Два пути одной дороги

Два пути одной дороги

Семенова В. П. Два пути одной дороги:  Страницы воспоминаний отца и дочери // Петля: Воспоминания, очерки, документы / сост. Ю. М. Беледин - Волгоград, 1992. - С. 114-176.

- 114 -

Вера Семенова

Памяти моего отца посвящаю

ДВА ПУТИ ОДНОЙ ДОРОГИ

Страницы воспоминаний отца и дочери

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Вместо предисловия

Я должна начать это повествование с рассказа о своем отце. Должна. Во-первых, он сам стоит того, чтобы память о нем сохранила его имя, во-вторых, если не рассказать о его пути жизни и творчества, побед и падений, то у моего пути не будет почвы, фундамента... Однажды я предложила отцу писать воспоминания о своей жизни, о встречах с видными музыкантами, актерами. Я хотела наполнить его глубокую старость интересом, надеждой и отвлечь от бессмысленных, изнурительных хлопот о восстановлении справедливости. Папа с трудом согласился при условии, что обрабатывать его записки буду я. Успел он сравнительно немного; приблизившись к главному событию своей жизни, не мог начать его описывать, и начинал вновь и вновь обрабатывать ранее написанное.

Папа мой умер 9 октября в 1966 году, на 83 году жизни, а мечтал прожить до 90 лет. «... Ведь мать моя прожила 97 лет, отец — 93 и умер от голода, бабка жила 115 лет и еще кто-то — 130 лет...», — вспоминал папа. Долгожительства он хотел, чтобы успеть достучаться в Союз композиторов и дать ход своим музыкальным сочинениям. Он наивно верил, что совсем еще не поздно быть принятым в Союз. А иногда говорил: «Многие композиторы получили признание после смерти...» Наивная мечта! Ох, как трудно привлечь у нас внимание к «неисследованному наследию» — уж это я знаю! Сочинения отца лежат у меня «мертвым грузом» и не дают мне покоя... Ради них я и взялась однажды уже после смерти папы за обработку его записей. Читала, и передо мною проходила его жизнь, полная драматизма с детских лет...

Но, наверное, уже пора сказать, кто же мой отец. Мой необыкновенный папа. (Однажды так назвала его старенькая врач пятигорского детского санатория: «У вас необыкновенный папа, гордитесь им, как когда-то им гордился Кавказ»...)

- 115 -

Наверное, музыковедам знакома книга «Десять лет советской симфонической музыки». На 90-й странице есть портрет одного из первых советских дирижеров ПАВЛА ВАСИЛЬЕВИЧА КЛОЧКОВА. Вот это и есть мой отец. Будучи как-то в Ленинграде, я зашла в Ленгосфилармонию посмотреть выставку, сделанную к 100-летию симфонического оркестра. Книга была открыта для обозрения именно на этой странице. Но никто из работников не знал, как сложилась и когда закончилась жизнь одного из первых советских дирижеров. Мало того, на стендах нет о нем никаких упоминаний... Фотография такая у меня есть; вьющиеся длинные волосы, в полной фрачной форме, с горячим взглядом вдохновенного творческого человека, с взглядом, устремленным в будущее, от которого он так много ждал, к которому он так трудно шел и которое было изуродовано и оборвано.

Всю жизнь он с гордостью носил звание музыканта и боготворил свою профессию. Я назвала эту жизнь подвигом призвания не оттого, что талантливый музыкант имел успех, был рьяным общественником. Я вижу подвиг в том, что он сумел вырваться из тьмы нужды и положения бесправного представителя неимущего класса, что свое дело не отделял от насущных дел Родины в разные периоды ее биографии. Был одержимым пропагандистом музыкальной культуры и занимался этим до последнего дня своей жизни.

Первую страницу своих записок папа назвал:

- 116 -

«Школа жизни» (Сам о себе)

...«Родился я 12 сентября (н. с.) в 1884 году в станице Шкуринской Кубанской области в семье чернорабочего. С семилетнего возраста я должен был помогать отцу дуть мехом так называемое «гарно». Поступая на работу, отец включал и меня в договор с частником, как подсобную единицу. Я был лишен права не быть при отце, даже будучи больным. Я состоял при нем и масленщиком на паровой молотилке, и подручным слесарем при постройке водочного завода, и кочегаром паровой мельницы и бани. Мой рабочий день был 13 часов, а в дни бань с пяти утра и до десяти вечера. Платили отцу за мой труд десять копеек в день. Где бы мы ни жили, у семьи была одна комнатка, перегороженная пологом, за которым стояла кровать родителей. На русской печи спали мы с братом Мишей. К стенке примыкал верстак с двумя тисками, самодельный токарный станок или сверлильный, так как в зимнее время, чтобы иметь средства к существованию, отец брал на ремонт сельхозинвентарь. Мое образование, по мнению родителей, должно было ограничиться двухклассной сельской школой, так как уделом моего будущего должен был быть труд чернорабочего. Будучи ребенком, по вине родителей я лишился зрения на левый глаз — наткнулся на железо. Врачу же меня показали только через несколько лет, когда для лечения были пропущены все сроки. Мое положение инвалида мало тревожило родителей. Обеспокоились они этим только тогда, когда я не был принят по инвалидности ни в типографию уборщиком, ни в бакалейную лавку.

В начальной школе нам преподавали военную муштровку и словесность. Станица, где мы жили тогда. Староминская, была населена казаками. Раз в неделю являлся в школу урядник, выводил учащихся на площадь против школы и учил детей строевой службе, которая сводилась к тому, чтобы мы по погонам узнавали чин и умели бы четко ответить на вопрос: «Кто враги внешние и кто враги унутренние?» На первый вопрос надо было ответить: «Враги внешние — агличане, хряньцюзи и нимцы», а на второй: «А унутренние — поляки, жиды и скубенты». Как следствие такого обучения, нам, детям, не терпелось посмотреть на внешний облик поляка, еврея и студента. Был у нас в станице крещеный еврей — мы его считали «не настоящим». А вот настоящие враги — эти виделись вроде зверей, со страшными лицами, а может, и с хвостами, и их надо бояться и ненавидеть...

Будучи еще мальчиком, в Таганроге я впервые увидел «скубента», приговоренного к виселице. Я специально пришел к зданию окружного суда, чтобы увидеть человека, не такого, как все. Со страхом и волнением ждал, когда его выведут. И вот он появился в окружении жандар-

- 117 -

мов с обнаженными шашками. Он был такой, как все!.. Это меня поразило. Он был красивый и молодой. И он показал толпе рукой вокруг щей — петля... Кругом зашумели, женщина заголосила... И мне стало ужасно жалко его. Всю ночь я вспоминал его и задавал себе вопрос: в тюрьме страшно? и спит ли он сейчас? На другой день я услышал, что приговоренный к смерти бежал. Я почему-то был очень рад...

Я должен был шагнуть в жизнь с крайне ограниченным запасом знаний и моральных устоев. Лишь инстинктивно я шел по пути к культуре, к образованию, к искусству. Эпизоды из моей жизни перестали быть для меня чем-то из ряда вон выходящими после того, как я стал читать Горького, Короленко, Степняка-Кравчинского и другую литературу о быте и нравах простых людей того времени. Чем отличается эпизод из моих воспоминаний от сцены из романа «Мать»?.. Вот этот эпизод.

Отец считал своим долгом зайти в кабак после зарплаты. Владелец питейного заведения, видя уже невменяемое состояние отца, затащил его к себе, чтобы сыграть на деньги в карты. И, конечно, обыграл его. Из заработка отец принес только кусок мыла. Дома он ударил им об пол и стал бить посуду. Чтобы окончательно излить свою обиду и злобу, он начал избивать свою жену, будто бы виновницу его проигрыша. Не знаю, что меня толкнуло в тот момент, но я бросился на отца (мне было 7—8 лет), вцепился ему в спину так, что он вырваться не мог. Мать, почуяв защиту, тоже обхватила его. Мы связали его и, беспомощного, положили на кровать. С этого дня прекратились его буйства, во всяком случае при детях. Мать тщательно скрывала свои переживания от нас с братом. Отец единственный раз бил меня долго и упорно, когда мне было лет шесть. Колотил, видимо, за то, что в погоне за мной вызвал вмешательство посторонних людей, настроенных в мою пользу. Мы с братом вообще жили на положении беспризорных, лишенных всякого воспитания. Так же вырос и наш отец.

А ведь и отец, и мать от природы были одаренные люди. Мать имела редкой красоты и диапазона голос, играла самоучкой на гитаре, сочиняла песни, шила, врачевала травами, была душой общества, где бы мы ни жили, даже в адыгейских аулах. Отец владел в совершенстве специальностью слесаря-машиниста. Был на все руки мастер. Конструкция любой машины им легко осваивалась. Подпилок в его руках творил чудеса. Помню, на испытаниях при поступлении на завод он с одним подпилком, без измерительных приборов сделал из куска железа куб точнейшей формы. Владел литьем. Но техническая безграмотность заставляла его затрачивать много сил и энергии там, где было просто, во ему не сразу понятно. Он сам сделал токарный станок из твердой породы дерева. Работал всегда в одиночку, не считая меня и матери. Он

- 118 -

кочевал летом, ремонтируя молотилки. Места его пребывания семья не знала, оставшись без средств существования. Надо было удивляться прозорливости нашей матери, которая умудрялась найти его где-нибудь в степях Кубани.

Помню, как я, голодный, оставшись дома старшим, пытался печь блины. Разболтал две горсти муки в воде и налил болтушку на горячую сковороду. Тесто прилипло, а мы с братом соскабливали его и ели, обжигаясь и плача. В станице мы были «пришлые», и казаки особого дружелюбия к нам не проявляли. Вот помню, я мечтал надеть на себя черкеску с газырями и пояс с кинжалом. Оказалось, что даже примерить я не имел права, не был казаком по рождению, и я, ребенок, был наказан... Однажды отец пустил пулю в купца Яковенко, который постоянно обсчитывал батраков. Пуля скользнула, к счастью, мимо. Через суд рабочие получили весь заработок: купец побоялся дальнейших расправ рабочих, поддержавших отца.

Еще один случай. Поступил отец машинистом товарного парохода к владельцу рыбных промыслов на Азовском морс. Судно было потрепанное, и в первый же рейс отца в Турцию на обратном пути произошла авария в морс, в шторм. Ждала явная гибель, потому что из трех лопастей винта две сломались в борьбе со стихией. С большим трудом команда парохода привела его в порт. Владелец же опять загрузил аварийное судно—ведь пароход был хорошо застрахован, а люди—не его забота. Перед выходом из порта отец пришел проститься с семьей, так как не верил, что вернется назад. Он рассказал нам о причине тревоги и о жестокости хозяина. Я просил отца заявить об этом инспектору, но, вижу, отец направился прямо в гавань. Его нерешительность вынудила меня самого идти к инспектору. Инспектор, взяв меня с собой, чтобы наказать, если я вру, подъехал к месту стоянки парохода, когда все уже было готово к отплытию. Аварийное состояние судна подтвердилось. Когда после двухнедельного ремонта парохода отец должен был идти в рейс и я пришел проводить его, то нашел отца жестоко избитым подкупленными матросами. Пароход ушел без него, а отец больше никогда не смог служить — он стал инвалидом. Мне было так жалко его, что я простил ему свои обиды. И когда они с матерью приехали ко мне в Ростов-на-Дону, где я, 19-летним юношей, учился и работал ночным музыкантом, я принял их и стал до конца жизни их кормильцем. Семья наша говорила на смешанном языке — украинском с кубанским говором, отец часто разводил руками и говорил: «И шо его робыть, и шо его казать»...

Я часто задавала папе вопрос, как и когда среди всего этого жизненного ада он потянулся к звукам, к музыке?

- 119 -

Когда — он мог вспомнить, а вот почему — это было и для него необъяснимо. Помнил только, почему стал дирижером: «Увидев впервые дирижера, счел его волшебником, от взмаха руки которого звучит оркестр. И с этой минуты только и видел себя на его месте»...

Наклонности и любовь к музыке у него появились с детства. Совсем крохой он подвешивал бутылки и выстукивал на них мелодии, рассказывал дядя Миша. Любимой игрушкой была самодельная скрипочка, купленная за 50, собственных, копеек. За покупку настоящей скрипки он согласился стать кочегаром. Ребенком пел в церковных хорах, пел в греческой церкви — до отроческого возраста.

«Я с бубном в руках пристраивался к гармонисту на свадьбах или за копейку упрашивал шарманщика разрешить мне покрутить эту «музыку». Газетное объявление Ростовского-на-Дону музучилища висело у меня на стене, как святая святых, зовущее в храм искусства. Заработок певчего, пять рублей в месяц, позволял мне брать уроки музыки у регента хора Лебедева и музыканта Мишнина в вечерние часы, то есть после 12 часов физического труда чернорабочего. Проникнуть во внутрь котла через люк выше топки мог только ребенок. Целый день я находился на сквозняке, поскольку все трубы котла перед очисткой его от накипи вынимались. И как я еще мог петь? Было в моей детской жизни, и довольно часто, когда меня находили без чувств около котла или около дома. Как вылезал из котла и что со мною бывало потом — не помню. Мой заработок оставался в семье, а за пение в соборе — мне. Этот заработок оказался решающим в вопросе моего музыкального образования. Я научился немного играть на скрипке и получше — на трубе. И в 1902 году я уже заработал за месяц десять рублей как музыкант.

С этого дня стремление к музыкальному образованию стало реальной возможностью, но против воли родителей, и с домом пришлось порвать. В 1903 году я был зачислен в ростовское музучилище в число бесплатно обучающихся. На жизнь зарабатывал в драмтеатре Асмолова, имея оклад 25 рублей в месяц. Учиться и работать в театре было трудно из-за утренних репетиций. Пришлось перейти в ночной ресторан-кафешантан к дирижеру Цимбалисту (отец ныне известного американского скрипача). С переездом ко мне родителей я стал «материальным» главой семьи. Училище окончено в 1906 году с аттестатом первой степени, но выдано было тол ько свидетельство: я не имел общего среднего образования. В том же году я поступил в Московскую Консерваторию при удивительных обстоятельствах.

Моим попутчиком из Ростова в Москву был некто Колчин. Но о нем позже. В Москву я приехал с 30 рублями и с адресом, данным мне преподавателем К. Вагнером. Адрес оказался неточным. Найти себе

- 120 -

приют я не мог, так как везде требовали плату за месяц 60 рублей и вперед. При содействии извозчика меня впустили в меблированные комнаты на Никитской площади за два рубля в сутки. Вечером я достал свою трубу, приложил ее раструб к подушке, чтобы не нарушать покой этих «комнат», и стал заниматься. Утром, 30 августа, предстоял экзамен в Консерваторию. 31-го утром (роковое число) я узнал, что принят, но на платную вакансию, и что мне надо внести в кассу за первое полугодие 75 рублей... Для меня это было равносильно отказу.

Не помню, как долго стоял я, не имея сил двинуться из здания. Наконец, вышел за порог Консерватории, и здесь мои нервы не выдержали: я плакал навзрыд. Сил не было куда-то идти, от голода и горя подкашивались ноги. И тут совершенно неожиданно появился около меня попутчик Колчин. Он расспросил о причине слез и сказал: «Завтра жди меня на этом же месте, в это же время». На другой день он провел меня в канцелярию, где мне выдали студенческое удостоверение. Радости моей не было границ. Я готов был переносить любые лишения, лишь бы учиться музыке. Кто платил за мое обучение, осталось для меня неизвестным. Полагаю, что это делал директор Консерватории М. М. Ипполитов-Иванов. А Колчин оказался библиотекарем при нем.

Михаил Михайлович никогда не выпускал меня из поля зрения. Он был подробно в курсе моей учебы, знал детали моего быта. В самые критические дни моей студенческой жизни он вызывал меня к себе и спрашивал: «Сколько дней не ел?» Потом вынимал «золотой» и говорил: «Иди, кушай»... А кушал я в единственной студенческой столовой, где хлеб выдавался к блюду бесплатно. Я брал стакан чаю и ел хлеба, сколько влезет. Но оттуда могли и прогнать, если замечали, что посетитель часто пользуется их «гостеприимством». Для меня в те годы композитор Ипполитов-Иванов был роднее всех, роднее отца родного. Таковым он и остался, пока я живу на свете. По окончании Консерватории он подарил мне свой портрет с отеческой надписью о вере в мое будущее... (Эта карточка сейчас в фонде Кисловодского музея музыки и театра. — В. С.)

«Золотой» Михаила Михайловича кормил меня много дней. Я привык жить и учиться на подрабатываемые деньги. Платить два рубля в сутки за квартиру было не по силам. Я познакомился с таким же безденежным студентом, как и я. Он жил в клетушке, отгороженной от чердака предприимчивой бабой, в доме по ул. Б. Бронной за семь рублей в месяц. Он спал на железной кровати, а я на земляном настиле чердака. Мой сотоварищ оказался вятским дворянином, тайно от родителей уехавшим в Москву. У меня было в первый день нашего объединения 25 рублей, у него — ни копейки. Но он ждал перевод от простив-

- 121 -

шей его матери. Пока шли его деньги, ели мое варенье с хлебом. Наступили холода. Пришлось найти подороже, но отапливаемое жилье. Покупали на двоих в сутки за пять копеек три сосиски и два фунта черного хлеба на три копейки. Отваривали сосиски в хозяйском самоваре, который полагался по договору найма, и это был наш суп, а чай не пили.

Ждать помощи я не мог. Мать писала, что они продали мое последнее имущество — пальто. К концу зимы к нам в коммуну прибавился еще студент К. Черкасов. Первого товарища простила мать и стала посылать ему деньги. На столе у нас лежал лист бумаги, где каждый записывал свои расходы на общее питание. Жить стало легче, но у меня не было регулярных денежных поступлений, как у них. Васильев быстро забыл, что жил на чердаке на мои деньги, ел мое варенье и я терпеливо ждал, когда ему пришлют деньги. Когда я оказался в таком положении, он не захотел ждать, когда мне подвернется случай подработать. Так я привел к распаду нашу коммуну. По-своему они были правы. Я остался один.

Найти заработок было делом трудным. Местные музыканты сделали все возможное, чтобы не дать студентам работать, видя в них конкурентов. В Охотном ряду находился трактир, служивший сборищем подрядчиков, державших в своих руках все танцплощадки и музыкантов-одиночек. Это был своеобразный синдикат, пробить брешь в котором для студента было делом маловероятным. Как же я жил? Однажды играл соло в ресторане Гладышева на Таганке. Хозяину понравилось, и он предложил иногда играть еще в двух его ресторанах. Но главным источником жизни стал Художественный театр, где платили 50 коп. за спектакль. Затем ресторан «Петергоф», позже кинотеатр «Вулкан», до самого отъезда из Москвы. Работал с шести и до двух ночи. Несколько раз держал конкурс в оркестр Большого театра. Причину неудач однажды узнал. Я учился по классу трубы у профессора Брандта (чье имя сейчас носит кафедра духовиков Саратовской консерватории. — В. С.) Однажды я увидел в ресторане своего профессора. Закончив номер, я с приветствием подошел к нему. Он был нетрезв и вдруг выругал меня, сказав в раздражении: «Ты никогда не поступишь в Большой театр, я сделал для этого все, что мог. И ты считаешь себя законченным музыкантом, которому не было нужды учиться у Брандта?»

На другой день я заявил ему, что отказываюсь от урока, что уйду из Консерватории, если он не откроет мотивы брошенной им фразы. Моя решительность вынудила профессора признаться. Меня оклеветали сплетники, перевравшие мои рассказы о работе в Ростове-на-Дону в ранней юности. Я был представлен ими как зазнайка. Мол, без Бран-

- 122 -

дта я уже играл. После объяснений мы с ним стали друзьями и даже сфотографировались на память. Он подарил мне свой инструмент корнет-а-пистон Кортуа с разборным мундштуком для игры на корнете и на трубе. При его же поддержке и по его совету я выдержал большой конкурс на вакансию солиста Придворного оркестра в 1910 году.

