- 121 -

Глава II

ЗАМУЖЕСТВО

 

Все больше чувствую, как отчим ждет, чтобы я вышла замуж.

«А мне сегодня один знакомый предложение сделал», -объявляю я за столом.

«Кто же это?» — спрашивает с улыбкой мама.

«Да тот, высокий, Борис Горбачевский».

«Все это — пустая болтовня,— взрывается отчим.— Зачем тебе замуж выходить, если дома и поят, и кормят, и комната отдельная?»

Я молчу. С трудом сдерживаю слезы. И в этот день окончательно решаю: надо мне и в самом деле выйти замуж. Но за кого?

И начала размышлять — совеем как гоголевская Агафья Тихоновна.

 

- 122 -

Иван Андреевич? Мамин ученик, тенорок. Милейший, скромнейший человек, готов для меня что называется звезды с неба снимать. Я очень хорошо отношусь к нему, но стать женой...

Леонид Зуев? Друг, товарищ. Познакомились, когда мне было шестнадцать лет. Ната привела его к нам с какой-то компанией, и с тех пор он, как говорится, не выходит из нашего дома. Часто мне некогда и словом с ним перекинуться, так он садится за пианино и разучивает первую строку Третьей баллады Шопена, подтягивая своей игре невыносимо гнусавым голосом. И то, и другое невозможно слушать. Но не в голосе и не в игре дело, ведь он горячо любит музыку. Дело в том, что, хорошо к нему относясь, я совершенно никак не отвечаю на его искренние чувства. Нет-нет, я жду чего-то совсем другого...

Может быть, я выбрала бы Каменского? Может быть... Но он женат.

Кто еще? А Сеня? Что, если Сеня?.. Совсем недавно я получила от него еще одно письмо, он прямо-таки умоляет меня выйти за него. А ведь Сеня — свой, совсем свой, он любит всех нас, и даже поцелуи его всегда были мне приятны. Может, и в самом деле в нем я найду человека, который разделит мое одиночество, уведет меня от отчима? Да ведь и об отце он все знает, не будет потом упрекать, мол, скрыла...

Плохо соображая, что делаю, я хватаю бумагу, ручку и пишу: «Да, я согласна, Сенечка, я буду Вашей женой...»

Отправила письмо. Потом испугалась: что наделала? Мечусь в тоске, в ужасе. Нет, нет! Не хочу выходить за Сеню. Это — не то, не то... Написать ему еще одно письмо, мол, простите, передумала? Нет, стыдно, не слушается рука. Что же делать?

Постепенно пришло на помощь мое извечное легкомыслие. Как-то будет. Ведь Сеня живет в Харькове, значит, надо переводиться на другую работу, переезжать в другой город. А это так сложно, тем более, что он занимает там солидный пост, кажется, экономист в тресте «Союзмука» — так и пошла его профессия от той славной лебединской мельницы. К тому же у него три брата в Харькове, из них Гриша — самый младший, Сеня его опекает. Он — старший из братьев. И старик отец там же, в Харькове. Может, уговорят Сеню не ехать, а я, в свою очередь, буду молчать и тем расхолаживать его. Словом, как-то оно рассосется и забудется.

Но Сеня очень быстро ответил мне. «Душа преисполнена счастьем». Будет переводиться в Киев, на это уйдет вместе с переездом месяца три, а там — «нас ждет такая радость...».

 

- 123 -

Боже мой, хоть бы и вправду все это обернулось радостью для нас обоих!

Вот так и жила. Как на волнах — туда-сюда. То, когда отчим метнет на меня за столом уничтожающе ледяной взгляд и проронит: «Вот у Смирновых дочка замуж выходит, а ей только двадцать лет. А другие и в двадцать один сидят на шее матери и отчима»,— сразу подумаешь: «Скорее бы приезжал Сеня!» А потом вдруг чувствую: близится что-то страшное, как поезд надвигается на человека, у которого нога застряла между рельсов. И уже видны зловеще светящиеся фонари поезда...

Поехали мы снова на практику, в этот раз — под Тамбов, на завод. Время года не из лучших — конец зимы, потом начало весны. У меня с собой валенки и больше ничего из обуви, а весна, как на грех, началась рано, снег, которого там очень много, стал подтаивать, и я вечно ходила с промокшими ногами.

