была до смешного доверчивой, не умела разбираться в людях, увидеть издали приближающегося врага. Всегда казалось: «Кому я могу помешать? Кому может быть интересна моя особа?» Говоря современным языком, во мне совершенно отсутствовало чувство бдительности в отношении самой себя...

В начале следующего учебного года директор горного института сообщает, зайдя ко мне на занятия, что завтра мне непременно нужно быть на собрании в таком-то часу вечера.

 

- 287 -

Конечно, приезжаю. Усаживают меня в президиум, на сцену выходит председатель профсоюза Комитета высшей школы Шаяхметова и торжественно объявляет, что меня выдвинули на звание заслуженной артистки Казахской ССР.

Зал переполнен. Все — и студенты, и профессура — аплодируют, поздравляют меня, ведь звание мне дают за отличную работу в самодеятельности горного института.

Я и рада, и как-то жутко: а вдруг опять в последнюю минуту полечу кувырком. Но нет, успокаиваю себя, сейчас райкому уже все известно обо мне, сейчас уже никуда не полечу. Ну, конечно, приятно мне все это — поздравления, приветствия. Даже на улице подходят малознакомые люди из других институтов...

Работает в горсовете начальник культотдела Севрюков. Он ведет всю организационную работу самодеятельности города.

Очень хорошо относится ко мне. Постоянно, с первого же года моей работы приглашает в члены жюри разных смотров самодеятельности, считается с моим мнением и всегда подчеркивает это на обсуждениях.

Летом смотры обычно устраиваются в парке имени Горького, огромном, великолепном, напоенном свежестью яркой зелени. Мой Леня обычно ходит со мной на эти смотры, члены жюри наперебой просят его сесть рядом, всячески обласкивают, а мне приятно, что он проводит время на свежем воздухе.

Через какое-то время узнаю, что хормейстера Москаленко и балетмейстера Дальгейма все тот же Комитет высшей школы тоже представил к званию заслуженных артистов. Я — вот уж от души — рада. А то все время испытывала чувство неловкости: почему только меня? Ведь работали все трое одинаково усердно. Вся эта помпа в отношении меня пошла от успеха «Князя Игоря». Слава богу, теперь все встало на свои места.

В один из осенних воскресных дней я с утра собралась постирать. На дворе солнце, теплынь. Вытащила в садик корыто, сдираю с постелей грязное белье. В комнате все — вверх дном, как вдруг хозяин кричит, что ко мне пришли.

Выхожу. Ястребов, мой соперник по вузовской самодеятельности! Зачем он явился? Мы совсем не в таких отношениях, чтобы ходить друг к другу в гости.

 

- 288 -

Продержала его в саду, кое-как прибрала, пригласила в комнату. Вошел — большой, грузный, розовощекий, как говорили раньше, апоплексического вида.

«Вот, проходил мимо, решил взглянуть, как вы живете. Я ведь к вам, дорогая, очень хорошо отношусь. Ценю ваш талант, вашу интеллигентность.— Не помню, что еще во мне он настолько высоко ценил, что решил зайти без приглашения.— У вас, наверно, есть семейный альбом? Покажите, пожалуйста. Хочется посмотреть на ваших близких — на мужа, родителей. Отец ваш, я слышал, был генерал?»

«Нет у меня никакого альбома. И времени нет этими сантиментами заниматься. А отец мой, кстати, никогда военным не был»,— отвечаю я не слишком любезно, стараясь поскорее избавиться от незваного гостя.

Потом я поняла, да и друзья подсказали: что-то где-то мой гость слышал насчет пятен в моей биографии, а что за пятна — конкретно не знал, вот и решил разведать, да не получилось.

Позже, возможно, как-то докопался. И выложил все Севрюкову. А Севрюков до этого, видимо, ничего компрометирующего обо мне не знал, райком его в эти дела не посвятил, но, когда узнал, машина, готовящая нам звания, сразу же застопорилась. Полное молчание. Севрюков при встрече со мной едва здоровается, явно избегает. К сожалению, вместе со мной вычеркнуты из списков будущих заслуженных и мои товарищи по работе — Москаленко и Дальгейм. Видно, горсовет и Комитет высшей школы сочли неудобным давать звания тем двоим, исключив из списков меня, первую из троих, представленную к званию.