Еще случай на тему трудности пробить дорогу. Студенты организовали оркестр и подрабатывали в ресторане «Петергоф». Мне предложили заменить дирижера, уволенного администрацией. Так на другой день явился ко мне отец уволенного, запер дверь и стал угрожать револьвером, если я не откажусь от этой работы в пользу его бездарного сына. Под таким конвоем я шел в ресторан, чтоб отказаться от работы. Этому насилию положило конец вмешательство Ипполитова-Иванова».

Да... Козни, козни... У Л. Озерова есть четверостишие:

Пренебрегая словесами,

Жизнь убеждает нас опять:

Талантам надо помогать —

Бездарности пробьются сами.

К сожалению, типично это положение в искусстве, да и науке во все времена... Отец никогда не был против, чтобы я стала актрисой. Он только предупреждал, что будет очень трудно, и не столько на сцене, сколько вокруг нее. И приводил мне такой пример...

«Под гром оваций пятисот слушателей я выдержал конкурс в Придворный оркестр. Я победил 50 претендентов из разных городов России. После конкурса устраивался заключительный концерт и банкет в честь победителя. Это был дворцовый ритуал. Восемнадцать лет не было победителя по корнет-а-пистону. Я должен был еще закончить Консерваторию, и я уехал сначала отдохнуть к брату в Ростов, а потом хотел вернуться в Москву. Вдруг получаю письмо от некоего Никитина, артиста оркестра, с извещением о том, что в петербургских музыкальных кругах распространен слух о моем запойном алкоголизме и будто бы я уехал сразу после банкета, дабы скрыть начавшийся запой. Он советовал немедленно вернуться в Петербург. По возвращении я испытывал целый месяц натиск группы музыкантов, которые всегда оказывались там, где я обедал. Всеми силами они старались напоить меня, но, к их огорчению, я оказался совсем не пьющим. Долгое время за мной шел шлейф этой злой сплетни».

В 1912 году папа закончил консерваторию с большой серебряной медалью, с присвоением звания «Свободный художник России». (Диплом № 694 сдан мною в Кисловодский музей музыки и театра. Слово «Консерватория» папа всегда писал с большой буквы — иначе не мог...— В. С.) Уже будучи прославленным музыкантом, он закончил и

- 123 -

Петербургскую консерваторию по классу теории композиции под руководством А. К. Глазунова. Витольди, Соколов, Калафати, Черепнин — выдающиеся имена — были его учителями. А эта группа музыкантов весла культуру своего учителя Римского-Корсакова. Надо сказать, что до получения первого диплома папа сдал все положенные общеобразовательные предметы.

Шипы и розы

Окончание двух консерваторий еще не значило, что дорога к творчеству открыта, и в его русло можно войти без препятствий. Придворный оркестр состоял из музыкантов различных социальных слоев. Чаще — дворяне. Туда принимали оркестрантов Преображенского полка, воспитанников Придворной капеллы и принятых по конкурсу. Звание солиста получали после 10—15 лет работы. П. Клочкову оно было присвоено через год службы. Кроме того, он был плебейского происхождения, то есть чужой. Недостаток воспитания, незнание этикета были предметом постоянных насмешек в его адрес: то выпил жидкость при переходе из одного зала в другой, а ею надо было рот прополоскать, то заказал легкое десертное вино к первому блюду, а когда великая княгиня объявила при подаче сладких блюд (это было ее хобби — угощать артистов): «Павел Васильевич, Ваше вино», — он наивно заявил: «Теперь оно мне ни к чему»... И появились открытые и тайные враги. В те годы — за талантливость и принадлежность к мещанскому сословию, а после 17-го года — за талантливость и звание солиста Придворного оркестра. Много дрязг и грустных дней довелось ему пережить.

«В 1914 году был мобилизован в армию второй дирижер оркестра Беллинг. По настоянию части оркестра мне был поручен пробный концерт духового Придворного оркестра для возможного замещения должности. Моя единственная репетиция была издевкой над молодым, начинающим дирижером со стороны маститых старожилов. Некоторые умышленно играли фальшиво. А когда мне поручили и второй концерт, то это взбесило педагога брата царя, флейтиста Семенова. Он начал буквально хулиганить. На мой взрыв («Вы играете не флюратто, а дуракавалятто») сторонники его подняли бурю возмущения, казалось, они меня изобьют. Инцидент предотвратил вызванный моими сторонниками главный дирижер Варлих. Он давал мне дирижировать и симфоническими программами. Выступая на больших концертах рядом с именитыми артистами как солист или как дирижер, мне часто приходила мысль: « Я ли это? Или кто-то другой? Я ли это тот волшебник,

- 124 -

взмаху которого подвластна сила оркестрового звучания? И если я волшебник, то место свое в жизни я удержу прекрасным и достойным, отдав всего себя любимому искусству».

И после революции эти люди не оставляли отца в покое. Их злоба стала носить характер мести за то, что он стал заниматься общественной работой. В 1918 году он избирается в совет оркестра, затем членом правления Союза работников искусств (РАБИС) — с 1919 по 1924 гг. В Ленгубпрофсовете состоит губернским инспектором труда и председателем комитета бедноты. С 1921 по 1924 гг. отец председатель местного комитета Ленгосфилармонии. С 1931 по 1933 гг. он председатель цехового комитета инструменталистов Ленгомеца. (Данные взяты в архивах Государственного объединения музыки, эстрады и цирка).

«Однажды меня вызвали с тем, чтобы срочно заменить не явившегося на концерт дирижера-гастролера. В программе «Богатырская симфония» и фрагменты из оперы «Князь Игорь» Бородина. На репетицию уже времени не было. Симфония прошла без эксцессов. В антракте я попросил партитуру увертюры к опере. Просмотрел и отдал библиотекарю положить на пульт. Когда же я вышел на сцену, нот на пульте не оказалось. Мне подали партию контрабаса... Концерт прошел благополучно. А партитура появилась сразу же после концерта. Многие из этих моих врагов потом эмигрировали за границу. В 1918 году меня назначила общественность организовать симфонический оркестр на летний сезон в Сестрорецком курорте, что я и выполнил. На должность главного дирижера был назначен Павлов-Арбенин. Вторым дирижером был я. Он стал настаивать, чтобы я строил свои концерты на легком, «садовом» репертуаре, контрастирующим с его репертуаром. Я не согласился и вопреки его приказам дирижировал классику. А в зимний сезон по инициативе жены Горького восстанавливался оперный театр Народного дома во главе с Фигнером. Главным дирижером оказался тот же Павлов-Арбенин. Главный директор Раппапорт поставил на совещании художественного совета театра вопрос о приглашении меня на должность второго дирижера. Решающим был голос Арбенина, который объявил, что как дирижера он меня не знает и предложил другую кандидатуру. При встрече же он мне сказал: «Это вам, молодой человек, плата за сестрорецкие гастроли».

Был один валторнист, который умышленно искажал партию второй валторны, и я однажды лишился сознания из-за его профессиональной нечистоплотности. Такова была моя дорога молодости, как музыканта и дирижера. А как общественник я еще нес первую шефскую работу в войсках НКВД Ленинграда. Работал в худсовете Наркомпроса под руководством Луначарского. На общественных началах руководил орке-

- 125 -

стром ревнителей симфонической музыки. А. Глазунов видел важность этой моей работы и советовал даже на время отложить консерваторские занятия в классе свободной композиции во имя нужное ее новому обществу. Свою творческую жизнь я связывал с жизнью страны и писал музыку на темы тех лет: баллада о защите Ленинграда от Юденича, о стройке первого тракторного завода и т. п. Отдельные сочинения печатались.

«... А однажды я был «первооткрывателем», хоть и сделал очень мало и мало что понимал в том деле, в котором участвовал... Но все же. В Ленинграде в районе Лесного стоял домик вещания. Организатором передач был некто Терпугов. Однажды он пригласил меня принять участие в одном радиомероприятии. В это время не было приемников, микрофона. Слушали через детекторный с хрусталиком приемник. Передавали через мембрану от граммофона, в которую вставлялась свернутая на конус трубка из газеты. Широкий конец трубы прикладывался к задней стенке пианино. Все было крайне примитивно. Артисты должны были приседать так, чтобы звук попадал в газетную трубу и чтобы корпусом не изолировать звуки пианино от той же трубы.

В один прекрасный день пришел в студию человек... с микрофоном и предложил попробовать его изобретение. Все отнеслись скептически к маленькому ящичку, но согласились. После нескольких номеров передачи Терпугов спросил в микрофон: «Граждане, сообщите нам по телефону, кто с какого места нас слышит». С ответом не замедлили: «Я слушаю со станции Бологое — 300 км от Ленинграда». От радости у нас «в зобу дыханье сперло», и мы тут же запели «Интернационал». Но это еще не все. Терпугов предложил попробовать передачу звука одного инструмента — корнет-а-пистона. Владелец микрофона наотрез отказался, потом согласился, если я буду играть под сурдину. Он утверждал, что принимается только человеческий голос и мягкое звучание струнного инструмента. Мы согласились, но шепотом Терпугов добавил: «Потом дашь полный звук», что я и сделал. А изобретатель схватился за голову и бросился бежать в лес. И зря. Мы положили начало вещанию звука любой силы. Как ни странно, но имя Терпугова исчезло из истории первых радиопередач. А он в те годы был очень популярной личностью. Однажды я присутствовал на юбилейной конференции, где вспоминали имена зачинателей радиовещания. И вдруг кто-то из зала спросил: «... А вот я помню первую передачу на большое расстояние и имена Терпугова и Клочкова. Что их-то не вспоминают?» Но, к сожалению, в документах нигде не числилась эта незаконная передача. В дальнейшем моя роль сводилась к организации вещания инструментальных ансамблей.

- 126 -

И еще о «первопроходцах». Мое появление в Пятигорске, на Кавказских Минводах было связано с командированием меня туда по поводу приглашения Лснгосфилармонии на летний сезон на курорты Северного Кавказа. Мне была дана заявка на 36 человек оркестрантов. Полностью же вывезти оркестр из Ленин града м не удалось лишь в 1930 году. После этого сезона приглашение одного из крупных столичных оркестров стало для Кавказа традиционным. Начало этого дела было тесно связано с моим именем. Вскоре бывший председатель пятигорского Рабиса тов. Штейман предложил мне дирижировать с ним по очереди. Я очень скоро завоевал популярность среди курортников и местных жителей. И 18 лет я был главным дирижером на Кавказских Минводах...»

Папу тянуло в родные края... В воспоминаниях родственников есть такой эпизод. Был конец двадцатых годов: папа еще работал в Ленинграде, но в отпуске всегда дирижировал на Кавказе. («Зачем людям отпуск! Ведь скучно же без работы! Как они могут вот так месяц гулять по парку!» — часто слышала я от отца.) Там и состоялся последний папин сольный концерт. Было ото так. Он отдирижировал первое отделение, а на начало второго отделения на сцену вышел второй дирижер. Объявили номер: «Соловей и роза». Среди слушателей ропот, волнение: с Клочковым что-то случилось... Сыграно вступление. И вдруг все услышали необыкновенный звук. Серебряный, нежный, как волшебная флейта. Звук лился со стороны клумбы роз (концерты шли на открытой эстраде). Все обернулись на звук, дирижер повернулся лицом к слушателям. Папа играл на корнет-а-пистоне, стоя в центре огромной клумбы роз. Он тогда был стройный, высокий, вьющиеся пепельные волосы почти доходили до плеч, в руках сиял серебряный инструмент. Как дирижера публика его очень любила. Трудно было захватить место на симфонический концерт. Никогда папа не возвращался домой без цветов, постоянно ему писали восторженные письма. Но никто тут не знал, что он играет на корнете. Что поднялось по окончании номера! Его подхватили на руки, внесли на сцену, заставили еще раз повторить эту вещь и забросали цветами.

В 1934 году здесь же праздновалось папино 50-летие... Я помню машину цветов, их некуда было ставить, их раздавали знакомым и незнакомым.

Отец так отдавался исполняемому номеру, что не замечал ничего вокруг. Однажды во время исполнения симфонии Кабалевского в присутствии автора папе на голову села огромная бабочка «павлиний глаз», но он не чувствовал ее. Лицо горело в профессиональном экстазе, губы то ли шептали, то ли пели, левая рука вырывалась вперед, вслед

- 127 -

за указательным пальцем, и весь он, как струна, тянулся к тому, на ком сейчас тема произведения или кому надо вступать. За дирижерским пультом он казался человеком, умеющим красиво танцевать. Так он держал фигуру, наполненную ритмом звуков. А в жизни бывал неуклюжим, сутулился. Может, просто я знала его уже мужчиной в возрасте... Бабочка слетела, когда он уже вышел на поклон, и перелетела на спину. Потом дома папа спросил: «Что там случилось? После симфонии публика как-то неестественно весело себя вела?» На мой ответ воскликнул: «Бабочка? Не может быть»... В конце гастролей постоянные поклонники подносили ему адрес с подписями ученых, врачей, рабочих, студентов и неизменно была подпись «Яша» — это писал слепой юноша. Цветы дарили, иногда изощрялись в эстетической изобретательности: то в виде лиры, то земного шара, а внутри кубок, ваза, то в цветах спрятали инкрустированную палку. Одна тяжело больная учительница ездила из Москвы на период папиных гастролей и в адресе оставила запись: «Ваши концерты дают мне силу для борьбы»...

Вот один случай, вопиющий, из серии отцовских неудач и неумения администрировать свою жизнь. В Большом театре оперы и балета проходил конкурс на замещение должности главного дирижера. Папа ездил на конкурс в Москву. Дожидаться итога 1 -го тура не стал, так как в Ессентуках шли концерты под управлением малоопытного второго дирижера. В комиссии оставил свой адрес, да не на гостиницу, где тогда жил, а на поселок Иноземцеве, где был домик его малограмотный матери, под Пятигорском. Наказал ей немедленно привезти письмо, если будет. Прошла неделя, другая. Решил, что не выдержал конкурс. Еще через неделю поехал в Иноземцево. В почтовом ящике лежало письмо примерно такого содержания: «Ввиду Вашей неявки на второй тур, Ваша кандидатура снимается с конкурса». Спрашиваю мать: «Было письмо?» — «Та хиба ж воно пысьмо? Водна бумажечка. Та и уся размокла на дождю»... Оказалось, папа на 1-м туре занял первое место, а Самосуд — второе. Папу ждали, запрашивали телеграммой, а потом Самосуд стал во главе оркестра лучшего театра страны...

Среди родственников бытовало мнение, что папа наивный, «не от мира сего», сохранивший в чем-то детскость, безволие, житейскую непрактичность. Но сам о себе он написал другое.

«...С детства я видел жуткие сцены из жизни и быта невежественных, необразованных людей: тут и травля душевнобольной, и кулачные бои в казачьих станицах, и избиение «неверной» невесты и ее отца. Видимо, с этого детского времени во мне и началось пренебрежение к страху и трусости. Помню, когда я пел еще в церковном хоре, однажды встретил меня в темном месте вор, работу которого я наблюдал с кли-

- 128 -

роса в соборе. На требование вора отдать ему деньги, я вынул кошелек и решительно заявил ему, что могу с ним только поделиться, а все отдать не могу, иначе будем драться. Вор опешил от такого ответа. Так первая в жизни решительность стала моей защитой...

Учась в Москве, мне часто приходилось идти глубокой ночью по безлюдным местам, возвращаясь с работы. Играл я как-то в ресторане Гладышева (на углу Тверской и Садовой). В третьем часу ночи попросил меня неизвестный человек поехать с ним. Я согласился. Долго мы ехали, наконец, попали в какие-то трущобы. Кругом ни души. Открывает он подвальное помещение, входит сам и приглашает меня следовать за ним. Спустились в подземелье. Открывает он еще какую-то дверь, включает свет. Стараюсь быть совершенно спокойным, готовым на все. Вижу письменный стол, стулья, телефон. Он набирает номер и после телефонного тихого диалога с кем-то просит меня сыграть в трубку тот романс, что я играл в ресторане. При расплате он сказал мне: «Студент, это тебе за соло в телефон, а это за смелость». Тогда в городах свирепствовал бандитизм. В армию я не призывался по причине отсутствия глаза, но в период гражданской войны добровольцем служил в 5-м полку охраны Муромской железной дороги и в Ленинградском гарнизоне. Решительность и стойкость в достижении цели отмечали меня и раньше, и теперь, когда мне перевалило за 80. И в то же время я ни разу в жизни не прибегал к рукоприкладству. Только смелость, она подскажет выход из трудного положения»...

Выходит, что я не знала своего отца. Считая его большим ребенком, в семье бытовали рассказы о папе, как он потерял сознание, не сумев зарубить петуха, увидя кровь, или когда в голодные годы вырастил в ленинградской квартире подаренного ему за концерты по деревням кабанчика, а кушать его не смог. Привык, как к члену семьи. Это, по-моему, подлинная человечность и сострадание ко всему живому... Как часто в трудные годы он приводил с улицы домой, давал деньги, еду, а то и приют то нищему, то неимущему студенту, то девушке из деревни, приехавшей в город на поиск работы, то безработному музыканту. Помню такую Марусю — он устроил ее на фабрику, отвел в школу по ликвидации неграмотности, и она долго жила у нас. Бывали случаи, когда кто-то из этих новоиспеченных родственников оскорблял его доверие и обкрадывал нас, но появлялся новый объект для сострадания, и он опять приводил его в дом. Однажды он определил подростка-беспризорника учиться музыке, и тот стал потом отличным военным музыкантом. Перед самой войной он навестил нас и назвал папу своим крестным отцом, давшим: ему путевку в жизнь.

- 129 -

Встречи

Папа неоднократно принимал участие в концертах, где были заняты великие актеры Давыдов и Варламов, вспоминает о них с глубоким признанием таланта и популярности, но далее этого знакомство не продлилось.

Ефим Цимбалист был папиным учеником по гармонии во время его каникул в Ростове-на-Дону... «Помню, он упал с велосипеда, наткнулся на ствол дерева. Толчком выбило с места указательный палец правой руки. Палец весь вошел под кожу кисти. Местные хирурги брались вынуть палец, но действовать он не будет. Профессор-хирург Ленинграда массажем вернул Ефиму палец, а музыкальному миру гениального скрипача, который, к сожалению, после революции стал «американским виртуозом с русской школой».

Мирон Полякин, знаменитый скрипач, неоднократно выступал с оркестром при папином дирижировании, высоко ценя его как коллегу-мастера. Папа приветствовал возвращение Полякина на Родину.

Папин тезка, Павел Самойлов, был его близким приятелем.

«...Он мне жаловался на среду его коллег по Александрийскому театру. Он любил мне показывать у себя дома целый музей из драгоценных подношений ему и его великим предкам. Был он актером нутра, без всякой фальши. Стоило посмотреть хотя бы его Незнамова. Такая же была и Комиссаржевская: образы, созданные ею, не забываются. Особенно я был поражен ее Наполеоном, что и высказал ей при случае.

Качалов, Москвин, Юрьев были просты в жизни и правдивы на сцене. Станиславский поражал одухотворенностью и вежливостью даже с нами, артистами оркестра.