В какой-то день прихожу с завода домой в общежитие, вижу — у меня на подушке лежит письмо. Почерк Сени, красивый, четкий, а обратный адрес — Киев, мой дом. Уже! Свершилось! Сеня у нас! Не читая письма, я уронила голову на стол и залилась слезами. Подбежали девочки, соседки по комнате: «Что с тобой? Что случилось?» — «Я выхожу замуж»,— едва проронила сквозь слезы. «Так чего же ты ревешь?» — недоумевали девочки. А я и сама толком не знала, почему реву. Нет, нет, не надо слез, Сеня — свой, мы все его любим — и мама, и Тася, и я. И Толюшка — тоже свой, родной. Ради меня Сеня совершил такую сложную передрягу. Шутка сказать — переехать в чужой город, оставить близких... Они, братья, были так дружны... Но это значит, что он любит меня, поймет во всем, мы будем друзьями, вместе будем ухаживать за Толюшкой. Я должна дать им счастье.

Увы, все эти доводы, такие убедительные и логичные, временами переставали быть убедительными, и сердце сжималось от тревоги, от глухой тоски.

Приезжаю домой. Открывает мне Сеня. Так и просиял, увидев меня. Обнял, расцеловал: «Золотко мое!»

«Как хорошо,— подумала я.— Милый Сеня!» А Толюшка, тот вообще прелесть — так славно, застенчиво улыбается. Мама суетится, усадила всех за стол, старается накормить по-вкуснее — они с Сеней уже договорились: он будет снабжать продуктами, мама — готовить на всю семью.

Свою комнату я застаю изменившейся. Всегда спала на папином красном диване, а тут у противоположной стенки стоит еще большая никелированная кровать. Чистота идеальная. По

 

- 124 -

стенам развешаны мои портреты. Один из них вставлен в красивую, темного золота раму, и окаймляет его не только рама, но и два изящно изогнутых павлиньих пера.

Сеня теперь — заведующий планово-экономическим отделом треста «Союзмука». И хоть он большой начальник, и хоть время сейчас трудное— 1932 год со всеми его нехватками, недоеданиями, а у многих — и голодом, ни разу я не подумала о том, сколько Сеня зарабатывает и как все это отразится на моем материальном положении. Название его должности узнала нескоро, от мамы, она при мне кому-то говорила.

«Вот, Ирочка, я как раз получил зарплату. Отдал, сколько следует, тетечке на хозяйство, а это будет нам с тобой на расходы. Бери, пожалуйста, покупай, что хочешь!»

Это сказал в день моего приезда Сеня и положил в мою (бывшую отцовскую) несгораемую, красную внутри шкатулку изрядную пачку денег, закрыл шкатулку на ключ с веселым звоном, но ключ, естественно, не вынул. «Спасибо»,— проговорила я в ответ, но ни разу потом не открыла шкатулки, не извлекла из нее ни копейки и со времени переезда Сени стала ходить в институт (а ведь он — на окраине, на Шулявке, расстояние солидное) пешком,— не было мелочи на трамвайный билет. А мама перестала давать мне мелкие деньги — понятно, ведь теперь у меня есть муж.

Однажды в начале нашей семейной жизни, открыв шкатулку, Сеня обиженно сказал: «Опять ты, Русенок, не взяла нисколько денег». Я что-то пробормотала в ответ — не то, что у меня есть, не то, что мне не нужно, и он тут же успокоился, заговорил о другом, и больше об этом, насколько помню, речи не заводил.

Как-то не по-людски жили мы с Сеней. Его интересовали только ласки, а душа моя, мысли мои, сущность моя, счастье или несчастье мое, кажется, нисколько. Он никогда не говорил со мной серьезно, по душам. Не спрашивал, как я отношусь к нему, люблю ли, и если да, то почему я так скована в его присутствии.

Сколько раз мне хотелось кинуться к нему: «Сенечка, давай поговорим, не таясь! Ведь нет у нас с тобой ни любви, ни дружбы, только приласкаться ко мне тебя тянет, больше ничего» Нет, не решилась. Уходила от него все дальше и дальше, а дальше и некуда было.

Сеня приходит с работы неизменно обаятельный, на лице выражение горделивого удовольствия. Всем в доме сразу делается веселее при его появлении, он купается в этих восхищенных взглядах, отвечает на них неизменной лучезарной улыбкой, а я... мне веселее не делается.