В общем, как говорится, «улыбнулось» мне звание. Неприятно было, крайне неприятно, но той жгучей боли, какую испытывала, когда меня отстранили от депутатства и потом выгнали с работы, я все же в этот раз не ощущала. Теперь меня никто не судил всенародно, не унижал.

По-прежнему я занимаюсь с самодеятельностью горного института, по-прежнему и студенты, и преподаватели, и директор Гришин относятся ко мне с горячо радующим меня уважением. Гришин, как и раньше, часто отвозит домой на своей машине. Как и раньше, работаю в консерватории, теперь уже не почасовиком, а штатным концертмейстером.

Воскресный вечер. Сижу дома, штопаю чулки. Лени нет.

Заглядевшись на редкого в моей темноватой комнатке гостя, скачущего по крышке пианино солнечного зайчика,

 

- 289 -

не отдаю себе отчета, хоть и замечаю механическим сознанием, что кто-то в военной шинели подошел к одному из низеньких, никогда не открывающихся окошечек, наклоняется, пытается заглянуть в комнату. И тут же спохватываюсь. Кто это?! Ко мне?

Подхожу вплотную к окошку. Вижу за ним высокого человека в форме КГБ с малиновыми петлицами. Резануло сердце холодной тревогой. Только вчера товарищ по несчастью, гример драмтеатра Сергей Иванович Гусев, рассказывал, что надвигается новая волна арестов и в первую очередь берут тех, кто уже был репрессирован.

Только не это! Мечусь, приникаю к окну, всматриваюсь в одну, в другую сторону. Отошел, зашагал прочь. Неужели правда?

Уходи, убирайся, проклятая нечисть! Нет у меня сил на новую разлуку с жизнью, с сыном. Хватит с меня, не могу...

Но что это? Снова под окном, только теперь уже под другим, полы шинели, сапоги. Снова остановился...

Хочу встать, уйти в сад, спрятать голову, как страус — хоть минуты выиграть у жизни, но... не могу: сердце судорожно колотится, слабость расходится по всему телу. Страшно мне!

Опять отошел. Да-да, за окном — никого. Какое счастье!

Глотаю слезы радости, а сердце продолжает стучать, как сумасшедшее.

Слышу голос хозяина дома: «Ирина Анатольевна! К вам тут пришли!»

Все-таки...

На шатких, отерпнувших ногах выхожу из комнаты. У калитки, рядом с хозяином, стоит тот самый, высокий эмгебист: «Вы — Ирина Анатольевна? Разрешите зайти к вам?»

Ничего не отвечаю. Поворачиваюсь, иду в дом, а тем самым приглашаю и его. Да разве ему нужно приглашение?

Добралась до своего дивана, молча села, почти упала. Оперлась на спинку. Плохо мне, мутит, все плывет...

— Здравствуйте, Ирина Анатольевна,— говорит мне вошедший.— Я из Чимкента, ученик вашей сестры, Татьяны Анатольевны. Когда сообщил ей, что еду в командировку в Алма-Ату, она попросила зайти к вам, угнать, как вы живете, как здоровье.

Услышав эти слова, я не вскочила с дивана, не кинулась обнимать гостя, даже ничего, совсем ничего ему не ответила. Продолжаю сидеть, опершись на спинку дивана, а его лицо где-то совсем близко, но оно в тумане. Туман все гуще, вот

 

- 290 -

и слов уже не слышу. Смутно вижу только шевелящиеся губы. Понимаю, что должна что-то сказать ему, но не могу.

Почувствовала его руку на своей: «Что с вами, Ирина Анатольевна? Вам плохо?»

«Нет-нет, мне хорошо, мне очень хорошо»,— наконец через силу выговорила одеревеневшими губами, пытаясь улыбнуться.

«Вижу, что плохо. Вы такая бледная,— покачал головой этот милый, милейший из всех на свете молодой человек. Налил воды, в стоявшую на столе чашку, дал попить.— Да, Татьяна Анатольевна рассказывала, что здоровье у вас неважное».

Еще что-то говорил и наконец, убедившись, что собеседник из меня не получается: «Вам надо полежать, побыть одной. Всего вам доброго! Я еще зайду».

Ушел. Вот уж когда я дала волю слезам.