Шаляпин — совсем другой. Я бывал у него дома. Знакомство состоялось при следующих обстоятельствах. В 1919 году я был членом правления Союза работников искусств. Командование одного из петроградских полков обратилось в Рабис с просьбой дать концерт, а сбор отдать в распоряжение полка. Обсудив на правлении этот вопрос, мы решили привлечь к участию в концерте Федора Ивановича, а оркестр составить из почти всех музыкантов Петрограда (из 250 человек) под управлением Глазунова. Вся организационная часть и переговоры с Шаляпиным были возложены на меня, поэтому несколько раз мы беседовали у него дома. Шаляпин согласился на участие в концерте при условии, что 25 процентов сбора поступит в пользу дома престарелых артистов. Зная строптивый характер артиста, правление Рабиса вначале попросило Исайку Дворищина (он был его правая рука) подготовить Федора Ивановича к моему визиту. Это был барин во всех манерах, несмотря на

- 130 -

свое простое происхождение, знающий себе цену. (Этому «искусству» сам я никогда не мог обучиться и много терял в приеме меня чиновниками и администрацией).

Беседы шли за его письменным столом. Я ему рассказал свою автобиографию, гордясь тем, что все же сумел окончить две Консерватории. В ответ он иронизировал и задавал колкие вопросы. Мне это было неприятно. Весь разговор шел «с высоты его положения». Вошел лакей и попросился поехать в деревню. Шаляпин ответил: «Что ж, поезжай в деревню, и зачем спрашиваешь — ведь ваша власть»... И все же — это гений от природы и труда! Чтобы еще поднять ресурсы кассы, я попросил его поставить 100 автографов на фотоснимках. Фото были мгновенно распроданы приложением к билетам по 5 рублей за штуку. Считаю, что за границей он нашел материальное благополучие и многое другое, но и обрел кончину своей души — больше он не пел так, как в России»...

Читая воспоминания отца, я отметила, что всех знаменитых, с кем ему довелось встречаться, он делит в оценках на патриотов Родины и не патриотов. Воспоминания о каждом венчает фраза о принадлежности того или другого к родной земле. И эти его мысли как бы отраженным светом отражают личность самого отца.

«...Помню, появились в свое время различные направления в искусстве. Я помню плакаты, картины, которые никак нельзя назвать произведением искусства. Они чернили понятие «русская культура». В музыке было то же самое, отрицавшее все, что оставили в наследство наши великие классики. Пощадили лишь Мусоргского. Появились «Ассоциация современной музыки», «Формалисты», «Новаторы» и пр. Они все претендовали на гегемонию в советской современной музыке. Моя музыка в их каноны не вписывалась, меня обвинили, что и пишу в стиле Глазунова, устаревшего по форме и содержанию. (Не в их же манере я должен был писать! Ведь Глазунов —мой учитель! И я это обвинение воспринял как комплимент). Как много вреда принесли они, доказывая, что музыка в стиле классического наследия не соответствует требованиям нового Устава Союза композиторов».

«...А. К. Глазунова знал хорошо. Часто бывал у него дома. Доставлял ему паек Рабиса. Помню случай, когда Глазунова привлекли в суд за неуплату за квартиру, не зная, что Глазунов живет в квартире-музее его имени при жизни. В это бурное время Глазунов мог поверить, что он плохой композитор, но не переносил отрицательной критики в свой адрес как дирижера. С разрешения властей он выезжал на лечение за границу. Однажды на банкете в честь его 60-летия, после концерта, которым дирижировал я, один профессор Ленконсерватории спросил:

- 131 -

«Почему Вы возвратились в Советский Союз? Вам там было плохо?» Глазунов ответил: «Я — русский музыкант и должен умереть у себя на Родине... И здесь меня ведь любят?» Глазунова, выходившего на эстраду, публика всегда встречала стоя, такова была его популярность в широких кругах. Такой встречи не имел никто на моей памяти. (Кроме певицы Липковской). А умереть на Родине, к сожалению, Глазунову было не суждено. И все же после перезахоронения он покоится в своей земле».

«...После Октября я был тесно связан с наркомом просвещения А. В. Луначарским по вопросу сохранения бывшего Придворного оркестра как самостоятельной единицы и дальнейшего его преобразования, » наравне с Мариинским театром. В жизни Ленгосфилармонии Луначарский сыграл решающую роль, так как ей грозило оказаться только в музыкальной обслуге Александрийского драматического театра, чего добивался заведующий МУЗО Лурье и Эскузович»...

В личной жизни папу тоже не миновала трагедия. Выезжая с концертами в санитарных поездах в годы гражданской войны, папа завез домой инфекцию тифа. Его первая жена Антонина Михайловна умерла от тифа в один день с их 4-летним сыном Толей. Вся семья лежала в больнице. И папе только позволили приподняться на койке и посмотреть в открытую дверь, как выносят его близких. Выжили он и дочь Галя. Я же — дочь от второго брака.

Как бы я сказала об отце в двух словах? Вдохновение, доверчивость, человеколюбие, вспыльчивость, растерянность перед хамством, слияние с профессией... Бывало, придет домой с репетиции и, нервничая, расскажет о лентяе-музыканте, которого он «готов убить за фальшь». Соло на корнете при мне уже не играл. Говорили, что у него был какой-то особый звук и тремоло, извлекаемое при помощи маленького язычка. В грамзаписи им наиграно 62 пластинки как солистом и аккомпаниатором. Записаны квартеты, дуэты с арфистом Амосовым и скрипачом Заветновским. В войну у нас все погибло. Но две пластинки с изображением пишущего амура мне достались в 1964 году следующим образом. Однажды я прочитала заметку о ленинградском инженере, страстном коллекционере пластинок и документов о деятелях искусства Петербурга-Петрограда Ю. Б. Перспелкине (Ленинград, пл. Чернышевского, д. 9, кв. 123). Я послала ему письмо-запрос о наличии сведений в его архивах о П. В. Клочкове. И он ответил мне:

«С большой радостью отвечаю на Ваш «стук». Я давно ищу сведения о П. Клочкове. Зная его адрес в Петрограде, я пытался напасть на след его родственников, но увы... мне Ваше письмо открывает перспективу... А теперь, чем я могу порадовать Вас. Во-первых, вот имеющиеся в моем собрании грамзаписи Павла Васильевича: «Евгений Онегин» —

- 132 -

«Куда, куда...» (далее перечислено 18 пластинок). Как мне известно, всего существовало 53 сольных, 2 квартета (Клочков, Заветновский, Беллинг, Алоиз) и несколько аккомпанементов. Есть у меня книга «10 лет симфонической музыки 1917— 1927 гг.», издания Госакадемфилармонии. На странице 88 среди перечисленных первых дирижеров есть и Ваш папа, а на странице 90 — его фотография. Кроме этого, мне известно из афиш и программ: «б апреля 1924 года в филармонии состоится концерт под управлением П. Клочкова», «7 Ноября 1924 г. в ознаменование седьмой годовщины Октябрьской революции...» — то же, 30 ноября — то же.

Конечно, расстаться с материалами я не могу, но помочь Вам и Павлу Васильевичу буду рад. Я посылаю Вам две пластинки — соло П. В. Простите, что только две. С искренним уважением Ю. Перепелкин»... Я слушаю эти старинные записи... Для меня это волнительные мгновения. Эти звуки были моим талисманом, когда я шла играть «Звезду немого кино» в 1987—1988 годах.

Видимо, папу действительно любили. Свидетельство тому — масса подарков с благодарственными надписями «в знак восхищения талантом». Я помню целую стену картин известных художников с автографами, серебряный сервиз на двоих с дарственной гравировкой 1911

- 133 -

года. (Если мне не изменяет детская память, то картину «Лошадь в луче солнца» я видела в Волгоградском музее изобразительных искусств. Как она могла сюда попасть?..) Кто-то из известных в ту пору художников нарисовал папин портрет в полный рост с корнетом в руках. Где он теперь, не знаю.

Вне России он себя не представлял. Дважды его приглашали за границу — в Канаду и в Японию — по контракту на несколько лет, с какой-то баснословной оплатой, предоставлением комфортабельной жизни. Нет. Не поехал, сказав, что работы ему хватит и у себя на Родине... Но...

Конец первой части

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Вместо предисловия

Современным людям, наверное, странно слышать, что когда-то репрессированный человек, причем уже реабилитированный, боится разговоров о самой трудной поре его жизни... Привык бояться. И как трудно скинуть с себя груз этого страха... несколько раз корреспонденты брали у меня интервью для написания творческого портрета в связи с юбилеем или присвоением звания заслуженной артистки РСФСР. Рассказываю, что родилась в Ленинграде, детство прошло на Кавказе, училась в Сибири... И следовал неизменный вопрос: «А как же Вы оказались там?» Долгая пауза с моей стороны. Потом: «Война... дороги войны»... И автор статьи пишет: «В эвакуацию попала семья в Сибирь»...А эвакуации-то как раз и не было и не по вине семьи... Был путь в арестантском «телятнике», с заколоченными окнами, с запертыми дверями... был путь, который, если снился потом, то просыпалась в холодном поту... А старый мой папа, бывало, строгает что-то для дома (это его хобби до последних дней жизни) и громко вздыхает. Спросишь: «Что с тобой?» — «Да так... Вспомнилось». А то ночью во сне вдруг застонет, закричит, заплачет и проснется.

Его лагерная судьба воспринималась им как жестокая ошибка из-за кляуз злых людей... Он умер, так и не узнав, что это была ошибка эпохи... В годы «оттепели» 50-х годов он бережно собирал газеты с публикациями о трагедии Тухачевского, Гамарника и других жертв сталинизма. Сообщения о их невиновности потрясли его своей неожиданной откровенностью и наполнили его чувством сопричастия к человеческому горю, масштабность которого мы все узнали только недав-

- 134 -

но... И так, как в бездну, кидаюсь в свои воспоминания, о которых раньше старалась никому не рассказывать.

Перед войной

Перед войной наша семья уже постоянно живет в г. Кисловодске. В 1939 году папа совершил обмен огромной ленинградской квартиры на полдома, частного, маленького, да еще доплатил большие деньги. Ленинградская квартира наша была знаменита. Она как-то была связана с именем Распутина. Будто это был дом его свиданий. В столовой был потолок из выпуклого стекла, и луна светила прямо на диван, и солнце было нашим гостем. Потом был пристроен еще этаж для писателей Ленинграда. Самуил Маршак, встречая папу на лестничной клетке, удивлялся их внешней похожести. В войну в этот подъезд попала бомба. А потом в одной из наших комнат было жилье М. Зощенко, теперь в ней собираются делать музей.

В кисловодский домик с великим трудом была втиснута уникальная старинная мебель: кожаный кабинет с резными ручками и спинками, голубая золоченая гостиная, рояль и фисгармония. Передвигаться было весьма трудно, а убирать еще труднее. Папа не расстался ни с одной любимой вещью — он любил красивое. Эти вещи были как вызов голодному детству, как победа над нищетой юности. Две уникальные вазы с клеймом «Музей Александра II» (Это подарок императрицы за сольные концерты в Петергофе, изумительная лампа с абажуром из выпуклых кружевных роз, на рояле портрет Шаляпина с автографом, под стеклом дирижерская палочка из слоновой кости, которой дирижировал то ли Чайковский, то ли Направник. Картины — в основном Куинджи...

И началась жизнь «частновладельцев-провинциалов». Но папа любил этот край, любил свое положение главного дирижера и любил маминых родственников, которые жили на курортах Кавказских Минвод. Это семья доктора Костикова Василия Иосифовича, мужа маминой сестры, тети Гали, и семья маминого брата. Бывало, выйдет в сад и с упоением скажет: «Как хорошо»... Иногда у нас дома певцы разучивали арии, а я гордо ходила вдоль забора и смотрела на прохожих: как они реагируют на то, что из наших окон несутся страдания Татьяны Лариной: «О, как мне тяжело, опять Онегин встал на пути моем»... Учась в первом классе, я неизменно включала эту арию и «Кукарачу» в свой репертуар.

Города-курорты Кавминвод полны отдыхающими, журчит нарзан, горные речки, воркует ветерок в могучих кронах парковых деревьев, благоухают розы, ночные фиалки, кругом торгуют ог-

- 135 -

ромными букетами цветов и фруктами, пестрят афиши гастролеров и среди них папины — уже местного дирижера; со стороны ажурного кисловодского вокзала слышны попыхивания пришедших поездов, а репродуктор спрашивает: «Эх, Андрюша, ты помнишь наши встречи» или утверждает: «У самовара я и моя Маша...» Воркуют голоса Утесова или Вадима Козина.

Я впервые выступаю на олимпиаде детского творчества — танцую «Музыкальный момент» Шуберта, хожу в драмкружок, занимаюсь на скрипке, изучаю в группе немецкий язык, собираю марки и фото артистов. С моей задушевной подругой Ирой Колбун тайно от всех мы сочиняем «пьесы на исторические темы» и с упоением их разыгрываем, а после посещения цирка дома изображаем с риском для здоровья «падающих людей» и акробатов. Над моим столиком висят портреты любимой Л. Орловой. Кто-то из подруг научил меня медленно поднимать веки, от пола и до потолка — будто это необходимо киноактрисе, сама же я считаю, что надо еще и мышцы лица разработать, для мимики, и потому часто у зеркала строю дикие рожи... Я впервые попадаю на спектакли столичного театра им. Революции, захлебываюсь восторгом от арбузовской «Тани» и «Ромео и Джульетты», от красоты Е. Самойлова; папа знакомит меня с великой Бабановой, сказав ей про меня: «А она у нас будет скрипачкой». Но я-то знаю, я с пяти лет знаю, как увидела и услышала «Севильского цирюльника», знаю, что буду актрисой и тоже буду играть Джульетту, и меня еще не волнуют сомнения — будет ли у меня голос, талант и внешность. И вообще, я так счастлива! Все так прекрасно! И мы в школе на занятиях хора задорно поем: «Страна моя, Москва моя! Ты самая любимая!» И я не знаю, что в эти счастливые дни и ночи к кому-то приезжают «черные вороны», плачут жены, остаются сиротами дети «врагов народа»...

Нет, что-то далекое возникает в памяти. В 1936—1937 годах моего папу Москва направляла в г. Архангельск на подъем там симфонической оркестровой деятельности. Мы прожили в самом здании филармонии на Набережной Двины около двух лет. Там я пошла в школу, там получала свои первые призы за новогодние выступления — пела и танцевала лезгинку. Там впервые решила испробовать свои способности актрисы: вышла на улицу, нарядившись старушкой, и стала просить милостыню, полученная монета уверила меня, что мне поверили, так я хорошо, значит, изобразила нищую... А в другой раз, надев мамину шляпу, взяв зонтик и сумочку, пришла в театр лилипутов к директору, наниматься в его труппу. Он меня урезонил только тем, что дал читать роль, а я еще не смогла... Так вот, там, а Архангельске, я впервые услышала эти страшные слова «враг народа».

- 136 -

В классе учился мальчик — то ли Костя, то ли Костин. Такой всегда опрятный, с белым воротничком поверх бархатной курточки, спокойный и вежливый. И вдруг он перестал ходить в школу. Однажды учительница Клавдия Федоровна сказала: «Он оказался сыном врага народа, и его отправили в детский дом». Помню, на сердце у меня была смутная тревога, жалость и недоумение... И все же — «сын врага народа»... Это впечатляло. В этот день учительница поставила мне по поведению «плохо», так как я поправляла ее, когда она говорила «пальцами«, «ножницами», «лев» вместо «лев» и «лавит» вместо «ловит». Враги народа представлялись в виде тех карикатур, что рисовались в газетах, неужели у Кости такой папа, с мордой вместо лица, на тоненьких ножках, с большим животом?! Или вроде человека-собаки, так как я однажды слышала, как бабушка, с трудом читая газету, позвала папу: «Павлуша, побачь! Яки-то враги народа объявылыся. У, сучьи диты».

Как хорошо, что мой папа красивый, добрый, ласковый, он играет мне песенки на рояле и на трубе. И он не враг народа. Его все любят, дарят цветы, и вообще мы скоро снова уезжаем на Кавказ... Помню, выходим мы в Кисловодске на перрон. Декабрь месяц. Над нами все смеются, так как светит яркое солнце, а мы в меховых шубах. Папа казался квадратным из-за длинноворсной волчьей шубы, неповоротливым, и мама ругала его: «Ну где ты ее теперь будешь носить»...

И вот... На киноэкране в этом бы месте пролетел тяжелый бомбардировщик, и зал заполнился бы «Священной войной», украденной Лебедевым-Кумачом у одного учителя, создавшего ее еще в 1914 году. Но для нас песня эта с того страшного дня стала символом горя, народной трагедии...

Война. Оккупация. Наши пришли

Санатории переоборудованы в госпитали, где теперь чаще всего проходят папины концерты и моей школьной самодеятельности. Музыка и песни уже не кажутся радостью. Они плачут, скорбят и зовут в боевую дорогу. В залах пахнет йодом, бинтами, хлоркой и застиранными халатами...

Вскоре враг приблизился к Кавминводам. Это был август 42-го. У папы было несколько сердечных приступов, ему же 58 лет. Маме — 52. По ее тогдашнему состоянию врачи предполагали рак. Мне четырнадцатый год — такой я поздний ребенок. Родители собрали, по их мнению, самое необходимое для эвакуации: швейная машинка, на которой никто не умел шить, два фрака, белые манишки, галстуки, жилеты,

- 137 -

волчью шубу и завернули все это в очень красивые, массивные старинные портьеры. Я собрала учебники, портреты актеров, пакет с фотографиями детства, завернула в шерстяной платок скрипку и уложила ее в футляр. Папа ушел в филармонию оформлять документы на эвакуацию. Вскоре вернулся и сообщил: «Транспорта не будет. Брать только то, что сам сможешь унести. А еще говорят, что немцев сюда не пустят — ведь это же курорты мирового значения! Музыканты все решили с места не трогаться, иначе погибнем в горах, без еды, без повозок. — Надюша, что делать? Ведь мы с тобой никуда не дойдем... И радио призывает; «без паники...»

Через два-три дня просыпаемся и удивляет какая-то особая тишина. Радио молчит. В воздухе запах гари. Папа идет в центр города и приносит весть: «По улицам груды пепла, город в безвластии. Власти ушли то ли через горы, то ли был один состав ночью и они уехали». Моментально в городе появились мародеры, вскрывшие продовольственные склады. Жители кинулись хватать, что кому достанется. Один мужик катил сразу две бочки, они у него раскатывались в разные стороны, и папа уговорил его отдать одну бочку нам за пиджак, который папа тут же с себя снял. Надо сказать, что в это время мы уже жили впятером. Пешком из осажденной Одессы, с заплечными котомками к нам пришел папин брат Михаил Васильевич с женой Ольгой Николаевной. Он — математик, автор самобытного учебника по геометрии. И вот содержимое этой бочки (соленая килька) облегчило нам жизнь в первое время оккупации. Меняли ее на стакан кукурузной муки, на растительное масло. Из дома было опасно выходить, так как говорили, что с гор спустились карачаевские отряды. Но настала ночь, когда я так измучилась зубной болью и слезами, что утром папа взял меня за руку и повел вниз по Крутому Спуску на проспект к дому, где жил врач. Нам долго не хотели открывать. Но, наконец, помощь была оказана, и мы отправились обратно по пустому, как вымершему, городу. Вдруг слышим грохот мотоциклов, машин. Это был передовой отряд оккупационных войск. Мы прижались к стене, а потом бегом бросились в гору, к дому.