 

- 125 -

Непременно обнимет, поцелует. «Ну, как дела, золотко мое?» — «Хорошо»,— отвечаю, и все. На большее меня не хватает. А он тут же поворачивается к маме, к отчиму, весело и пространно о чем-то рассказывает.

Преподносит мне то букет цветов, то коробку духов, а бывает, что и отрез на платье. Боже мой! И это — в те годы, когда так трудно все достать, так дорого все. Я бормочу «спасибо», куда-то кладу. Сколько у меня уже скопилось этих подарков! А мне ничего, ничего не нужно. Одевалась все институтские годы более чем скромно и нисколько от этого не страдала.

Приходит однажды Сеня с работы.

«Обедать, все готово!» — приглашает нас мама.

«Нет, тетечка, обедать мы с Ирочкой будем позднее.— И ко мне: — Одевайся, золотко мое, поедем на Крещатик, в комиссионный магазин. Там такое чудесное зимнее пальто. А в твоем уже невозможно ходить».

Мое, и правда, совсем расползается, облезшие края мехового воротника я давно подкрашиваю тушью. А хочу ли я, чтобы Сеня купил мне повое пальто? Наверное, нет.

Все же собралась, пошли.

Пальто и в самом деле чудесное. Вишневое, с большим шалевым воротником из скунса. Как надела — все ахнули, и Сеня, и продавцы.

Сеня направляется к кассе. Но тут осенила меня смелость: «Нет, Сенечка, мне оно... не очень нравится. Цвет не мой». Все смотрят на меня, как на сумасшедшую. «Где теперь такое сыщешь? Ну и каприза!» — наверняка думают. А Сеня обиженно молчит.

Так и ушла я от него через полтора года в своем старом облезлом пальтишке.

 

...Все больше я болею. Ослабела плохо сплю, часто ноет сердце, в душе — сплошной мрак. По утрам мы с мамой только вдвоем — Сеня ушел на работу. Толя в школу. Ната и отчим тоже на работу А у меня — зимние каникулы. Встану печальная, тело налито вялой тяжестью, надену старенькое, вылинявшее платьице, закутаюсь поверх в мамин шерстяной платок с кистями и хожу непричесанная, чуть ли не неумытая. Ни есть, ни разговаривать, даже с мамой, не хочется.

Мама видит, что со мной происходит. И однажды говорит мне: «Ира, зачем ты вышла за Сеню, ты же не любишь его? Он, бедняга, жаловался мне. Давно полюбил тебя, когда еще жива была Маруся. «Она тоже тянулась ко мне, я чувствовал,

 

- 126 -

что ей приятны мои ласки, а теперь она оказалась не женщиной, а ледышкой»,— говорит он мне с горечью».

Правда,— ледышка. Ну, а у него ко мне — разве любовь? Разве можно назвать эти нежности без всякого интереса к тому, что делается у меня в душе, любовью?

И вспоминаются предсмертные слова Маруси: «Не выходи за него, ты не будешь счастлива». И как-то даже легче делается — не такой уж виноватой чувствую себя перед ним.

Придет иногда с утра Ника Кобзарь: «Что с тобой? На кого ты похожа! В старуху превратилась». И подносит мне зеркальце из своей сумки. Ну, конечно, вид ужасный.

«А мне все равно,— отвечаю я.— Хочу умереть».

И Нина, глядя на меня, принимается плакать. А я сижу как деревянная! Счастливые деньки! Первые месяцы замужества...

Мучит меня сознание вины перед Сеней. Что наделала, зачем перетащила его в Киев? Нет жизни. Все внутри у меня замерло и опустело. А вот Сеня, как ни странно, совсем не похож на несчастливого человека. Конечно, «переживает», что я не очень откликаюсь на его ласки, но, надо признаться, чаще сияет, чем «переживает». Он доволен Киевом, доволен отношением к себе на работе. Вот-вот ему должны дать квартиру, все так хорошо к нему относятся — и тетечка, и Николай Александрович. И внешностью своей он доволен, следит за собой, костюмы великолепные, на губах — томная улыбка, он так любит красоваться, так любит всем нравиться.