Город заполнился серо-зелеными шинелями, черными формами, румынскими беретами. Казалось, что они беспечно разгуливают по курорту, отдыхают. Предприимчивые лавочники вскоре открыли торговлю пирожными, ювелирными поделками. Заработали кинотеатры с рекламой «Три женщины о Верди» и «Люди в бурю»... А ночами, оказывается, шли расстрелы наших раненых, которыми были полны госпитали, и каждую ночь кого-то забирает «душегубка». Евреи ходят с

- 138 -

желтыми, шестиконечными звездами. На базаре на русские деньги ничего не продают — только в обмен на вещи. На стенах домов пестрят приказы о трудовой повинности, об открытии биржи труда и о выходе на работу всех жителей по старым местам своих служб, за невыход — расстрел. Папа прочитал приказ, но в филармонию не пошел. Маме вообще выходить на улицу нельзя. Мою маму, Надежду Михайловну Рудневу, очень легко было принять за еврейку: темные вьющиеся волосы, нос с горбинкой. Сидим все дома. Однажды пришел музыкант и сказал, что все музыканты являются по приказу. Их заставляют играть, но без дирижера они не могут. Папа один дирижер в городе и, главное, немцам уже известно, что нотная библиотека у папы собственная (20 больших ящиков), и она находится у папы под замком. И на следующий день папа не пошел в филармонию, сказавшись больным. А еще через день к дому подъехала машина, и папу увезли. Мы думали, что навсегда. Но к вечеру папа пришел, усталый и подавленный: «Я должен дирижировать, иначе погибнем все мы и музыканты оркестра».

Концерты из классических русских и европейских произведений шли на открытой эстраде в нижнем парке. Вход был свободный. Однажды папу вызвали в Бюро пропаганды, взяли список оркестрантов и выписали всем паек, он-то и спас многих музыкантов от голодной смерти.

Как-то сидела я у калитки на травяной горке с альбомом марок на коленях. Остановился рядом немец и на чистом русском языке попросил посмотреть марки. Я думала, что мне конец — ведь на них были портреты вождей наших, героев революции. Но он посмотрел и спросил, где живет Клочков. Узнав, что это мой папа, он сказал: «Я знаю твоего отца по пластинкам старинным. Он отличный был музыкант». Я проводила.

«Это нужно для нашей кирхи (церкви)» — он показал в сторону фисгармонии. Подошла машина, к нам вошел их пастор в военной форме и стал пробовать играть, но...о, ужас! Ни одного звука из инструмента не извлекается! Во внутрь фисгармонии и под педали родители спрятали два отреза тканей на костюм и пальто, туфли и все наши документы, включая мои и папины грамоты. Мне кажется, что «русский» немец догадался, в чем дело, но он что-то сказал пастору, и они ушли. Потом папа самые ценные документы запечатал в бутылки и зарыл в саду. Да только когда они понадобились через 12 лет, их не нашли — ведь дом и сад все эти годы имели другого владельца. (А отрезы у нас украли после освобождения Кавказа воры, переодетые в красноармейские формы — девица, парень и «сын полка» 13 лет, кото-

- 139 -

рый лихо курил, бахвалился любовными навыками и матерился. Папа впустил их переночевать.)

Настал день, когда повесили приказ о сборе всех евреев на Товарной станции. К нам пришли прощаться пара Блинштейн, скрипачи из блокадного Ленинграда. Папа устроил их в оркестр под русскими фамилиями. Мы уговаривали их не идти на сбор, но они ответили, что, во-первых, все равно кто-нибудь донесет и погибнет еще и папа, а во-вторых, они разделят участь своего народа, увозимого в гетто. Они на всякий случай надели на себя по два костюма и в пояс зашили драгоценности. «Человек всегда на что-то надеется»,— сказала жена и, не дойдя до калитки, упала в обморок. Их надежда оборвалась в тупике стекольного завода в Минводах...

Я не знаю, когда и с чего началась тревога за жизнь у нас самих более осязаемо, чем определялось условиям и самой оккупации. Только мама каждую ночь стала прислушиваться к характерному звуку проходящих машин: не затормозят ли, не дай бог, у нашего дома. Напряжение дошло до того, что однажды мы уехали жить на другой конец города. Свой дом закрыли. Но он остался не пустым. В нем скрывался бежавший из плена офицер войск НКВД, бывший музыкант, Леонид Россяк. Позже узнали, что останавливалась-таки машина ночью около нас, и стучали в двери так, что в соседних домах все слышали. Концерты уже не игрались. Вскоре, под Новы и 1943-й год, родители снарядили меня в Пятигорск к тете Гале со скрипачом Прокопенко. В новогоднюю ночь загремели взрывы, принятые нами за рождественский салют. Но это наступали наши войска. И домой я вернулась пешком с тем же Прокопенко, идя перебежками от бугра к бугру, так как навстречу нам шли отступающие вражеские войска. Потом я поняла, почему меня отправили к крестной — родители боялись за мою жизнь. Они не надеялись на нашу встречу через неделю, а она произошла!

Вместе с немцами ушел с семьей один музыкант. Он говорил папе: «Придут наши и будут всех стрелять, кто работал при немцах». Папа не верил этому, ни одной секунды не верил. После освобождения филармония не возобновила своей работы. Мы жили на распродаваемые вещи. Жена одного генерала купила вазы Александра II, и у нас появилась кукурузная мука. Мои детские дневники заполняются мечтой о еде. Я вновь хожу по госпиталям — читаю, пою, пишу раненым письма. Вот мой документ: «Госпиталь 5405. Июль 1944 года.

Пропуск. Ф. И. О. Клочкова Вера,

Кому направляется — участв. в драм. кружке.

Подпись дежурного».

- 140 -

Меня пригласили в радиокомитет читать по радио рассказ Е. Кононенко «Жена». И после этого в школу посыпались заявки на меня из разных госпиталей. Я страшно горда и счастлива. Как же! Сам директор школы жал мне руку! В классе теперь меня называют не «скрипачкой», а «артисткой»!

Я счастлива, но как сообщить родителям, что я почти уже готова сбежать в Ставрополь, где объявлен набор в театральную студию? Тетя Оля советует признаться о своей мечте. И я, расплакавшись, как-то сказала папе: «Я не хочу быть скрипачкой, я хочу быть артисткой». А папа мне в ответ: «Деточка, что ж ты плачешь?! Я не возражаю. Человек должен трудиться только на ниве любимого дела. Главное, надо знать степень одаренности». — «А ты, папа, послушай меня. Я же читаю в школьной самодеятельности. И еще давно, в детстве, я делала представления для нашей улицы, меня хвалили...», — «...Этого так мало, деточка»... Но однажды папа и дядя Миша прибыли на мое выступление, где я читала «Двое и смерть» и еще что-то. И одобрили мое стремление, только посоветовали закончить школу. Я так была полна собой, что сейчас не вспомню, чем же жил папа? Почему не работала филармония? Когда он начал работу с самодеятельностью госпиталя «10 лет Октября»? Я бегала по своим концертам, была счастлива, что отлично закончила восьмой класс, что меня пригласили на центральную роль во взрослую самодеятельность и руководитель Лидия Таланкина, балерина из Ленинграда, впервые взяла меня на танцплощадку, где я вся растворялась в танго и вальсе-бостоне с поправляющимся раненым офицером Федей из Ленинграда...

Однажды ночью услышала разговор родителей. Мама убеждала папу куда-нибудь уезжать, а он возражал: «Куда я поеду?! И почему? Я работал, чтобы выжил коллектив и моя семья. Я сделал много добрых дел, рискуя собой: спас Россяка, отказался выехать с оркестром на немецкий фронт, я спас оркестрантов-коммунистов. Ну вызовут. И разберутся. А письмо — это просто провокация...» Я не знала тогда, что папа получил анонимное письмо. Женщина писала, что ожидается репрессия, что на папу есть донос, что наша семья в списках на высылку, и она советовала немедленно уезжать из города, не ждать страшного дня...

И он пришел, этот день.

Страница длиной в одиннадцать лет

Нет... Пришла эта ночь... В прямом и переносном смысле. 31 авг. 1944 года в 2 часа 30 минут ночи раздался резкий стук в нашу дверь.

- 141 -

Вошли участковый и двое вооруженных военных. Объявили: «20 минут вам на сборы» — и перевернули все вверх дном, нарочно разрывая простыни, подушки, носильные веши. Один раздавил сапогом дорогую серьгу, второй сунул в карман папину «опасную» бритву и точильный ремень, сказав: «Это тебе уже не понадобится»... Ну, прямо, как в кинофильме об аресте революционеров полицейскими. Только к нам пришли ведь наши солдаты, родные защитники, а они почему-то называют нас «врагами народа», зачитывая приказ о высылке. К тем вещам, что так и лежали сложенными для эвакуации, что-то прибавили еще, собранное также бессмысленно, с притупившимся сознанием действительности и грядущего будущего. Поэтому мы оказались почти раздетыми там, на чужбине, где до боли трогательно висели на гвоздях папины фраки и галстуки...

Туман, один туман перед глазами. Даже мама не плакала, но она оглохла, и потом слух полностью так и не вернулся к ней. Я почему-то собирала все по одной паре: одни трусы, одну рубашку, одни чулки. Но зато журналы про Орлову собрала все, а рядом валялись янтарные бусы, новые туфли. Нас погрузили в огромную, крытую брезентом машину. Когда она резко тронулась, я отлетела в сторону и вдруг закричала так по-звериному дико, громко, что люди, уже бывшие в машине, вышли из оцепенения и все стали кричать и плакать. Я схватилась за ушибленную голову. На ней были первые в жизни бигуди, сделанные накануне из консервных банок. Снять их я сообразила только через 3—4 дня пути... Нас привезли на товарную станцию, где уже грузились в товарный состав несколько сот человек. Кто-то уже выглядывал из-за отодвинутой двери, ища своих знакомых и близких. Вдоль состава ходили вооруженные солдаты. Начинало светать. За пять минут до отправления прибежали дядя Миша с тетей Олей. Как они узнали, что мы здесь, я не знаю, ведь они уже жили от нас отдельно. Они принесли нам еду и бросали ее в маленькое оконце вагона. Я смогла поймать только один огурец. Вдруг перед нашим вагоном появился мой соученик, сын второго дирижера и скрипача Матусевича. С Толей мы дружили, семьи наши до войны встречались. Он поймал мой взгляд и крикнул: «Здесь везут врага народа Клочкова!» (Можно ли его за это осудить?..).

Состав тронулся и раздался тысячеголосый крик, стон, вопль. Кричали в вагонах, кричали на перроне. В Ессентуках и в Пятигорске наш товарняк останавливался для пополнения. В Минводах мы ночевали. На следующий день уже к вечеру открыли нашу дверь и крикнули: «Клочков здесь?» — «Здесь!», и в дверях показались тетя Галя и моя

- 142 -

двоюродная сестра Ляля. Они отдали нам все, что было с ними, даже тапочки со своих ног. Мы ехали без еды и денег. Надо сказать, что с нами на высылку случайно попала моя 10-летняя племянница Аллочка, дочь Гали, папиной дочери от первого брака. Она приехала к нам в гости перед началом учебного года и 31-го должна была уехать. Папа умолял конвойных отпустить ее с тетей Галей. Но солдат несет службу, он непреклонен! И девочка уехала с нами, в чем была... (Но она не попала в указ о высылке Особого заседания НКВД).

И вот позади Кавказ. День за днем, более месяца в пути. У разрушенного сталинградского вокзала стояли два дня. Этот солнечный, сухой город встретил нас ливневым дождем. Вагоны оказались с дырявыми крышами, как решето. Дети сидят на нарах под зонтиками, у кого они были. Каждый, как может, спасает свои вещи. Из вагонов нас не выпустили. Женщины становятся по кругу и тряпками выгоняют воду в дверную щель. К утру кончилось это испытание, и измученные, вымокшие люди садятся отдыхать. Неожиданно кто-то затянул песню, грустную, унылую. Другой подхватил, и скоро весь вагон ожил. Течет песня, а лица людей в трагической статичности выражают безысходность и опустошенность. И вдруг полная пожилая женщина, с пучком седеющих волос, Ольга Васильевна, переходит на веселую, энергичную, танцевальную мелодию и первая становится в позу «руки в боки». Ее поддерживают еще несколько человек. (Она потом первой из наших умерла). Это была скорее страшная сцена. Ее губы старались улыбаться, а из глаз текли слезы. Кто-то хлопал в ладоши и не то пел, не то рыдал. Скорее, и то и другое сразу...

Через вагон прикрепили четыре веревки и началась сушка одежды. Наш бригадир вагона топором разбил окна, чтобы был доступ воздуха и солнца. Ели только то, что у кого было с собой. А на больших станциях мы с нетерпением ждали, когда откроется дверь и крикнут: «Два мешка, два ведра!» это для муки и горячей воды. И тут же начинали делать затируху и есть фактически сырую муку. Под Куйбышевым стояли очень долго. Тут нам впервые разрешили выйти из вагонов. Что тут началось! Одни сушат уже подопревшие вещи, другие тащат ветки, бурьян, чтобы впервые сготовить горячую пищу. Запылали костры, задымились кастрюли. Мы ели суп из муки, как царское блюдо. А кто-то умудрился испечь лепешку, как ему завидовали: ведь человек более всего из пищи тоскует по хлебу...

А потом начали болеть дети корью. Заболела и я. Температура за 40°, головная боль, резь в глазах, вся еда кажется очень горькой. Жидкость перестала отделяться, и я вся отекла. После скарлатины, брюшнота тифа, дифтерита мне еще нужна была эта корь!.. Хотелось только

- 143 -

горячей воды. Папа бегал по вагонам, просил воды, на станциях умолял позволить дойти до крана с кипятком. На какой-то станции умудрился достать арбуз и дыню. Они и стали моими лекарствами. Мы не знали, куда нас везут. И за что? И почему страдают дети? Многие говорили: «Тут среди нас есть все, кроме тех, кто первыми пооткрывали при немцах лавки». И даже в этой горестной общности был силен дух нашего воспитания «Безвинных не наказывают. Ну, с нами — это ошибка, а остальные, может, и настоящие враги». Мечталось поскорее добраться до места и писать дорогому товарищу Сталину — он разберется! Потом многие мне рассказывали об аналогичных мыслях «Лес рубят — щепки летят». И каждый считал себя «щепкой».

За Уралом поняли, что везут в Сибирь. Стоим в Новосибирске. Объявили, чтобы готовились на выгрузку. Привезли к реке и приказали грузиться на пароход, в трюм. К некоторым только тут пришло осознание самой ссылки, и они стали кричать: «Прощай, свобода». Утром прибыли на пристань «Почта», где должны были дожидаться подвод. У меня еще не полностью прошла сыпь. Сидеть на мешке было трудно, хотелось все время опираться головой в мамины колени, пока папа искал пристанища. Но жители в дома не пускали. Меня положили в чьем-то сарае, остальные — на улице. К следующей ночи папа нашел жилье, где мы и жили две недели. Мама и папа рыли хозяйке картошку и зарабатывали нам пропитание. Но вот пришли подводы. Поверх вещей разрешили сидеть только нам с Аллой.

Дойдя до первой деревни, папе сделалось плохо с сердцем. Мне запомнился он стоящим посреди ухабистой дороги в своей огромной волчьей дохе, в сдвинутом на сторону черном капелюхе... А мы все удаляемся и удаляемся от него. Никому не было дела до того, что человек все ниже и ниже опускается на дорогу. Подводы объезжают его, а нам не разрешают остаться с ним. Мама кричит: «Павлушенька!» и, шатаясь, оглядываясь, идет за телегой, на которой кроме нас с Аллочкой еще сидят возница и румяная девка. Они весь путь оба ругаются матом и дико ржут. Я впервые услышала эту ругань и скорее нутром, чем умом, поняла, что происходит что-то гадкое. Меня стала бить дрожь, и я закричала: «Прекратите!» Они заржали еще свирепее, и парень бросил мне: «Заткнись, вражина! А то слетишь с возу». Мама умоляла меня молчать. Жуткая грязь облепляла ее ноги, она еле поспевала за подводой. Как мне было ее жалко... А с папой я мысленно прощалась совсем и тихо плакала.

Через четыре дня мы дошли до райцентра Пихтовка: грязь, три-четыре улочки, старые бревенчатые хаты, огороды, три более крупных строения — школа, клуб и райсовет. Все одноэтажное. Мостик через

- 144 -

реку Бакса. Так хотелось верить, что нас оставят здесь. Но нет... Через сутки еще путь в 50 км в глубь тайги, болот и грязи. В начале октября мы прибыли на место нашего поселения, в поселок Кауружка. Перед комендатурой нас всех поставили на колени в грязь и зачитали приказ о наших «правах и обязанностях» и приказ о тюремном заключении за побег. Побегом считается отлучка без разрешения более чем на 3 км. Взяли отпечатки пальцев. Распределили до весны по избам бывших кулаков. На следующий день всех отправили на поля копать картошку и морковь. Меня — на переборку шерсти. Через десять дней мы узнали, что папу подобрали и машиной увезли в больницу в село Воробьи. А потом папа пришел к нам, обросший седой бородой и в рваных ботинках. Шуба Же его спасала в ночевках по сараям. Хозяева, старик со старухой, отнеслись к нам человечно: папу подкормили, нам с Аллочкой разрешили спать на печке. Они утешали нас: «Вам чо?! Вот нас привезли да в болотах бросили. Одни стволы да гнус. Померло тут наших, страсть. А вам чо! В теплую избу вошли. Весной землю нарежут, так враз корчевать сосну начинайте да стройтесь, да сажайтесь, семян с зимы где наменяйте»...

Но утешения их нам виделись прогнозом на гибель. Сердце мое раздиралось мыслями о старых родителях, о родном крае, об учебе. Что бы я отдала, лишь бы войти в учебный класс! Как я хотела учиться! Что же с нами будет? Кем буду я? И вдруг маленький теплый огонек засветил перед нами. Папа в Кауружке приготовил к 7 ноября с молодежью программу, я поставила пьеску на двоих. Весть об этом дошла в райцентр и однажды папу вызвали в Пихтовку. Папа взял с собою на всякий случай мою скрипку и ушел. В середине ноября он заглянул в наше окно, когда мы обедали. Узнать его было трудно. Лицо было настолько опухшим, что глаза, нос, щеки слились в одну общую массу. Он прошел 102 километра.

Поверх шубы на ремне висит скрипка. Веревками подвязаны рваные галоши, руки безжизненно повисли, и на пальце болтается мешочек с остатками еды. Но папа пришел за нами!

Теперь было главным привести папу хоть в относительную норму и достать подводу! Пришлось просто дать председателю одну из наших старинных портьер — и подводу, запряженную быками, нам выдали. В разгаре зимы мы покинули это адово место. Раз пять воз переворачивался. Приехали прямо в клуб. А утром я уже выступала для новобранцев. Я читала об ужасах войны, о грядущей победе, о Зое Космодемьянской. Читала со всей страстью, на которую была только способна. И кто-то сказал: «Ишь, старается, будто и не вражина». А с папой произошла неприятность: ему подали баян, чтобы он сыграл, а он ответил,

- 145 -

что не умеет, что у него другая профессия. Директор клуба была обескуражена: «Какой же это музыкант, если на баяне не играет! И зачем тогда его прислали». Мы боялись, что нас отошлют обратно, но папа успел организовать хор. Ходил по селам, по школам, со скрипкой и учил детей петь только что появившийся Гимн Советского Союза, свято веря, что делает в этом глухом крае очень важное дело. А я пела, читала, играла в пьесах, сама ставя их. И, главное, я училась в школе, в 9-м классе, сразу со второй четверти.

«Юность комсомольская моя»

Нас, ссыльных, окрестили «просветителями», так как мы учились несравнимо лучше местной молодежи.

После постановки комедии «Перестаралась», которую я по памяти восстановила всю, со мной стали здороваться дети младших классов, называя «артисткой». Это было приятно, но мы замерзали в холодном клубе, голодали, не было учебников. Вскоре начальство категорично стало требовать (и в школе, и в клубе), чтобы я постоянно готовила новые программы как помощница в папиной должности. Денег, конечно, мне не платили. Надо было еще переписывать роли и самой без конца учить, учить. Мучила жуткая тоска по дому и родной школе. Когда пришло первое письмо от тети Гали, моей второй мамы — так я всегда считала, мы плакали над ним в голос: перед нами встали родные лица, которые вряд ли мы еще когда-нибудь увидим...

Наконец, мы нашли жилье. В одной комнате нас живет 11 человек. Спим вповалку. Самое ценное место — недалеко от печки «буржуйки». На боках ее еще можно печь «пластики» — это пластинки картошки. Деликатес, которым иногда меня угощал кто-либо из хозяйских детей. Их пятеро, без мата они не разговаривают, даже 4-летний Димка. Он постоянно мешает делать уроки. Любит приплясывать с возгласом: «Ач-птру-на, ды ач-птру-на». Ходит он всегда без штанов, даже на снег по малой нужде. А брат постарше лупит его по затылку за неправильность припевки. Надо так: «Ачч-те-птрпу-на, дыач-тэ-птпруна». Приходит мать, лупит одного и другого, потом начинается общая свара. А по воскресеньям их бабка, высоченная женщина, сутулая, с лицом хищной птицы, усаживает всех в ряд и бьет им вшей, приговаривая: «Ну, ексиль-моксиль!»

Новый, 1945 год мы встретили в работе: я в школе, где ставила и играла спектакль, папа в клубе на концерте, а мама и Алла дома, уставшие от работы на благо хозяйского дома. Моя работа на ниве искусства принесла мне первый заработок: на олимпиаде меня преми-

- 146 -

ровали тремя метрами бязи и кирзовыми ботинками. Я заняла первое место, и новосибирская комиссия выдвинула меня на городскую олимпиаду. Но... в комендатуре утаили мой вызов.

Продукты практически достать нам негде. Ведь своего огорода у нас нет. Мы собираем по дворам очистки от картошки и свеклы, сушим, толчем и мама печет лепешки. Нам дают какой-то «жебрейный» хлеб, как уголь. Местные говорили, что от него могут отняться ноги, что он очень вредный. Ноги у нас, действительно, у всех болели и болят. Когда приходят деньги или посылки от дяди Миши или тети Гали, счастье входит в наш дом. Даже у папы появлялась какая-то живость в глазах. Тяжелее всех переносил голод именно он. Он даже плакал иногда, когда клал в рот последний кусочек из присланного, снова предчувствовал голодную жизнь.

Однажды я откусила и тут же проглотила кусочек присланного заграничного мыла белого цвета, думая, что это пряник. На почве голода и худосочия папа заболел обширным фурункулезом. Его еле-еле спасли в больнице. Мучили фурункулы и меня. Решили купить корову за все оставшиеся вещи. Отдали за нее швейную машину, мамино пальто, покрывало и др. А она оказалась больной и не стельной. Это была трагедия и крах последней надежды на жизнь. Папа буквально в стрессовом состоянии ушел с агитбригадой по колхозам. И каково же было его изумление по возвращении, когда он узнал, что вещи мы с мамой отбили у этой бабы. Правда, подарили ей папин фрак. Она надевала его на утреннюю дойку. Фалды лежали на земле, когда она сидела на низенькой скамеечке у вымени. Фрак, который видел великого Клемперера, Вилли Ферреро, Шаляпина, Шостаковича... Смешно? Теперь — да. Тогда — плакали...

Потом купили нормальную корову у чудесных людей Поповых. И постепенно ожили и выжили. Кажется, мы ничего так не ждали, как появления на свет теленка. И когда у Маньки появилось первое молозиво, соленое и невкусное, мы не ели его, а хватали, трясясь от желания есть. Папа постепенно смог ездить в лес пилить деревья, рубить их. Мы сняли пустующий домик у одной непутевой девицы, и у нас было тепло. Теперь стало даже легче переносить оскорбления одноклассников, которые часто «крестили» нас «врагами народа» и «предателями». Когда и до папы доходили эти эпитеты, он переживал страшно. Он не понимал, что нас иначе не могли воспринимать те, кто не видел войны, но гордо чувствовал себя истинными патриотами. Для них мы были «враги унутренние», как сказал бы урядник в папиной «двухлетке».

Если вы, уважаемый читатель, представите дорогу, где по колено грязь или горы снега, за которыми скрыты окна хат, и соседи утром

- 147 -

откапывают один другого, или воздух полон тучами комаров и пауков, и по этой дороге еле тянет за собою ноги старый, больной старик, через плечо которого висит на ремне футляр с детской скрипкой; если вы представите неказистый бревенчатый клуб, на сцене которого 10 человек поют под скрипучее лиликанье этого старика, и он ужасно рад, что у него хоть есть этот хор, то вы поймете профессиональное горе и унижение этого человека, не менее сильное, чем гражданское унижение... И это ему перед войной оформляли документы на Сталинскую премию!.. И была тогда только одна «закавыка» — он не член партии...

А сейчас он не может даже маленький духовой оркестр создать — нет инструментов. Ничем не может доказать свой высокий профессионализм. И он слег основательно. Расшатаны нервы, сердце, ноги на грани отказа. Очень не скоро он снова смог приступить к работе.

Война закончилась! У нас окрепла надежда, что, может, теперь где-то, кто-то начнет заниматься нашими делами и наступит день справедливости. Папа пишет правительству, а я в киностудии и театральные институты, не зная их названий, но умоляя прислать мне вызов. Глупенькая, наивная девочка! Мне казалось, если будет вызов на учебу, то комендант меня не задержит. Ответов, конечно, не было. Но я узнала, что в Новосибирске есть театр и при нем учебное заведение. После нескольких просьб и унижении, подписания справок о каре за побег до 15 лет я получаю пропуск за № 27 Колыванской участковой комендатуры ОИТК ИР и ТПНКВД от 21 июня 1945 года на право поездки в Новосибирск. Выехала попутной машиной только 30-го. Приехала на «Почту», а пароход на ремонте. Денег с собой крайне мало и пропуск до 10-го числа. Только 2 июля я уехала. Плывем. Хочется есть и спать, но надо караулить вещи — воруют. В Новосибирске я не нашла того, кто мог меня приютить, адрес был ошибочным. Придя на другой край города по другому адресу, я потеряла сознание от голода и усталости. Еще потерян день. На следующее утро первым делом иду на базар, покупаю 200 граммов хлеба и стакан простокваши. Пытаюсь продать лапин фрак, но он никому не нужен. Продана тюлевая накидка, и я могу начать мои «городские каникулы».

Я отправилась с письмом нашего переселенца дяди Кости Кешишева к его знакомому, заслуженному артисту, певцу оперного театра Сорочинскому. Приняли меня очень любезно, напоили чаем с белой булочкой, дали контрамарку на оперу «Иван Сусанин». При всем моем восторге от самого театра, декораций, музыки я уснула к концу спектакля. Слишком я устала и переволновалась из-за отказа в учебе. В этом году нет набора, и мне посоветовали закончить школу.

- 148 -

По приезде обратно в Пихтовку я записала в дневнике:... «Значит опять Пихтовка... С ее лишениями и унижениями. Все во мне похолодело. Этот чужой город мне стал тягостен с его большими домами, сытыми, довольными лицами, нарядными фигурами. Как ужасно смотреть, когда перед твоим носом несут сыр, конфеты, пахнет колбасой. А у тебя в животе целый шумовой оркестр, и от вида давно забытого мороженого льются слезы. Видимо, я не волевой человек. Я крайне экономила: покупала полкило картошки и пол-литра сыворотки от простокваши на сутки. Скорее хочется домой, к маме, так как все здешние земные прелести не для меня. Чувствуешь себя какой-то козявкой, никому не нужной, которую в любой момент могут раздавить... Пошла перед отъездом в цирк и совсем не смеялась. Ночь просидела на пристани, чтоб не платить за ночевку, продрогла. Весь обратный путь рядом сидели две девчонки и все время ели яйца, конфеты и самые натуральные слойки с маслом. И как я это вынесла!.. Дома меня не сразу узнали — так я похудела и почернела. Пока я отсутствовала, запустились мои дезинфекторские дела в райздраве. (Я работала там летом по распоряжению комендатуры). Надо срочно вы ходить на подворные обходы, подменить сменщицу на выжаривании телогреек от вшей, таскать в мешках щепу с МТС для подтопки печей. Теперь я понимаю, как жутко быть на службе тому делу, которое не любишь. Да, только на сцене я могу находить радость и удовлетворение»...

Поползли слухи, что из райцентра будут снова переселять всех наших по самым дальним пунктам, хуторам, в глубь тайги. Это проделывали уже несколько раз — только люди обживутся, истратят последние средства, а их угоняют на новое место. Мы очень боялись, что нас сошлют еще дальше, на умирание, так как папа стал очень часто болеть. Но этого не случилось. Может, потому, что я без конца делала программы для клуба, бесплатно и эффективно для финплана, так как народу всегда было битком — народ хотел веселиться. Кино же привозили не часто. Я поставила почти все чеховские водевили, пьесы «Вынужденная посадка», «Перестаралась», «Билет в Ейск», «Сказку о правде» и др. (Авторов не помню).

А что я сама-то знала?! Ничего, одна интуиция. Но я получала записки! Например: «Вы созданы для сцены!» О! Как я была им рада! Храню до сих пор. Боже, как я гримировала своих актеров! Ужас. А они мне верили. И даже наш физик, Петр Федорович Крекнин, гроза всей школы, подставлял мне свое строгое лицо. Я не забуду его: это он на выпускных экзаменах по математике подложил мне записку с решением труднейшей задачи. Он хотел, я поняла это, чтобы мой аттестат

- 149 -

зрелости был хорошим, да и вообще, чтобы мне его выдали, несмотря на все препоны, что ставили нам, спецпереселенцам, в школе, в районо.

Унижения доходили до таких казусов. После объединенного концерта школы и клуба для участников однажды сделали «стол» — чай с печеньем и вареньем. Каждому положили ложки, чтобы прямо из банок брать варенье, кроме меня и папы.

Нам — по четыре печенья, а всем по восемь. Тогда это так было заметно и больно. И только пришедшая от тети Гали посылка вытеснила из души эту обиду, это ощущение подачки. Открыв ящик, увидев ботинки для папы (а он уже давно ходил в подвязанных веревкой галошах), увидев домашнее печенье, суповой концентрат, мы всей семьей склонились над столом, вдыхая запах дома, чувствуя тепло родственных рук и сердец. Это был день моего семнадцатилетня.

Однажды в Пихтовку приехал уполномоченный из отдела НКВД по делам спецпереселенцсв, в феврале 1946-го. К нему было целое паломничество ищущих зашиты и требующих рассмотрения дел. Снарядили к нему мы и нашего папу. Папа так нервничал, но подтянулся, сосредоточился. Беседа их была долгой. Папа отдал заявление, показал свои документы, рассказал о себе. И вот этот человек вселил в нас надежду, пообещав, что если папа найдет работу в Новосибирске, то нам будет разрешен переезд в город. Эта надежда окрылила папу, он порозовел, взгляд стал другим, стал энергичнее, веселее, написал пять больших писем в разные инстанции о возврате ему нотной библиотеки как средства его труда (был такой указ оставлять ссыльным орудие их труда). И зачем только он это сделал... Но об этом позже.

Он перестал толковать весь день о еде и стал мечтать о дороге в город. Но ведь шутка сказать, с его состоянием здоровья проделать путь в 120 километров, а на дворе зима. Девятого марта мы его проводили после того, как папа навозил на корове сена, после того, как заранее договорились с трактористом, который взял папу в свою кабинку до станции «Почта». А там уж до города всего 30 километров. Как мы боялись за папу, за его здоровье! В этой поездке была вся наша надежда! Довезли папу до «Паутов», где комендант велел папе сойти с трактора и идти пешком 65 километров до поезда. Он дошел, но из поезда его почти вынесли на руках — так ему было плохо. Узелок с бельем у него украли.

В городе его приютил чудесный человек, трубач из оркестра оперного театра Лаврентий Никитич Пустовойт. Как папа его нашел, я не знаю. Он нашел папе работу педагога в военно-музыкальной школе, но НКВД на эту работу разрешения не дало. Военное учреждение, как же!.. И вот папа решается на работу трубачом в оперном театре после

- 150 -

30-летнего перерыва. Он занимался, как начинающий студент. Он возвращал себе дыхание и профессию. Он выслал нам документы на выезд в Новосибирск! По телефону голос его стал крепче. Больше всего он радовался моей теперь появившейся возможности где-то учиться. Все это время я чувствовала его страдания о моем будущем. Единственно, что он мог, это сохранить мою душу в чистоте, доброте и патриотизме, уверяя, что Родина перед нами ни в чем не виновата. Это обстоятельства, это война. «Этих переселенцев надо было всех на месте пострелять, а не везти сюда» — и это мы слышали в свой адрес, и старались вытерпеть, выстоять. Но это не легко...

Я верила отцу. Училась я хорошо, из последних сил, при копоти ночной «моргалки». Старалась не таить зла на партнеров по сцене, соучеников , которые в праздничные дни не приглашали меня в свою компанию. Мы, переселенцы, собирались сами, а чаще всего сидели по домам. Папа просил: «Борись за жизнь только трудом». И я боролась так, что в годовщину Победы, 9 Мая 1946 года, меня приняли в комсомол! Спецпереселенку! Но, боже, какие задавали вопросы! Ну, например «Сколько наших коммунистов предал твой отец?», «Какими средствами он хотел перевернуть власть Советов?».«Если прикажет комсомол, отрекусь ли я от отца?». «Если нас освободят, то останусь ли я в Пихтовке, если того потребует комсомол?» На эти иезуитские вопросы я отвечала: «Нет».

Два раза откладывали мое дело. Велели еще подготовиться. А я крепила свои силы убеждением, что пихтовский комсомол — это еще не Всесоюзный Ленинский, где есть справедливость, честь и сила, и эта сила мне поможет при поступлении в высшее или среднее училище. В апреле я провожала в город мою подругу Надю Кешишеву. Нас двоих только приняли в комсомол из спецпереселенцев. (Потом она стала прекрасным военным хирургом). Их документы пришли раньше наших. И вот по пихтовской грязи идет подвода с жалкими остатками имущества. Впереди идет отец, статный грек, за подводой идет мать, ей под сорок, на ее руках новорожденная Верочка и последними идут под руку Надя и ее 80-летняя бабушка. Почему-то был такой закон: при въезде и выезде из села сосланным было запрещено сидеть на подводе. И вот идут «преступники» и плачут слезами радости, и кланяются вышедшим за калитки переселенцам, как бы извиняясь за то, что вот они уходят, у них радость, а другие еще тут остаются...

Папа сообщил, что еще устроился на заводе руководителем инструментального ансамбля и что коллектив победил на олимпиаде. Голос его приобрел прежний тембр, и он призывал меня: «Верь, Веруся, я еще поднимусь! Все будет хорошо!» «Не верь тем, кто предрекал нам «гнить вам тут до конца жизни». 11 мая 1946 года комендант вручил маме

- 151 -

маршрутный лист до г. Новосибирска. Это был день счастья, будто нас совсем освободили. Нас обнимали, целовали, поздравляли. И вскоре мама с Аллочкой и коровой ушли за подводой так же, как Кешишевы. А я осталась кончать школу. В период экзаменов нас еще гоняли на лесоповал.

Это была целая эпопея одинокой жизни, экзаменационных трудов, когда меня хотели «завалить» комсомольские «вожди» школы и заставить работать в Пихтовке, но я выкарабкалась из этой ямы. В их руках был козырь: я по письменному сочинению получила «3». Написала-то я его по содержанию на «5» и ошибок не было, но не на заданную тему. Было задано что-то о значении персонажей чеховских произведений, а я писала о значении таланта Чехова в развитии литературного наследия — так мне объяснили потом. Я не хотела далее сдавать экзамены. Но подруги уговорили меня побеседовать с председателем экзаменационной комиссии, присланной из Новосибирска. Она потом так обставила мой ответ по устной литературе: задавала много трудных, интересных вопросов, просила читать наизусть несколько произведений, аплодировала мне, как на концерте, и убедила комиссию не портить мне жизнь, поставив «5» с плюсом. И общую за литературу поставили «5». А если б приехал другой человек, то «зарезали» бы меня, как многих «наших».

К семье я присоединилась в июле. Папа снял комнату и сарай на окраине города на ул. Свободы. Для меня теперь главная цель жизни — это поступление в студию при театре «Красный факел». При содействии Л. Н. Пустовойт я знакомлюсь с рядом актеров, которые меня прослушивают. Красильников не видит во мне ничего стоящего, один пафос. (Он принял меня в обществе молоденькой девицы, которая сидела тут же, на спинке его кресла. Она потом стала нашей студенткой и более «3» не вытягивала ни по одному предмету. Сам он играл второстепенные роли и заметно шепелявил).

Режиссер Дени занимался со мною раза три и счел, что я имею шанс быть принятой. А чтица сказок по радио Т. В. Борисова дала мне прекрасный совет для показа этюдов, если я дойду до второго тура: «Иди от себя. Показывай то, что тебе близко по жизненной практике, по переживаниям. А лучше всего, если б ты смогла еще и разыграть комиссию». И вот, когда меня вызвали делать этюд и спросили, готова ли я что-то показать, я сыграла такую абитуриентку в почти шоковом состоянии от «экзаменационных нервов», что В. П. Редлих, худрук театра и студии, попросила меня выйти за дверь, там успокоиться и через полчаса попытаться еще раз что-то сыграть. Она сказала: «Ведь вы хотите быть актрисой, значит надо уметь владеть собой». Тогда, дойдя до двери, я вытерла слезы и спокойно сказала: «А это и был мой

- 152 -

этюд — «экзаменационные нервы». Отвечаю на ваши вопросы: любимый композитор Чайковский, а писатель — Лев Толстой». (А в этюде я «попутала» все фамилии и имена)...

Была пауза, а потом все стали смеяться. Потом попросили спеть. И меня приняли. Кажется, самое страшное в жизни уже позади и только ежемесячная отметка в комендатуре да отсутствие приличных вещей на мне, да страх за сокрытие в студии моего спецположения омрачают и тревожат мою душу и сердце. Папа же полон решимости добиться полного освобождения. Он пишет и пишет письма, рассылая их от местного спецотдела до Кремля, веря, что получит полную свободу, нотную библиотеку и встанет за дирижерский пульт. А мне он пишет на томике Горького: «Искусство артиста есть сумма слагаемых труда и терпения. Только при этих условиях, дорогая Веруся, ты испытаешь творческую радость на своем жизненном пути, чего тебе желаю от всей души».

12 июля 1947 года.

Любящий отец П. Клочков.

Страшнее — только смерть, или новый виток

Осень 1948 года. Мы уже без коровы и живем на улице Романова, почти в центре города, тоже в частном доме у одного доброго рабочего электрика Мина Ульяновича. На работе папу уважают, как самого старшего музыканта, ему 64 года. Многие слышали о его петербургском прошлом. Мама хозяйничает, Аллочка учится «на отлично», я — тоже, даже пою по радио и в концертах с артистами театра. На экзамене по вокалу я пела «То было раннею весной» Чайковского, и сама Редлих мне аплодировала. Я только не люблю тех студентов, кто приносит на завтрак икру, сыр, апельсины — считаю бестактным есть при всех то, чего у других нет. Но я счастлива учебой и театром, где я уже выхожу в массовых и крошечных эпизодических сценах.