Он наделен каким-то поверхностным обаянием и пользуется им вовсю, притягивает даже тех, кто ему совсем не нужен, наверно, не очень сознавая это. Строгая Галя говорит мне: «Как ты можешь не любить его? Он такой интересный...» Интересный? Внешне — да. А в остальном... Придет с работы: «Русеночек, золотко!» Чмок в щеку, а потом с тетечкой разговоры за ужином о том, о сем. Что пишут в газетах, что на свете нового. Послушаешь со стороны — вроде и неглупый человек. В какой-то мере разбирается в политике, любую тему поддержит, даже о книгах, что-то все же читает. Маму он, как собеседник, вполне устраивает, а мама очень неглупа.

Почему же он не видит, не чувствует ничего, что со мной происходит, не пытается даже заглянуть мне в душу, его это, видно, не интересует? Лишен элементарной чуткости, тонкости?.. А ведь я ждала чего-то совсем иного. Но ведь как добр он был к нам с Тасей, когда приезжал в Киев с маленьким Толюшкой! Как радовал нас роскошными подарками! И даже — Нине Кобзарь... Добрый, тут ничего не скажешь. Но —

 

- 127 -

Маруся, ее рассказ перед смертью... И его оскорбительно поверхностное отношение ко мне. Никаких попыток разобраться, понять, подружиться... Не брак, не содружество, а надругательство над любовью. Нет, на кого угодно, только не на меня распространяется его обаяние.

Но — сама виновата. Он не может переделать себя, таким он создан, такой он есть. Винить я должна только себя. Ох, как трудно!

И с учебой плохо. Занятия у нас теперь в основном лабораторные, надо часами на ногах стоять, а я не могу, ноги не держат, какая-то слабость, все ищу табуретку или хоть какой-нибудь ящик, чтобы присесть. Наш препаратор, пожилой Степан Григорьевич, заметил мое состояние, притаскивает мне табуретку. Сажусь и отключаюсь от занятий.

Муж моей подруги Нины Силенчук — врач-рентгенолог. Мама попросила его сделать снимок моих легких. Сделали. А дня через два мы с сестрой Натой пошли в оперный театр на «Чио-Чио-сан» — обе очень любили оперу, а Сеня — нет, тот все тянул меня в оперетту, к которой я была более чем равнодушна.

Гуляем мы с Натой в антракте по фойе, когда видим — идет к нам сердитая, встревоженная Нина Силенчук и кричит мне еще издали: «Нашла время по театрам ходить! У тебя — туберкулез обоих легких!»

Отправились мы домой. «Ну, вот и конец,— думаю я,— может, это хорошо».

Мама дома, а тут и Сеня как раз пришел с работы, он часто задерживался допоздна. Нина все рассказывает маме и Сене.

Мама пытается ободряюще улыбнуться, глядя на меня, но притворство никогда ей не удавалось. У нее дернулся рот, и горькая складка обозначилась у губ.

«Что ж, будем лечить, не надо унывать, Русенок»,— сказал Сеня. И дружески приобнял за плечи, показывая этим, что не собирается отказываться от меня, даже пораженной этой вновь пришедшей к нему в дом болезнью.

А мне смертельно стыдно. И в этом я обманула его, подсунула себя, туберкулезную, после того, как он уже имеет такой горький опыт — с Марусей. Да, помимо всего, я ведь могу заразить и его, и Толю.

На следующий день повела меня мама к профессору Эпштейну, знаменитому легочнику. Он внимательно выслушал меня, после чего поставил печаткой на бумажке контуры легких, а по ним, как зеленый горошек, рассыпал зелеными чернилами очажки — в правом гуще, а левом — пореже. Очаговый

 

- 128 -

туберкулез. Эпштейн велел немедленно пойти с этой бумажкой в студенческую поликлинику, пройти комиссию, взять отпуск в институте на год. А на осень поехать в Крым, в туберкулезный санаторий, потом показаться ему. Единственное, что мне приятно было услышать от профессора,— это то, что процесс у меня закрытый и я не заразная, никто не должен меня в этом смысле бояться.

Пошла я в студенческую поликлинику — она находилась в бывшем Михайловском монастыре — на врачебную комиссию, получила справку о предоставлении годичного отпуска.