Знакомлю родителей с женихом — Владимиром Семеновым (наш студент, прошедший войну, на флоте с 16 лет, потомок поэта Чаадаева). И вот, неожиданно, без всяких предчувствий наступил день... вы поймете меня, если я скажу: день по цвету весь черный, без единого просвета? Густо-черный. Холодный... Незабываемый. 19 января 1948 года. Я пришла с Володей к нам домой из студии и сначала не поняла, что происходит. Мама плачет. Папа растерянный, сникший, испуганный сидит на кровати, а какие-то люди держат мои дневники и спрашивают: «Что это?» Я, не думая, вдруг отвечаю: «Мои конспекты по литературе». Они отбросили их в сторону и взялись за что-то другое.

- 153 -

Эта ложь спасла мои записи, которые сейчас питают мою память... Потом один повернулся к папе: «Одевайтесь, вы арестованы». В воздухе повисает стон и папины слова: «Это ошибка, я скоро вернусь... Я ни в чем не виноват. Володя, не оставляйте их одних»...

«Прощайтесь. Вряд ли вы вернетесь. Дайте ему что-то из одежды, мыло, еду»... Увели... Визг машины... Уехали... Все. Что делать? Как жить?.. Передач для папы не принимают. Деньги все вышли. Мама продает какие-то пожитки на барахолке. Снова нас поддерживают тетя Галя и дядя Миша, но они сами не богачи, у них семьи. Я осталась кормилицей семьи. Зарабатываю я за каждую массовку 10 рублей (на наши нынешние деньги — 1 рубль). За месяц набегает 8—10 спектаклей. Но эти деньги мы тратим на хлеб и чай. И когда у меня в студии украли эту месячную сумму, я хотела повеситься. Семенов тоже жил только на массовки. Его иногда подкармливала тетка, а жил он в подвале и кроме тельняшки, робы и шинели у него ничего не было. Иногда я пою в праздничных концертах по учреждениям, где не платят, но приглашают к столу. Я надеваю на платье пиджак, все вещи у меня с карманами, тогда я приношу домой конфеты и бутерброды. Электрик не выгнал нас, а разрешил жить в шестиметровке бесплатно. На ворчанье жены отвечал: «Пущай живут, не погибать же им на улице», и пил очередную рюмку, которая вскоре и свела его в могилу. Мама моя никогда нигде не служила. В образовании имела гимназию и курсы по кролиководству. После длительных хлопот Аллочку как-то удалось отправить на Кавказ.

Как бы ни было тяжело, но есть у меня одна надежда — это окончание студии. Остался последний год. Но вдруг узнают о папином аресте и спецпоселении?! Ведь выгонят. Однажды мне дали с папой свидание. Предупредили: не спрашивать о деле, записок не передавать и не брать, говорить только об учебе. Фамилия следователя была Тупицын.

Ввели папу. Лицо отечное, стриженный под машинку, руки дрожат, беззвучно потекли слезы, а губы натужно стараются улыбнуться. Я кинулась к нему — окрик. Когда я рассказала папе о том, что пою в концертах, он на рыдании выдохнул: «Ты будешь учиться, моя доченька!» Когда его уводили, я вдруг крикнула: «Папа, ведь ты хороший? Да?!» — «Хороший, деточка. Я не виновен». И снова окрик.

Теперь я знаю, почему дали свидание, и не маме, а мне... И какой ценой он заплатил за мое артистическое образование. В эту ночь он подписал на себя самые чудовищные обвинения, ложные показания. Он не подписывал их, и его морили голодом. Давая одну селедку, не давали пить, его били, а он держался. Сломился на шантаже: «Если не

- 154 -

подпишешь, то твою жену и дочку зашлем туда, откуда живым не возвращаются» Они сделали бы это, но папа спас мою жизнь, мое место в жизни, мое призвание.

У папы было три суда. Но пусть об этом расскажет сам папа.

ЗАЯВЛЕНИЕ в Президиум Верховного Совета РСФСР. (Его папа писал для полной реабилитации после того, как был выпущен по актировкев 1954 году).

«... Я был арестован при отсутствии состава преступления. Следователь сначала вынуждал меня самому рассказать ему о преступлениях, якобы мною совершенных в оккупации. Ночными зверскими допросами, угрозами заслать семью на верную гибель он добился того, что я, больной старик, утратил всякую волю к сопротивлению и Согласился подписывать любые показания по его требованию, лишь бы кончить моральную пытку. Так были сделаны материалы обвинения в Новосибирске. 20 апреля 1948 года состоялся первый мой суд. По предложению прокурора суд был прерван, так как единственный свидетель обвинения Егоров отказался подтвердить свое предварительное показание, будто я сам организовал при оккупантах оркестр и якобы произнес здравицу Гитлеру. (Очной ставки нам не дали).

Вскоре я был направлен в г. Пятигорск, где состоялся 28 июля второй мой суд. С многочисленными свидетелями обвинения тоже не дали очной ставки. Видимо, они были подвергнуты такой же обработке, как я в Новосибирске. Случилось непредвиденное для суда: один за другим они стали отказываться от своих предварительных показаний, а свидетель Мунтян заявил, что протокол его допроса сочинен следователем. В связи с этим судья Скворцов предложил исключить Мунтяна из состава свидетелей. Этот суд приговорил меня к 8 годам ИТЛ и 3 годам поражения в правах»...

Папа пишет кассационную жалобу на имя Верховного суда РСФСР, и дело его направляется на переследствие и пересуждение. Переследствие вел Кисловодский отдел МГБ. который не внес в дело следствия никаких дополнений, но в обвинительном заключении ему предъявляется дополнительное обвинение по ст. 58-10, не указывая, в чем состоит его преступление по этой статье.

«... 18 ноября 1948 года состоялся мой третий суд. Судила выездная сессия Ставропольского краевого суда под председательством Хайновского. Этот судья, видимо, заранее наметив суровое решение, обратил судебное заседание в грубое издевательство над элементарнейшими нормами правосудия. Он неистово кричал на свидетеля Токареву, заявив, что сейчас же ее арестуют, если она откажется подтвердить свое предварительное показание о том, будто я благодарил Гитлера за паек.

- 155 -

Мои объяснения по вопросу предъявленных мне обвинений судья перебивал. Не вызвал к судебному следствию представленных своевременно моим защитником четырех важных свидетелей: Савельеву, Галагана, Осипенко и Горохова, которые могли дать ценные показания, а именно:

1. Галаган — о том, что я скрывал от оккупантов отсутствие в анкете данных о его партийности. С риском для жизни я спас его от верной гибели.

2. Горохов — о том, что я скрыл от оккупантов его отсутствие в оркестре, его — коммуниста, инспектора оркестра, несмотря на то, что от меня требовали указать, кто из музыкантов не явился на работу.

3. Осипенко — о том, что я скрыл у себя дома солдата войск НКВД Россяка, бежавшего от немецкого плена и явившегося ко мне ночью.

4. Савельева — об укрытии мною от немецкой расправы коммуниста Галагана и о лжесвидетельстве Малунеева, будто я присутствовал и выступал со здравицей на немецком банкете в ресторане «Чайка», что было опровергнуто на суде показаниями свидетелей Мунтяна, Загребалова и Селиванова. Судья не вызвал этих свидетелей, очевидно, сознательно: он по протоколам суда от 28 июля знал содержание показаний этих четырех свидетелей защиты и решил сбросить их с чаши весов правосудия.

Наконец, судья отказался приобщить к делу ценнейшие письменные показания ленинградских свидетелей: академика, бывшего директора Ленинградской госфилармонии — Оссовского А. В. и композитора Пащенко, которые освещали мое подлинной лицо с первых дней Октябрьской революции, а также письменные показания музыкантов Евсеева и Содомова, характеризовавшие меня в условиях оккупации, что вместе взятое не позволило бы суду приписывать мне враждебное настроение к Советской власти.

Такие противозаконные действия судьи Хайновского вынудили меня заявить об отводе его из состава суда, что, конечно, обострило мое положение подсудимого и нашло свое выражение в суровом приговоре: 25 лет ИТЛ, 5 лет поражения в правах и конфискация всего имущества (по указу об отмене смертной казни). Приговор представляет набор тяжелых обвинений, ничем не обоснованных и не подтвержденных судебным следствием. Суд незаконно повысил срок наказания с 8 лет до 25 при отсутствии протеста Генерального прокурора СССР. Суд не учел смягчающее вину обстоятельство, а именно: насилие оккупантов, учиненное над всем коллективом, что было установлено показаниями шести свидетелей на судебном следствии 18 ноября 1948 года.

- 156 -

Приговор начинается словами; «Клочков, будучи враждебно настроен к Советской власти, о чем свидетельствуют его письма». Эти письма были написаны мною до установления Советской власти, когда даже такие умы, как Плеханов, Горький, А. Толстой, не сразу вошли в курс новой политической обстановки. Происхождение этих писем таково. Летом семнадцатого года жена моя временно проживала у своих родителей в городе Старобельске, и я в письмах к ней касался, между прочим, новостей столицы, где в это время полновластно царила керенщина. Будучи всего-навсего музыкантом, обывателем, но в то же время патриотом Родины, я, с голоса прессы Временного правительства, называл в этих письмах большевиков изменниками Родины, а в адрес тов. Ленина употребил грубое выражение, о котором знал в то время только то, что ежедневно писали газеты, а именно, что Ленин — немецкий шпион, доставленный в Россию с подрывной целью в запломбированном вагоне. На фоне идейно-политического разброда интеллигенции в этот период, охватившего видных артистов, профессоров, писателей, мое поведение было типично обывательским. Ничего активно контрреволюционного в моих действиях не было, что видно .из тех же писем, которые рисуют меня лишь политически неграмотным патриотом...»

Надо ж было похвастаться перед молодой женой своей политической «осведомленностью»! А ей надо ж было хранить письма любимого, бережно перевязанные шелковой ленточкой! Кстати, письма эти исчезли из маминого комода еще в тридцатые годы. Кто их выкрал и доставил в НКВД, осталось тайной. Суд и следствие не пожелали во всем этом разобраться, как будто бы всем известного периода в России не было.

«... Судившие меня не пожелали знать и того, что я делал после Октября и в период оккупации как патриот Родины. Они отклонили письменные показания живых свидетелей, игнорировали все, что проливало свет на мою жизнь и поведение при оккупации. Все внимание судивших меня было направлено на письма тридцатилетней давности!..

Приговор утверждает, что я проявил инициативу в организации симфонического оркестра. Это единогласно опровергнуто всеми свидетелями обвинения на судебном следствии 18 ноября 1948 года. Все они в один голос заявили, что пришли на работу по приказу немецкого командования. В приговоре принудительная работа оркестра умышленно и тенденциозно описывается так, будто это была моя личная работа, а не работа пленного коллектива, у которого не хватило мужества сопротивляться врагу и расстаться с жизнью. Судом и следствием навязана мне «систематическая связь» с немецким отделом пропаганды. На самом деле весь коллектив филармонии обязан был являться за

- 157 -

назначением на работу. Этот факт установлен свидетелями, но игнорирован судом. Самое тяжелое обвинение в профашистских моих выступлениях «подтверждено» в принудительном порядке на суде свидетельницей Токаревой под угрозой о заключении ее под стражу: якобы я благодарил Гитлера за паек, который получали все коллективы филармонии. Лжесвидетельство Малунеева о моем выступлении в ресторане опровергнуто на суде Мунтяном, Загрелановым и Селивановым, но оно оставлено судом без внимания и безнаказанно. Уже сейчас, когда я на свободе, при встрече со мной Малунеев просил меня простить его за эту ложь.

И, наконец, суд признал установленным, что я систематически призывал оркестр лучше работать на немцев. Это вопиющая ложь, не подтвержденная как предварительным, так и судебным следствием.

Хайновский, в случае опровержения моих обвинений, сразу же спрашивал; «А царя-то вы обслуживали? А письма писали вы??» Исключительное значение писем в моем деле было очевидно, и оно определяло внутреннее убеждение следователей и судей...

Я убедительно прошу Президиум Верховного Совета РСФСР объективно разобраться в вопросе, за что мне был вынесен суровый приговор: за преступление в пособничестве врагу или за ошибку молодости политически неграмотного человека, отдавшего лучшие свои годы строительству новой общественной жизни, отечественному искусству, народу. Доказательством последнего служат документы, приложенные к заявлению»...

Это заявление папа писал после отбытия б лет и 9 месяцев заключения, на свободе. Но судимость еще не снята, и ее позорное клеймо, положение лишенца и в семьдесят лет тяготят его и омрачают радость свободы. Он должен еще вернуть наше жилье, он хочет еще работать. Без любимой профессии для него жизни нет.

Так что же способствовало тому, что после одного наказания последовало «добавление», то есть после ссылки всей семьи последовал арест?

Я уже рассказывала о том, что папа писал очень много писем о своей невиновности, писал в самые высшие инстанции, в том числе и просьбы отдать его орудия труда: инструменты и нотную библиотеку, мотивируя тем, что он не осужден с конфискацией имущества. И вот уже в ходе следствия папа сделал потрясающее открытие — именно эта просьба, отправленная по инстанциям в Кисловодск, сыграла роковую роль в доследствии и доосуждении с конфискацией имущества. Вот, что он сам пишет.

«... В свое время за счет многолетних моих трудовых сбережений я постепенно приобрел обширную нотную библиотеку для большого сим-

- 158 -

фонического оркестра. Это было мое детище, связанное с работой дирижера. Кисловодская филармония пыталась ее у меня купить, предлагая 50 тысяч, при оценке ее Музгизом в 100 тысяч рублей. Как ни странно, но моя высылка и немедленный переход библиотеки во владение филармонии произошли после того, как председатель МК Паток на общем собрании высказался: «Мы у Клочкова ноты покупать не будем, мы их так заберем».

Через три года моего спецпереселения, когда я лишился буквально всего своего имущества, я написал запрос о судьбе моих нот. Комитет предложил филармонии дать ему разъяснение и поставил вопрос из Сибири в комитет искусств при совнаркоме об оплате мне стоимости библиотеки. Это мое заявление привело к тому, что были приняты меры, чтобы я окончательно потерял право на библиотеку. Для этого нужен был арест, суд и конфискация имущества. Что и произошло после фабрикации дела с лжесвидетельствами и всплывшими откуда-то письмами тридцатилетней давности».

На этот раз папины хлопоты увенчались победой. Недаром он писал о себе, что решительность в достижении цели была всегда его оружием — ив молодые годы, и когда под 80 лет. Сколько понадобилось упорства, чтобы найти указанных свидетелей, найти адрес спасенного Россяка и вообще остаться живым после этих трех судов! Новый пересмотр дела привел к реабилитации с возвратом имущественных и гражданских прав.

Вот он, этот долгожданный документ:

12 августа 1955 г. № 9/7715—54. г. Москва, центр.

Кузнецкий мост, д. 13. Гр. Клочкову П. В. Ставропольский край, г. Пятигорск, ул. Калинина, д. 5.

Сообщаю, что Ваше заявление, адресованное в Президиум Верховного Совета РСФСР, Прокуратурой РСФСР рассмотрено. По протесту Прокурора РСФСР Президиум Верховного Суда РСФСР 14 июля 1955 года, рассмотрев дело по Вашему обвинению, приговор Ставропольского краевого суда отменил и дело производством прекратил за недоказанностью предъявленного обвинения.

Прокурор отдела по спецделам, юрист 1 класса Сергеев. 10.08.1955 года.

Самостоятельный путь

Итак, мы с мамой остались вдвоем. Вскоре мы зарегистрировались с Семеновым. Я взяла его фамилию. Мы так надеялись, что создание

- 159 -

своей семьи снимет с меня клеймо спецпереселенки. Но это была очередная наивность.

До окончания студии я предприняла очень мудрый шаг. Зная, что меня могут не оставить в «Красном факеле», я заранее списалась с Томским театром. Приезжал главный режиссер, посмотрел нас в работе и пригласил к себе в театр. Я тут же написала письмо Молотову с рассказом о своей судьбе и с просьбой дать мне возможность переехать в г. Томск и там работать по профессии. Почему написала именно Молотову? Сама не знаю. Может, потому, что папа безрезультатно писал Сталину и Берии. И пришел положительный ответ. Возможно, еще и потому, что томская зона была более строгого режима, более отдаленной и суровой по природе. Меня вызвали в НКВД и объявили, что в сентябре нас с мамой будут конвоировать в г. Томск рекой. Вот было страшно: а вдруг за это время театр раздумает нас брать? Но нас ждал удар с другой стороны.

Я впервые объявила в студии, что состою на спецучете и что мои документы уже направлены в город Томск и теперь я прошу распределения только в Томск. Что тут поднялось! Начальник управления культуры Казарновский приказал дать нам распределение в г. Татарку Новосибирской области, где и театра-то нет, а есть клуб чуть лучше пихтовского. Директор студии В. В. Петухова доказывала ему, что у меня диплом с отличием, а если меня зашлют в Татарку, то я никогда оттуда не выберусь, учитывая спсцпереселение. Хлопотала комсомольская организация, ведь я была зам. секретаря первички.

Но он именно из-за спецположения и был зол. Обвинял всех в театре в потере политической бдительности, что допустили врага народа на идеологический фронт. (По стране только прошла кампания каких-то разоблачений и с врачами, и в сельском хозяйстве. Был арестован наш педагог по западному театру). Но так как мои документы за подписью Молотова уже ушли в Томск, то меня вынуждены были выпустить из города, сколько Казарновский ни хлопотал о переводе документов в Татарку. Но диплома не дали, и Семенова все равно распределили в Татарку.

В назначенный день к нам с мамой приставили солдата с ружьем, и мы, засунув в мешок свои пожитки, заняв место в трюме, отплыли к берегам новой самостоятельной жизни. В Томске солдат сдал нас под расписку дежурному в спсцкомендатуре, и мы, сидя на мешке, чуть ли не до вечера ждали прихода коменданта. Взяли у нас опять отпечатки пальцев, для острастки прочитали приказ о нормах поведения, о дне нашей ежемесячной отметки и выпустили на все четыре стороны. Вечером я пришла в театр грязная, мятая, голодная, оставив маму с мешком за углом.

- 160 -

Администратор охал и спрашивал: «Да как же вы приехали? Вас я встречал на вокзале, с машиной. Все поезда прошли». Я ответила: «А мы хотели полюбоваться рекой, берегами и отдохнуть от суеты сборов». Поселили нас в маленькой комнатке в общежитии, которое тогда называлось «Мещане». Деревянный дом в два этажа на 8 квартир. Как мы радовались! Свое жилье! Оплатили подъемные, дорожные. Только удивились, что билеты я представила за пароходный трюм.

В эти первые дни один актер-шутник решил меня разыграть: «Вам звонили из органов, просили срочно прийти». Я чуть не умерла, пока туда бежала и думала, что будут отправлять в Татарку. Потом я ему рассказала, в какое больное место он попал. При заполнении анкеты, личного дела, дирекция узнала, что у меня нет паспорта, что я живу по справке с ограничительной отметкой. Это был шок! Потом меня вызвал директор А. Д. Иванов и сказал, что им в театр была нужна молодая пара, а не одна женщина, и что если Семенов не приедет, то я им не нужна. Но Володя писал, что все равно выбьет дипломы у начальства клуба Татарки. И через месяц он приехал с нашими дипломами. Потом директор Иванов хорошо ко мне относился, строго и справедливо, оберегал меня от возможных бед, заботился о моем творческом росте.