Лето прожила на даче, которую сняли для меня мама с Сеней в Клавдиеве. Домик прямо в сосновом бору, даже оштукатурен лесными шишками. Комнату сдали двое стариков-латышей. Почти весь день я на воздухе. Собираю красивые букеты, рву ягоды. По воскресеньям ко мне приезжает наш друг и мамин ученик — Иван Андреевич. Привозит с собой фотоаппарат и снимает меня — то в лесу, то на озере, а то и просто около дома.

Работает Иван Андреевич всего лишь бухгалтером в какой-то столовой. Но при этом увлекается пением — учится у моей мамы, поет жиденьким тенорком старательно, не без музыкальности, увлекается и живописью. Скромный и внешне неказистый человек: небольшого роста, русый, выпяченные вперед под пухлыми губами зубы, простодушное рыхловатое лицо, серые глаза, почти не видные из-под круглых роговых очков. Но выражение лица доброе и даже одухотворенное.

Сколько мы с ним беседуем, чем только ни делимся друг с другом! И жизнью страны, и делами своими, и настроением. И отношением к музыке, к живописи. «Были бы мы с Сеней хоть наполовину так дружны!» — часто думаю я.

Приезжают ко мне и обе мои Нины — Кобзарь и Силенчук. Сеня приезжал раза два-три, не больше. Это — за два месяца! Его, мало сказать, редкие, посещения меня поначалу удивляли, но ничуть не огорчали, а потом и удивлять перестали и, пожалуй, даже радовали.

К осени возвращаюсь домой, а там меня ждет путевка в Симеиз на сентябрь и октябрь — Сеня достал. Уже в Клавдиеве здоровье мое значительно улучшилось, слабость, от которой я так страдала, почти прошла, температура упала. И внешний вид изменился к лучшему, и даже настроение.

Да, я определенно повеселела. Благодатным жаром охватывала все мое существо радость выздоровления. Ведь мне было всего двадцать три года. Как хотелось жить! А главное, хоть я и продолжала чувствовать свою вину перед Сеней, все же,

 

- 129 -

видя, что он в большой степени перестал интересоваться мной, тянуться ко мне как к женщине, я как бы воскресла, проснулось во мне чувство легкости и свободы.

Радовала меня в Симеизе южная ласковая природа, голубое, нисколько не черное море, красивейшие скалы Монах и Дива, тогда еще не разрушенные фашистскими бомбами.

Погода стояла преотличная. Весь октябрь мы ходили в летних платьях. Компания у нас образовалась веселая, приятная. Два месяца пролетели как два дня.

После отрадной курортной встряски уже не так мучительно тоскую дома, как в первые месяцы замужества. С Сеней встретились даже довольно тепло.

Жили мы теперь с Сеней и Толей на Большой Подвальной, тогда улице Ворошилову, 14. Сене дали там огромную комнату в квартире, где были еще две комнаты и в них трое жильцов — все тихие, миролюбивые.

Сеня с Толей перебрались сюда без меня, переехала и я по возвращении из Симеиза, но, странное дело,— моя комната на Святославской осталась моей комнатой, все мои вещи, кроме необходимого на, каждый день, тоже остались на прежнем месте. Ничего из «свитого гнездышка» Сеня на новую квартиру без меня не перенес, даже все мои фото по-прежнему иисят в моей комнате. Не знаю, что я почувствовала, когда увидела это. Думаю, что скорее радость, чем огорчение или обиду. Вернее, даже не радость, а успокоенность. Да, странные, нелепые отношения были у нас, супругов.

Надо признаться, жена я была ужасная. Убирал комнату в основном Сеня, а за уборку в местах общего пользования он кому-то платил.

По воскресеньям мы с Толей долго спим, пока, наконец Сеня не разбудит нас: «Ирусик, Толюшка, вставайте, завтрак на столе!» И правда, на столе — огромная сковорода нажаренного сала или оладьев, горячий чайник, приборы. В комнате чистота, паркет натерт. И сам Сеня чистенький и, конечно, сияет, говорит обоим что-то ласковое: «Ты что же не ешь, Русенок? Сальце такое вкусное. А вот пирог, тетечка вчера испекла. Толюсик, бери, это же твой любимый, с капустой!»

К сожалению, дальше подобных реплик разговор не идет. А я все думаю: «Он же хороший, наш Сеня, он очень хороший, чудный муж, о таком любая женщина должна мечтать. Почему же мне с ним так невыносимо скучно, тошно, так хочется убежать куда глаза глядят?»