Коллектив был в театре чудесный, дружный, талантливый. Годы в томском театре — это школа, это родной дом. Но вот зарплату я получала самую маленькую — 400 рублей, пока не освободили папу. И вот тогда мне ее прибавили (три раза за год). Оказалось, что не разрешало НКВД: «не поощрять, не баловать, докладывать о всех нарушениях, на гастроли вывозить только по спецразрешению и ходить на отметку в каждом населенном пункте». Но были у меня и грамоты, и даже лауреатство Всесоюзного масштаба. Не знаю, как уж за это объяснялся Иванов в органах. В театре часто бывал всегда подвыпивший человек; говорили, что он из органов приставлен к театру и часто многих расспрашивает обо мне. Он как-то пошел меня провожать со спектакля и вел весьма скользкую беседу. Это было страшно, что за тобой всегда «глаз и ухо». Много позже я узнала, что муж моей подруги, друг и партнер Семенова, тоже был к нам «приставлен» и докладывал о нашей благонадежности долгие годы, пока не распался наш брачный союз.

Папу выпустили по актировке в 1954 году после того, как дядя Миша возил в Москву ходатайство. А нас с мамой с учета не снимали: «Нет на вас указа». Так прошел еще год. И только в мае 1955 года, после папиной реабилитации, пришел тот долгожданный день, в возможность которого в нашей оставшейся жизни мы просто не верили. Ах, какое это необыкновенное слово: СВОБОДА! И в руках я держу «молоткастый, серпастый», настоящий паспорт, без ограничительной от-

- 161 -

метки, как у всех людей нашей страны! Вскоре мама уехала к папе. Кончилась страница, длиной в одиннадцать лет. Родители после мучительных хлопот вернулись в свой дом по ул. Розы Люксембург, им выплатили какие-то деньги за потерянное имущество, что не составляло и десятой доли того, что было утрачено. Но злополучная библиотека не вошла вообще в список компенсации, и папа не стал поднимать об этом вопроса...

Документы. Последние годы

Личные архивы отца, его документы жизни и творчества пропадали бесследно катастрофично, варварски. Большая их часть, зарытая в бутылках, еще в дни оккупации бесследно исчезла из земли кисловодского сада, возможно, выброшена в мусор теми владельцами, что занимали наш дом после нашей ссылки. Во второй раз не возвращено все то, что папа отправил в Москву при хлопотах за себя, отстаивая честь своего имени. В третий раз документы утеряны, не возвращены при хлопотах пенсии. Эта пенсионная эпопея может выразиться в нескольких томах переписки. Отсюда я и черпаю некоторые данные.

«... Как бывший помощник директора Ленгосфилармонии (1921— 1923 годы), а затем ее директор (1923—1926 годы), удостоверяю, что артист оркестра филармонии КЛОЧКОВ П. В. в течение 1921—1924 годов бессменно состоял председателем МК филармонии и развил в этой должности большую активность, всемерно содействуя осуществлению сложной и трудной задачи — организации филармонии как совершенно нового советского художественного учреждения, не имевшего во всей предшествующей истории русской музыкальной культуры ни одного образца (филармония основана в мае 1921 года).

В своей работе, как председатель МК, тов. Клочков проявил идеологически и политически правильное понимание целей и роли филармонии в деле строительства социалистической музыкальной культуры и энергично воздействовал в этом направлении на артистов оркестра и работников аппарата филармонии, поднимая их пролетарскую сознательность, побуждая к повышению профессиональной квалификации, к дружной работе, укрепляя в оркестре строгую профессиональную дисциплину. Преданность интересам учреждения, энтузиазм в работе, настойчивость, выдержка, талант и большая трудоспособность создали П. В. Клочкову авторитет в глазах всех работников филармонии, помогавшей ему в проведении множества мероприятий, которых требовала в первые годы стройка нового дела. В целом энергичной, верно направленной общественно-профессиональной работой П. В. Клочков

- 162 -

внес свою немалую долю в укрепление процветающей ныне Ленгосфилармонии.

Член-корреспондент Академии наук СССР, доктор искусствоведения, заслуженный деятель искусств, профессор А. Оссовский. 1950 год».

В заявлении к прокурору папа просит запросить лагерное начальство, где он отбывал срок, и получить характеристику на него. Вот она.

«Отбывая меру наказания в подразделении п/я № ЯП-17/3 Ставропольского ОИТК УМВД, Клочков П. В. проявил себя с положительной стороны, принимал активное участие в культмассовой работе подразделения, в частности, организовал и руководил духовым оркестром, несколько человек обучил игре на музыкальных инструментах. Нарушений установленных правил поведения не имел. За примерное поведение и активное участие в культмассовой работе неоднократно поощрялся. И. о. начальника подразделения Мошкин».

Наверное, эту лагерную работу можно считать продолжением профессионального труда, весьма скромного по формам, но с честной большой отдачей. Папа написал там много музыкальных, певческих произведений, ценность которых, к сожалению, до сих пор не установлена, так как никто ими не хочет серьезно заниматься. Однажды, еще при жизни папы, я послала несколько его произведений в Министерство культуры. Вот ответ: «В связи с тем, что музыкальными произведениями непрофессиональных композиторов интересуется Центральный Дом народного творчества им. Крупской, Вы можете обратиться... (к такой-то, по такому-то адресу) с просьбой о распространении произведений Вашего отца.

Член репертуарно-редакционной коллегии Управления музыкальных учреждений И. Шехонина».

...Ох, тов. Шехонина, того, кто окончил консерваторию по классу композиции у Глазунова, при его вере в будущность ученика, посылать в Дом народного творчества с его симфониями и кантатами просто неэтично и безграмотно!

Культмассовая работа в лагере... Папа рассказывал, как он играл там роли женщин преклонного возраста. В частности, чеховскую госпожу Мирчуткину. Это придало «вес» в лагерной среде, и зэки не все отбирали у него из получаемых посылок...

15 марта 1955 года папа был принят на работу в культотдел управления Пятигорского курорта на должность дирижера духового оркестра. Из малообразованных «лабухов» он сделал профессиональный оркестр, который обслуживал все четыре курорта. Зав. культотделом Д. Каиков дает характеристику: «За короткий промежуток времени тов.

- 163 -

Клочков П. В., несмотря на свой преклонный возраст, проявил себя прекрасным организатором, энергичным и инициативным работником. Созданный и руководимый им оркестр пользуется среди отдыхающих и населения города большим успехом. Тов. Клочков П. В. является мастером своего дела, исключительно любит свою профессию и воспитывает своих музыкантов в духе высоких требований современной советской культуры. Исключительно трудолюбив, аккуратен, требователен к себе и другим. Несмотря на свой преклонный возраст, тов. Клочков П. В. полон творческой энергии и работоспособности».

И все это — правда, а не трафаретная отписка для грамоты или адреса. Через 18 лет после смерти отца я прочитала в «Кавказской здравнице» заметку, где вспоминают горожане те благие времена, когда можно было в парке послушать оркестр под управлением Клочкова, жалеют, что не нашлось продолжателя этого музыкально-пропагандистского дела. Ведь по своей инициативе отец вел лекции-концерты, приобщая слушателей к пониманию музыки классического и современного репертуара.

В день своего 75-летия папа получил много адресов.

«... ДОРОГОЙ ПАВЕЛ ВАСИЛЬЕВИЧ! Полвека своей жизни Вы отдали благородному труду на поприще искусства. Пятьдесят лет были насыщены Вашей неиссякаемой творческой энергией в развитии музыкального мастерства. Ваша дирижерская и композиторская деятельность снискала Вам любовь и уважение трудящихся и отдыхающих городов-курортов Кавказских Минеральных Вод. Где бы Вы ни работали, Вы всюду вкладывали свое горячее сердце, свое стремление к улучшению качества творческой работы музыкальных коллективов, которые Вы возглавляли.

Всегда принципиальный и требовательный к себе. Вы были и являетесь достойным учителем, советником и наставником артистов оркестра . Работая в теруправлении курортов дирижером духового оркестра, Вы создали и вырастили прекрасный музыкальный коллектив, который пользуется заслуженным авторитетом. Отдел культуры исполкома городского Совета депутатов трудящихся и отдел культмероприятий Пятигорского территориального управления курортов, санаториев и домов отдыха в день Вашего 75-летия горячо поздравляют Вас от имени общественности города, медицинских работников и отдыхающих и желают Вам крепкого здоровья, творческих сил на долгие годы.

Зав. отделом культуры исполкома Пятигорского городского Совета депутатов трудящихся Н. Бодров».

Остальные свидетельства признания трудоспособности отца со дня освобождения и до ухода на пенсию в 77 лет мы с мамой отдали после

- 164 -

смерти папы в создающийся тогда в Кисловодске Музей музыки и театра по просьбе его создателя Б. Розенфельда. Там и поныне много папиных документов, фотографий, сочинений.

Папа очень гордился нагрудным знаком, который получил в дни празднования 200-летия курортов. Трудоспособность и талант признаны, а работы по фактической профессии дирижера симфонического оркестра он по освобождении добиться не мог. Сколько было заявлений, ходатайств и отписок! Сколько сил, времени, нервов отняли эти «хождения по унижениям»! Доходило даже до того, что папины седые волосы ставились в причину невозможности вернуть его за дирижерский пульт. И спрашивали, есть ли у него фрак последней моды. И бедный старик красил волосы перед очередным походом по кабинетам и заказывал фрак на последние гроши. Несмотря на всякие указы о предоставлении работы репрессированным, ныне реабилитированным, найти к себе сочувствие и внимание было очень трудно. «Боялись оказать им участие», как сознался один бывший руководитель производства. Не хотели дать престижную, ответственную работу. А в случае с папой был отговоркой и возраст просителя.

В этот период папиной последней трудовой деятельности я бывала на Кавказе наездами в отпуск. Хотелось многое успеть, многих повидать. Хотелось просто посидеть дома. Но вдруг я заметила, с каким волнением и надеждой отец ждет, когда же я поеду с ним на его концерт. Ведь ежедневно он ехал электричкой то в Пятигорск, то в Железноводск... Возвращался поздно, поднявшись на 70 ступеней Крутого Спуска от речки Ольховки до нашего дома. И вот я поехала. Откровенно говоря, я боялась состояния жалости к отцу из-за жалкого состояния его деятельности.

Но я была удивлена тем, что увидела и услышала: строго, торжественно по-концертному одеты музыканты, прекрасное звучание номеров и их какая-то гордость за свой труд. И папа! Прекрасно говорит о композиторе, о теме произведения. Тот же темперамент при дирижировании, что и раньше. И мне стало стыдно за то, что я усомнилась в искусстве своего отца, недооценила этот последний труд отца в мире его любимых звуков, в мире его призвания! Думала: ну, что там может быть у полупрофессионалов? А он гордился ими: «Видела б ты, каких я их собрал! Были и пьяницы, и лентяи, и грязнули. А теперь, видишь!?

В эту последнюю пору своего труда отец получал 100 рублей зарплаты. Родители жили очень скромно, но сводили концы с концами. А вот когда папа получил пенсию 55 рублей да 5 рублей на иждивенца с суммы последнего заработка — вот тут настала материальная и мо-

- 165 -

ральная катастрофа. Сколько справок отец собрал в хлопотах о пенсии со ставки своей основной профессии!

Коллектив Ленинградского симфонического оркестра пишет: «Мы, старейшие артисты симфонического оркестра Ленгосфилармонии (заслуженный коллектив республики) настоящим подтверждаем, что знали на протяжении многих лет, общались и некоторое время совместно работали с замечательным музыкантом П. В. Клочковым. Он был отличный солист-трубач, известный дирижер и активный общественный деятель. Его организаторскому таланту, исключительной самоотверженной деятельности, многим обязана Ленинградская филармония, в организацию, становление и развитие которой П. В. Клочков внес большой вклад. Мы просим соответствующие организации достойным образом отметить заслуги П. В. Клочкова в становлении советской симфонической культуры и назначить ему вполне заслуженную им персональную пенсию.

24 июня 1965 года. Засл. арт. РСФСР М. В. Кравченко, С. Л. Шак, М. М. Курбатов. Артисты: Т. Летичевский, Е. Елизаров».

Есть документ за подписью директора Ленфилармонии М. Крастина и художественного руководителя, засл. деятеля искусств РСФСР О. Саркисова, в котором также подтверждается все вышесказанное:

«...На основании изучения некоторых архивных данных, устных опросов... Ленинградская филармония подтверждает; П. В. Клочков является известным артистом симфонического оркестра Ленгосфилармонии, много сделал для укрепления и творческого развития оркестра в трудные годы становления симфонической музыки и культуры... Как нам известно, на ряду с сольной, оркестровой и неутомимой общественной деятельностью П. В. Клочков приобрел большой авторитет и как дирижер симфонического оркестра. Есть документальные данные, подтверждающие его выступления как дирижера с 1918 года. По 30-е годы он дирижировал оркестром Ленфилармонии как в Ленинграде, так и во время гастролей оркестра на Кавминводах...»

Композитор А. Пащенко своим письмом удостоверяет, что работал с П. В. Клочковым вместе, жил в одном доме и свидетельствует, что в 1918 году Клочков вместе с ним был избран членом совета Государственного симфонического оркестра и был делегирован в художественный совет Наркомпроса по вопросу восстановления работы театров после Октября. Кроме того, Клочков длительное время, вплоть до 1924 года, работал в Рабисе, а также состоял председателем комитета бедноты с 1918 года в доме по ул. С. Перовской, д. 4/2 в г. Ленинграде».

Была масса справок о работе в Архангельске, а с документами из Новосибирска была целая тяжба. Три года там не могли найти приказа

- 166 -

о зачислении папы на должность дирижера сценического оркестра на ставку 200 рублей. Это и была его последняя должность до ареста. Были извинения, были обещания, были множественные показания, но справки не было...

«Мы, нижеподписавшиеся артисты Новосибирского театра оперы и балета Боголюбов В. М., Федоров И. Д., Чебоксаров Г. А„ Гусев А. Н., Кудрявцев К. С., подтверждаем, что тов. Клочков П. В. действительно работал в Новосибирском театре оперы и балета и исполнял обязанности дирижера сценического оркестра». Подписи. Печать театра... Ходатайства о пенсии ни к чему не привели. Последний отказ уже на мое письмо в министерство сразил папу окончательно... «Нет данных для назначения персональной пенсии»... Да, не было орденов и званий. И почти 20 лет своей жизни этот человек должен был писать жалобы и просьбы, доказывать, что он ничего преступного не совершил, должен был писать и опустошать себя унижениями и отказами. Вместо того, чтобы писать музыку, дарить людям свой опыт и талант, которым щедро наградила его Природа. Он хотел дарить людям радость. А судьба, казенно холодные люди дарили ему слезы...

Этот отказ он воспринял, как перечеркивание всего его трудового пути... И через месяц папы не стало.

За 20 дней до папиной смерти не стало и его любимого, самоотверженного брата Миши. На его похоронах папа говорил: «...Мы расстаемся с тобой, брат, ненадолго. Мне тоже уже нечем жить и не для чего...»

В последний путь он ушел из своего дорогого дома под звуки духовых оркестров курортов. Мощность звучания траурной музыки огласила близлежащие улицы, и люди спрашивали: «Кого это так хоронят?» — «Музыканта! Большого музыканта провожают в последний путь»...

Сутки на могиле и дома играл квартет старых музыкантов-любителей, которых П. В. Клочков объединил в коллектив, последний творческий оплот в своей жизни...

Письма

Необыкновенный трепет волнения я испытываю, держа в руках ветхие, полустершиеся листки папиных писем, написанных карандашом и свернутых «треугольником», со штампом: «Доплатить». Мне кажется, что они помогут читателю увидеть суть души моего отца.

«12.04.48 года. Здравствуй, моя родная, любимая доченька Веруся! Исчезновение моих писем мне непонятно. Здесь их не задерживают. Не получая от вас долго, я также исстрадался душой. Во всяком случае, мой адрес постоянный до ответа из Москвы на жалобу, которая еще не

- 167 -

совсем оформлена и не отправлена. Постоянный, потому что я числюсь в твердом штате культбригады. Веруся, тебе должна быть понятна забота мамочки, когда тебя долго нет дома. Ведь ты в данное время единственно родная около нее, любимая душа, благополучие которой для нее вся цель в жизни. Чтобы предотвратить лишние переживания, по возможности предупреждай, когда может явиться тебе необходимость задерживаться. Этим ты ее успокоишь...

Получил от вас посылку, которая своим содержанием меня немало поразила. Ведь она вам обошлась очень дорого. Вы, очевидно, из 275 руб. значительную сумму уделили мне. Спасибо, мамуся и Веруся. Я крайне рад всему, что вы мне уделили и что моя дорогая Надюша так тщательно упаковала. На Пасху буду пить какао, как вино, поздравляя вас. Я уверен был, что ты о мамочке вместе с Володей думаете... если вам придется выехать в Татарку — одну ее оставлять не следует. Сейчас вы — учащиеся, она при вас и вы вместе боретесь за существование. Это естественно. В дальнейшем не посылайте мне посылок, пока сами не оперитесь. У нас плохо с репертуаром. Если у тебя есть возможность прислать легкий репертуар песенок, нот, то вышли. Если я скоро не освобожусь, то потом уже видно будет, в какой мере я буду нуждаться в помощи. Жаль, моя детка, что ты без моей помощи вынуждена будешь ехать начинать карьеру в глуши... Целую тебя, моя родная Веруся, и Володю. Твой папа».

«18.06.48 г. Мои дорогие и родные деточки Надюша, Веруся, Аллочка! Каждую минуту я тревожусь о вашей одинокой жизни. Надюша, береги себя, свое здоровье для семьи и нашего благополучия. Я буду просить брата не забывать вас, а также Галюшу попрошу об этом. Я здоров. Жду дальнейшего направления к месту возможного благополучия в моем будущем. Прошу Мишу передать привет моим сослуживцам. Тесьму на мешочках срежь и сохрани для меня, как память о рукоделии. Привет Мину Ульяновичу и его жене. Мой адрес временный... Целую вас, мои дорогие, любимые. Павел».

Хочу пояснить о «приветах сослуживцам» и о «рукоделии». Папа отрывал откуда-то полоски ткани и писал на них намеки о деле его и о том, где искать свидетелей и кого. Пришивал их по краю мешочков, в которых мы передавали передачи.

«22.04.49. Здравствуй, мой цветочек, Веруся!

...Коснусь самого главного — вашей работы. Ты права в том, что многие начинали свою карьеру в маленьких, провинциальных городишках. Но это было не с твоим положением. Часто получается следующая картина: тот, кто променял центр на глубокую провинцию, скоро обрастает плесенью и гибнет, как в поле былинка. Делается «местным»,

- 168 -

«своим», который уже не есть откровение, лишается авторитета. Вернуться обратно ему уже отрезаны все пути, так как за это время он изрядно отстал, а искусство отставаний не терпит, так как оно само не стоит на месте. Артист идет или вперед, или назад. Первое возможно там, где есть у кого учиться, второе — когда он предоставлен сам себе. Твой отец когда-то сделал непоправимую ошибку, уйдя из Ленинградской филармонии. Что за это время там произошло? Шмидт — профессор консерватории. Михайлов — доцент консерватории. Все это музыканты, сами не кончавшие консерватории. Я же, артист... не хочется даже о себе говорить. Все потому, что те не променяли лениградскую культуру. Время создало им положение. Я, окончивший две консерватории, потерпел фиаско, так как в Кисловодске я стал «своим», на которого мог плевать всякий, кто на это способен, без всякого риска и угрызения совести. Потому что эти люди, лишенные культуры, топчут все на своем пути для собственного благополучия.

Твое дальнейшее будущее должно быть перенесено в Москву, Ленинград, но... об этом пока говорить не стоит. Чтобы не оторваться от жизни, вы оба должны держаться театра «Красный факел». В этом случае вы, находясь в среде, которая вас воспитала, привлекла в свою творческую среду, можете рассчитывать войти в штат при первой возможности. На это вы можете рассчитывать только в том случае, если будете интенсивно работать над собой, что выделит вас из общей среды. Уйдя из этого театра, вы останетесь в тени, вас забудут, а те, кто в нужный момент окажется под рукой, займут свободное место. Оставшись в театре хоть во вспомогательном составе, вы не лишены возможности делать самостоятельные работы, даже сколотив коллектив для клубной выездной работы... Ты, Веруся, должна особо обратить внимание на свою способность к художественному чтению. Последнее — есть высшая творческая форма артиста слова. Шварц и др. никогда не выступали в драмтеатре, но их имена, как мастеров, не уступают виднейшим актерам театра...

Ты не жди от жизни, что она сама пойдет тебе навстречу. Бери ее своими руками. Приготовься и к неудачам и верь в свой несомненный талант, который откроет тебе пути к лучшему будущему, если ты его не зароешь своими руками, как это сделал я. Новосибирск тоже не столица, но там сосредоточено все, чтобы искусство и театры были передовыми. Там много талантливых людей, у кого можно учиться. Коснусь Татарки. Возможно, ты там завоюешь авторитет. Последнее в том случае, если сам театр борется за свой авторитет, имеет поддержку хотя бы местной городской власти, если этот авторитет не зависит от кассы театра, которая никогда и ни при каких обстоятельствах не

- 169 -

гарантирует благополучия творческого роста и материального благополучия самого театра, так и его работников. Если театр влачит жалкое существование, как это часто бывает в провинциальных театрах, то нужда не гарантирует творческих перспектив.

Есть имена, вышедшие из глубокой провинции, но на сегодня, при осложняющейся с каждым днем конъюнктуре будущего, боюсь советовать вам забираться в Татарку, где, само собою, театр не мог стать прочным очагом подлинного искусства — опираясь на факторы общественной жизни. Вспомогательный состав «Красного факела», по-моему, ценнее, чем ведущие роли в Татарке, ибо рядом с вами будут квалифицированные специалисты. Не верь внутренней потребности скорее получить большую роль. Я бы поехал в Татарку только в случае крайней нужды— голод — и крайне безвыходного положения... Раньше многие из молодежи, которые стремились к лучшему будущему, часто соглашались работать без материальной заинтересованности, лишь бы в большом городе, рядом с ведущими мастерами. Но, очевидно, не без помощи родных, чего у вас нет. Последнее вынуждает меня быть нерешительным в совете, так как не смогу оказать помощи. И все же полагаю, что в Новосибирске вы в меньшей опасности и в материальном плане. Найдете, где подработать, и вы ближе к цели своего будущего».

Родной мой папочка! Он думал, что у меня был выбор! Татарка была бы той же приказной ссылкой. А рассуждения о сути театрального выживания в отношении к творчеству — ведь это так современно и сейчас. И конкретно в Волгограде. Будто он «в воду глядел» Старался уберечь меня от «зарывания в землю своей жизни, творческой», а у меня был один шанс, и я его не использовала, чтобы попытаться построить жизнь по папиному совету. Ведущий критик страны К. Л. Рудницкий принимал в Томске спектакли в рамках Всесоюзного фестиваля драматических театров, посвященного 40-летию Октября. Я стала дипломантом этого показа. Рудницкий дал мне свои телефоны и велел приехать в Москву на показ в театр. Также мне обещали свою поддержку и представители из ЦО Всероссийского театрального общества, бывшие в комиссии. И с учета я была уже снята. Но такая жизненная цель не захватила меня тогда своей силой и волей. Мне было неплохо и на периферии, рядом были мастера. И все было бы не растеряно, если бы не роковая судьба волгоградского драматического театра им. М. Горького...

Из того же письма заботливые строки о маме:

«...Никогда не оставь, Веруся, маму в одиночестве. Везде и всюду она должна жить с тобой. Я хочу предостеречь вас от той ошибки, что

- 170 -

сделал я и за которую до смерти буду страдать душой, сознавая, что не должен был оставлять мою родную мать, давшую мне жизнь, одну, уехав на полтора года в Архангельск без нее, которая умерла одинокой, лишенной помощи в нужную минуту, окруженная чужими людьми, которая в утешение поставила наши фотокарточки у изголовья своей смертной постели.

Когда ты станешь матерью, ты поймешь, о чем я говорю. К сожалению, мы поздно познаем ХРАМ ДУШИ человека. Того человека, кому свойственно страдать, любить и жертвовать собой. Веруся, я пишу эти строчки, а слезы льются, как у ребенка, потерявшего мать только что, а ведь прошло десятилетие, чуть больше. Поймите меня, я оторван от вас телом, а душой я живу с вами, потому боюсь всякой ошибки, которая может усугубить еще больше ваше тяжкое существование. Прими это письмо, как письмо отца-друга... Целую тебя, моя любимая, желаю удачи в экзаменах. До конца — на «отлично». П. Клочков».

Я не знаю, когда и почему у папы появилась эта тревога о мамином одиночестве. С моей стороны никогда не было даже мысли оставить маму где-то одну. Это было бы просто чудовищно.

«24.03.49. Моя любимая, дорогая доченька, Веруся! На днях исполняется год, как мы с тобой встречались в присутствии человека, которого нельзя назвать с гордостью «Человек». О нем, я надеюсь, когда-нибудь с тобой побеседовать со всей откровенностью. Надеюсь, потому что не верю в бесконечность горя, которое постигло меня, а следовательно, и вас. Я глубоко верю, что найду истину, найду того человека, который последнюю откроет и своим авторитетом снимет с меня бремя тяжести, возложенной на меня, старика. Ты спросишь у меня, Верусенька, каков стимул моей жизни в условиях, окружающих меня? Физически — это скрипка, эти так называемые концерты и все, что для пользы таковых я делаю. Перекладываю для нашего ансамбля советские и народные песни. (Помнишь: как мы с братом их любили петь?) Занимаюсь проработкой плана этих концертов, что поручено мне и руководителю самодеятельности — молодому, очень хорошему скрипачу и человеку. Но, духовно, Веруся, я живу вами. Ты и мамуся для меня святая святых. Ваше благополучие успокаивает меня, пусть это благополучие самое скромное, самое минимальное, лишь бы оно не покидало вас.

Когда-нибудь ты узнаешь, Веруся, что я не играю словами, что на деле злые люди купили у меня свободу ценою любви к вам. Но об этом после. Миша в курсе всего. Пример, который окружает вас и меня, довольно поучительный. Я вижу, что среди моих соратников по несчастью имеются семьи, которые, опасаясь за свое благополучие, отверну-

- 171 -

лись от них. Эти люди здесь одиноки и жалки, чего не испытываю я, так как дядя Миша, тетя Галя жертвуют буквально всем, чтобы меня оградить от тяжести переживаний с материальной стороны, и со стороны защиты. Миша, старик 62 лет, не останавливается ни перед расходами, ни перед расстоянием, чтобы меня навещать и нести мне с собой живое слово утешения. Тетя Галя до лагеря не покидала меня ни на минуту. Она угадывала все мои нужды и, конечно, все это не без ведома дяди Васи. Я живу верой, что они и вас не покидали и не оставят без помощи, лишь бы их благополучие было бы бесконечно.

Если я получу свободу, то я сам для вас создам все. чтобы вы были счастливы сегодня и в будущем... А сейчас, Веруся, моральная опора мамы — это только ты. Помни: не единой пищей человек живет. Кроме хлеба необходима близость родных, тебе преданных, разделяющих с тобой, как говорят, горе и радость, составляющих с тобой одно целое, — это называется СЕМЬЯ. Она и есть основа духовной жизни честных людей... Как велико горе, если у тебя насильно вырвут это счастье. Если вы обрели в своем единстве счастье, то моя Надюша оказалась на обломке мачты, плывущей по бушующему морю. Я хочу, чтобы вы жили дружным, неделимым ядром. В молодости надо бояться ошибочных исканий... Я пишу тебе об этом, потому что хочу вселить в тебя мою заботу о вашем благополучии и ощущение ответственности за крепость и неделимость семьи. Целую тебя. моя родная Веруся.

Моя дорогая Надюша, крепись и верь, что не все потеряно — я вернусь. Вера спасет нас. Целую тебя от чистого, любящего сердца. Твой Павел».

«26.02.62. Дорогая Веруся! Затруднения у меня с пенсий сложного порядка. Надо иметь справку с места службы до ареста с указанием должности о получаемом окладе. Филармония Кавминвод ответила отказом, так как в 1942 году были сожжены все документы учреждения. В горархиве по тем же причинам нет данных. В Новосибирском театре оперы и балета не могут найти в делах театра приказ о моем зачислении на должность дирижера сценического оркестра. Нет приказа. В собесе мне ответили: «Мы знаем, что документы того времени уничтожены, и все же мы требуем справки на основании архивных данных. Закон!» Как видишь, заколдованный круг, из которого нет выхода, если мне не пойдет навстречу Комиссия партконтроля. Я посылаю заявление тов. Швернику. Это последняя у меня надежда восстановить мою трудовую биографию и получить пенсию, право на которую я потерял по вине нарушителей законности и войны...»

- 172 -

«12.09.64. Дорогая Веруся! В субботу послал тебе авиазаказным ответы на твои вопросы. Теперь посылаю справки и кое-что добавочное в ответах.

Можно ли считать меня в числе первых дирижеров филармонии на Кавминводах? В моей трудовой книжке записано: «В связи с исполнившимся 10-летием работы филармонии по художественному обслуживанию Кавминвод объявлена благодарность и премирован ценным подарком. Приказ № 157 от 4.10.1940 года». Этот приказ свидетельствует о том, что я являлся одним из первых дирижеров филармонии. Оркестр, как часть филармонии, был утвержден в 1936 г. Я же работал как постоянный главный дирижер с мая 1934 г.

По вопросу моих встреч. Еще напишу тебе о встречах с Коллонтай, Крупской, Папаниным, Кабалевским.

Последняя моя ставка в теруправлении курорта не имеет ничего общего с тарифной ставкой дирижерской должности. Она есть плод фантазии досужих руководителей.

После освобождения я обратился в Министерство культуры СССР с просьбой направить меня на работу как дирижера в любое место Советского Союза. Получил отказ, так как у них нет заявок на специалиста этой профессии. Ко мне, реабилитированному, не было применено постановление ЦК КПСС, Совета Министров СССР от 8 августа 1955 г. № 1655, и я был предоставлен в распоряжение только самодеятельности... В программке за № 19 дана характеристика моей работы как дирижера и является музейной как подписанная Глазуновым. Его отзыв о моей работе имеет для меня большое значение. Все копии заверь. Я боюсь повторения всего, что было с моими документами. Все инстанции просили высылать о себе все, что имею, и ничего не возвращали...»

...Да, война смешала и разметала судьбы и жизни многих, но в данном случае списать все на войну будет не совсем исчерпывающе, да и не до конца правдиво...

Родина была больна... А сын ее, преданный и трудолюбивый, был опален ее лихорадочным жаром. Его личная трагедия влилась в трагедию народа.

Какими мерками определить равновесие на чашах весов, если на одной сложить годы тюрьмы и ссылки, потерянное место в жизни, болезни, а на другой — справки: а) «Освобожден за недоказанностью вины»; б) «По данным информационного центра УВД Томского облисполкома значится, что на основании ПОСТАНОВЛЕНИЯ ОСОБОГО СОВЕЩАНИЯ при НКВД СССР от 1944 года Клочкова Надежда Михайловна, 1891 года рождения, уроженка г. Старобельска Харьковской

- 173 -

области, Семенова-Клочкова Вера Павловна, 1928 года рождения, уроженка г. Ленинграда, выселены из г. Кисловодска в 1944 году. С 1944 по 1949 гг. находились на спецпоселении в Новосибирской области. Прибыли на спецпоселение в Томскую область, г. Томск в 1949 году. С учета спецпоселения сняты 30.05.1955 года. Согласно Указанию 4-го спецотдела № 44/1—13298 от 18.05.1955 г.». Печать. Подпись.

В период с 1958 по 1961 годы я работала в Северной Осетии, в Орджоникидзевском театре русской драмы. Человечье мое сердце после снятия с учета спецпоселения рвалось из Сибири ближе к родным кавказским краям, ближе к родителям. И я покинула Томск, оставив там свое актерское сердце. Но судьбе было так угодно, чтобы однажды два моих сердца объединились. Я получила прекрасную роль китаянки Фын-эр, влюбившейся в своего брата, не зная об их родстве. Я же, получив в партнеры артиста Бондаренко Владимира Петровича, не знала, что пройдет около двух лет и он станет моим мужем. Когда это произошло, я долго не решалась рассказать ему о моем сибирском прошлом. Думаю: «Пусть это будет моя маленькая тайна. Все-таки он парторг театра и... ну, в общем, боязно и неприятно». Но когда пришла пора познакомить его с моим папой, надо было открыть папино лагерное прошлое, так сказать, подготовить, чтобы не было неожиданности при общении. Созналась! И что я услышала в ответ: «А я тоже был сыном «врага народа»...

И рассказал. В 1937 году отец его был начальником административно-хозяйственного отдела Макеевского металлургического завода им. Кирова. Однажды ночью подъехала машина, произвели обыск в поисках оружия и Петра Васильевича увезли. Пятнадцатилетний Володя готовился в комсомол, но теперь ему не только отказали в приеме, а еще и исключили из школы. Надо было как-то жить. Мать никуда не принимали на работу. Выгнали из квартиры, оставив им из трех комнат маленький закоулок. Пришлось уехать в другой город, к отцовой сестре. Вместо учебы пошел на электростанцию учеником токаря в механической мастерской. Потом уехали на Щегловский рудник к другой тетке. Там опять стал учиться, снова в седьмом классе. Мама и там не могла найти работу и жили на иждивении ее сестры.

Отца выпустили в 1939 году. Он сидел в Донецке в камере, где на 20 кв. метрах находились пятьдесят человек. Спали по очереди на цементном полу, остальные же прижимались к стене. Висела киловаттная лампа, яркая, как солнце. Ее никогда не тушили. Пока отец сидел там, его ни разу не вызвали на допрос. А потом ночью вызвали и сообщили, что на него был донос, написанный одним из его сослуживцев о якобы принадлежности отца к троцкистской группировке. И что

- 174 -

по этому доносу шла проверка, а так как не подтвердились показания некоего Клепикова, то подозревавшийся может быть свободным. Отец не захотел ждать утра в этой камере, как ему предложили, и ночью вышел на улицу. Он упал тут же, задохнувшись от свежего воздуха. (Гулять их не выводили). Очнулся утром, окруженный людьми. От соседки узнал, где семья, и приехал к ним седой и почти слепой.

Потом им дали жилье в доме для приезжих, восстановили в партии. В войну, когда враг приближался к Макеевке, он был начальником эшелона по эвакуации завода на Урал. А потом ушел в армию политруком роты на Ленинградском фронте. Жена осталась на Урале, с заводом. Володя же почти сразу после выпускного вечера был призван в армию и послан в летное училище, так как учась еще в школе, ходил в аэроклуб. С детства мечтал быть летчиком или артистом. Стал и тем, и другим. Да еще заслуженным и СОАССР и РСФСР. На сцене пришлось сыграть и летчика Мересьева, и ряд артистов, и лагерника Синеглазова, черпая познания образов из жизни, и радуясь, что его отец сравнительно благополучно выскочил из мясорубки 30-х годов, не оставив сына сиротой.

Конечно, мой путь намного более скромен, чем моего отца, Павла Васильевича Клочкова, и в его подъемах, и в его спусках. Но своеобразная перекличка отдельных сюжетов и положений на дороге нашей жизни преследует меня постоянно. Вот, например, окончание трудовой деятельности, если так можно назвать путь артиста. И у меня она закончена не по моей воле, не по израсходованности творческих возможностей. Закрытие театра им. Горького в Волгограде — это все цепочка из одинаковых звеньев, а название им НЕВОСТРЕБОВАННОСТЬ тех сил, что способны были еще служить искусству, людям, ощущение зачеркнутой биографии. И только характер, привыкший к борьбе, помогает убедить себя, что для творческих людей творческая жизнь не кончается с концом службы. Ведь мечта служить людям умирает только вместе с артистом! И еще срабатывает какое-то эгоистическое чувство, что твой актерский род не закончился, коль скоро и сын мой стал артистом.

Послесловие

Всю жизнь папа искренне верил, что его искусство нужно людям, любящим музыку, и что такие люди его знают и помнят. Иногда он говорил по телефону, уже в глубокой старости: «Здравствуйте. С Вами говорит дирижер Клочков. Не будете ли вы так любезны отремонтировать мне телевизор и как можно скорее, так как мне как музыканту

- 175 -

необходимо услышать концерт»... такой-то. Бедный папа! Как он сникал, когда понимал, что имя его уже не известно широкой публике, и до слез обижался на современно резкий ответ по ту сторону провода.

Я с радостью отдала бы ему свое звание «заслуженной», так как он заслужил его давно и по более весомым причинам, чем я. Но он бы не взял... Он очень хотел мне счастья. А признание труда — это счастье.

Папа чувствовал душой любой отклик на свое творческое вдохновение и ценил эти отклики— будь то письмо, цветы или просто пожатие руки. Нет, не тщеславие, не жажда славы тешили его даже тогда, когда он знал славу. (Однажды толпа поклонников несла его от вокзала до гостиницы. Было и такое...). Это была радость и счастье победы. Это читалось во всем его облике, выражении мыслей. Он говорил: «Наверное, не все знают, как трудно быть музыкантом, а еще труднее композитором: ни днем, ни ночью ты не свободен от звуков, которые в тебе складываются в мелодию и ритм. И пока ты их не выпустишь из головы и сердца — нет тебе покоя. А потом все сначала... Вот это и есть мой путь творца, но не сумевшего и не успевшего этот путь сделать прямым и отвоеванным у «непогоды». Или на этом пути стояли слишком высокие барьеры и коварные преграды...»

Я выбрала свой путь тоже осознанно, без малейших колебаний, и если бы он не состоялся, то просто не знаю, как бы я прошла свою дорогу под названием ЖИЗНЬ.

В конце папиной дороги судьба подарила ему эпизод счастья.

Гастролировал в Кисловодске оркестр Ленинградской филармонии. Шла утренняя репетиция на сцене новой « музраковины» в нижнем парке. А это теперь довольно далеко и высоко для старого человека. (В пору моего детства эстрада была внизу, у Колоннады, и парк всегда был полон звуками музыки Чайковского, Штрауса, Глинки... Сейчас в этом месте парк полон разноязыким гомоном переговаривающихся и торгующих... и почему-то грустно слышать это).

Папа с трудом преодолел высоту подъема. Ему хотелось встретиться с когда-то родным коллективом, хотя он и не надеялся, что в нем еще есть кто-то из тех старожилов, кто мог его помнить. Оказалось, нашлись такие, кто в 20-е годы только начинал свой путь артиста. Они сразу же узнали папу. Кто-то сказал: «Клочков идет! Наш Клочков!»

Репетиция остановилась. Вдруг все поднялись и, стоя, стуча смычками об инструменты, приветствовали своего собрата. Обнимали, жали руки и знакомые, и те, кто видел сегодня его в первый раз, но слышал о нем. Крупный, седой, с сильным налетом провинциализма в одежде, а скорее — бедности, но с неизменной шляпой фасона давно минувших дней, он стоял растроганный и взволнованный этой встречей, этой

- 176 -

памятью, этим уважением. Потом он слушал их репетицию, которая прошла на том подъеме, который могут понять только артисты, выступающие перед своими коллегами...

Идя домой, часто вытирал платком глаза... «Как жаль, что я так рано родился! Как я хочу дирижировать!..."

А что еще может сказать музыкант, когда он слышит и чувствует всеми своими корнями живительные истоки своего призвания, истоки своей жизни — МУЗЫКУ!