Время, особенно на Украине, трудное: 1932—1933 годы, многие голодают. Но наша семья никаких продовольственных

 

- 130 -

затруднений не знает, удается даже помогать другим. Вот хотя бы обеды. Варить их мне не приходится, Сеня прикреплен к закрытой столовой, на Крещатике, возле Бессарабки. Он регулярно выдает мне книжечку с обеденными талонами и при этом непременно напоминает: «Отрывай на второе блюдо два талончика, чтобы тебе дали не простые котлеты, а свиные отбивные».— «Хорошо»,— соглашаюсь я, но за весь тот трудный год наверняка ни разу не попробовала отбивной, потому что вторую книжку с талончиками отдавала Нине Кобзарь. А однажды выцарапала у Сени еще одну — третью — книжечку и всучила ее почти голодающему, никогда не умеющему жить благополучно Ивану Андреевичу. Сеня об этих моих «махинациях» понятия не имел, так как обедали мы с ним в разное время,— я знала и своим подопечным сообщала, в какие часы у него обеденный перерыв.

Вот он какой в оживающих воспоминаниях, мой первый муж — Сеня. Вначале, в полудетстве, что-то промелькнуло во мне от ребячьей влюбленности, но, увы, не понимала я, когда решила стать его женой, что годы давно унесли эту крошечную влюбленность. И потерпели мы оба фиаско. Ни он меня не любил, ни я его. В себе уже как-то разобралась, а он... Был ли он вообще наделен даром любви? Ох, сомневаюсь. Внимательный, щедрый, работяга, отличный муж для примитивной обывательницы-жены. Но полноценной любви не было бы и к такой, только бы отвечала на его ласки, на его сладкие словечки — в награду за доброту, за подарки, за мягкий характер.

«Русеночек! Золотко!» — вот и все.

Стала я потихоньку ускользать от Сени. Все чаще ночую дома, у мамы. Моя комната так и осталась моей. Но Сеню это не смущает, приходит на Святославскую, находит меня и здесь, часто, как ни в чем не бывало, остается на ночь. Не представляю, как он расценивал тогда мое поведение, мое отношение к нему, почему даже не попытался найти путь к моему сердцу. Пустой человек? Наверно, да. Способный, добрый, трудолюбивый, поверхностно обаятельный, очень поверхностно развитый, а в общем — пустой.

Зимой 1932—1933 года я не училась в институте, была в годичном отпуске по болезни. Здоровье мое к зиме снова стало хуже. Часто нападали приступы и слабости, и головокружения.

Сеня делается все более чужим. В конце концов, он увлекся женой своего начальника, красивой блондинкой. Я видела, как он на нее смотрит, когда они сидят в столовой за одним

 

- 131 -

столом. А я, раза два застав его там, садилась в соседней комнате. Ласково смотрит, с нежностью. Бедный Сеня! Искренне я его тогда пожалела, хоть и не была уверена в том, что этот его ласковый взгляд говорит о чем-то серьезном.

Ну, решила я тогда, пора мне поставить точку на наших отношениях. К вечеру Сеня — тут как тут. Ласков, мил, будто мы с ним идеальные, истосковавшиеся в разлуке супруги. Остался ночевать... Но в эту же ночь я решительно сказала ему, что нам надо разойтись окончательно: «По сути, мы уже разошлись. И ты сам положил начало нашему отчуждению, ведь ты не перевез к себе почти ничего из моих вещей, когда меня не было в Киеве».

Сеня, против моего ожидания, был сильно огорчен. Просил, чтобы все осталось по-прежнему. Но я твердо стояла на своем.

И ушел Сеня — уже навсегда — в свою жизнь, в свои заботы. Встречались обыкновенно, даже целовались при встрече, изредка он заходил к нам, по-прежнему дружил с мамой. Ладно, прощай, Сеня, иди своей дорогой и прости меня, если можешь, за все, что пережил из-за меня, хоть и знаю я, что все эти переживания облегчены твоей благодарной поверхностной натурой.

Печалило меня и то, что с Толей, которого я искренне любила, пришлось совершенно расстаться. Я перестала бывать у Сени, Толя перестал приходить к нам. Потом уж я узнала, что не дала ему, бедному, такому любимому и обласканному в раннем детстве, не дала ему судьба счастья.