Записки смертника

Записки смертника

Ладейщиков В. А. Записки смертника // Освенцим без печей : Из подгот. к изд. сб. "Доднесь тяготеет". Т. 2 : Колыма / сост. С. С. Виленский. - М. : Возвращение, 1996. - С. 31-5.

- 31 -

Валерий ЛАДЕЙЩИКОВ

 

ЗАПИСКИ СМЕРТНИКА

 

Об авторе

Валерий Александрович Ладейщиков родился 25 января 1914 года в г. Лысьва Пермской области в семье заводского служащего.

После окончания девятилетки работал на мехзаводе, затем в местной газете «Искра». Осенью 1933 года стал студентом Уральского политехнического института (Екатеринбург). В июньскую ночь 1935 года был арестован органами НКВД и с пятью товарищами осужден за антисоветскую агитацию к семи годам лагерей и направлен на Колыму.

С мая 1936 года, когда пароход «Невастрой» прибыл в бухту Нагаево, начались 20-летние мытарства В. А. Ладейщикова в колымских лагерях. За участие в группах сопротивления Бориса Грязных и Елены Владимировой (в 1942 и 1944 годах) дважды был приговорен военным трибуналом к высшей мере. В первый раз приговор был заменен 10 годами строгорежимных лагерей, во второй раз — 15 годами каторжных работ.

Наказание отбывал в самом страшном каторжном лагере на руднике Бутугычаг.

После смерти Сталина осенью 1954 года был освобожден от каторги и направлен ссыльнопоселенцем в Омчакский район. Летом 1956 г. освобожден из ссылки, и выехал в Иркутск. Работал на строительстве первой ГЭС на Ангаре, а после реабилитации - в областной газете «Восточно-Сибирская правда».

С осени 1969 г. живет на Кубани, в г. Белореченске. Женат, имеет сына, дочь и внуков.

Небольшой зал Военного трибунала войск НКВД при Дальстрое. Кроме судей, конвоя и нас семерых, в зале никого. Суд закрытый, без участия сторон. Он начат 30 декабря 1944 года и идет два дня. Представлено

- 32 -

три тома примерно по пятьсот страниц следственных материалов. Мы обвиняемся в том, что, сплотившись вокруг Е. Владимировой 1, составляли программы борьбы против Советского правительства и большевистской партии и боролись против них, под видом взаимопомощи пытались сохранить и сберечь кадры контрреволюции, готовили материалы к книге «Колымская каторга». Суд не мчался на рысях, а пытался придать делу характер беспристрастного разбирательства. Обстоятельно допрашивались обвиняемые. Мужественно вела себя Елена Владимирова, не скрывавшая своей организующей роли. «Колымская каторга» — книга о лагерной действительности, отражающая особый, неизвестный советской общественности мир, — когда-нибудь будет признана полезной и нужной. Поскольку массовые репрессии, лагерный произвол и беззакония приняли широкий характер, нужны и другие литературно-художественные произведения на эту тему. Они могут оказать давление на партию и правительство, помочь изменить их политику в нужном для народа направлении.

Я признал себя виновным в антисталинских, но не антисоветских высказываниях. С революцией я не воюю. Обвинять в антисоветской агитации меня, находящегося в сумасшедшем доме 2, дико и нелепо. Так же, как если б я занялся агитацией среди членов трибунала.

31 декабря 1944 года Военный трибунал вынес приговор. По статье 58, пункты 10, 11 (антисоветская агитация в группе) и что-то еще по пункту 2 (вроде подготовки к свержению советской власти) Елена Владимирова, Евгения Костюк и я были осуждены на расстрел. Любопытная деталь: «Без конфискации имущества ввиду неимения такового».

А. Добровольский, Н. Громанщиков, А. Демьяновский и С. Сороковик приговорены к заключению в лагерях на сроки от пяти до десяти лет.

1 Владимирова Елена Львовна — см. «Доднесь тяготеет». Т. 1, с. 124.

2 Автор первый раз был приговорен к расстрелу в сентябре 1942 года. Симулируя сумасшествие, около двух лет провел в психиатри­ческом отделении Центральной больницы Севвостлага.

- 33 -

Приговор вынесли под вечер. Судьи спешили к праздничным столам.

Нас, смертников, вели порознь. «Сквозь морозную дымку мы с Женей видели твою спину», — вспоминала Елена. Путь от здания суда до тюрьмы показался нам не очень длинным, шагов двести — триста.

В смертной камере, куда я попал, кроме меня сидели трое уголовников по одному делу: главарь — крымский татарин Борис Капитан в щеголеватом кожаном пальто, Володька Родненький — вор-дальневосточник и Мустафа, внешне похожий на своего тезку из фильма «Путевка в жизнь», только подлый и продажный. Дело, как узнал позже, было громкое. На пароходе «Джурма», везущем заключенных из Владивостока на Колыму, создалась чрезвычайная ситуация. Ни конвой, ни лагерная обслуга никак не могли наладить порядок и раздачу пищи на судне. Едва хлеб и бачки с баландой спускались по трапу в трюмы, как к ним, топча слабых, устремлялись более сильные и забирали себе все. Появились жертвы, начался голод. Начальство растерялось, обратилось за помощью к заключенным. Тогда Борис Капитан и предложил свои услуги. Он набрал команду из «крепких ребят», бывших воров, и, по его версии, навел на судне порядок.

— Верно, мы раздавали хлеб и густую кашу прямо в шапки и подолы рубах. Но не потому, что куражились, а другого выхода не было. Если б не мы, половины зеков не довезли бы до берега, подохли с голоду или бы их в толпе растоптали. Озверели же все. Ну, а если кого пришили или за борт сбросили — не без того, — так чтобы воду не мутили. А нам в награду — расстрел. Начальство, вишь, чистеньким захотело остаться!

Борис умалчивал о том, что на «Джурме» безраздельно царствовала его шайка. Раздобыли спирт. У них были любые продукты. Устраивали вместе с охраной кутежи. Стали сводить счеты с «ворами в законе». Один лег было в санчасть. Его выволокли на палубу, стали подталкивать к борту. Тому удалось ухватиться за поручень. Тогда Тамара-атаманша, щеголявшая в кубанке (она закрутила любовь с самим начальником конвоя), стала кинжальчиком — чик, чик! — обрубать ему пальцы. Пальцы падали на палубу — па-

- 34 -

рень с криком полетел за борт. Вот в такой компании встречал я новогоднюю ночь 1945 года — года Великой Победы.

Я угрюмо сидел на верхних нарах слева от двери, спиной к стене. И вдруг услышал осторожное постукивание с той стороны: тук-тук... тук. Не веря себе, не поворачиваясь, ответил: тук-тук, тук. Наши! Нет, есть все-таки на свете Верховное Существо! Есть чудеса! Стучали Лена и Женя. Они оказались в соседней камере. И как хорошо, что именно здесь, у стенки, сел я. О том, чтобы перестукиваться — все может случиться, — о «рылеевской азбуке», приспособленной к нашим дням, мы договорились еще на суде.

«Поздравляю с Новым годом! — отстучал и я. — Желаю...» Что могут пожелать друг другу смертники в новогоднюю ночь? Крепкого здоровья и бодрости? Счастья? Конечно же, жизни. Даже не долгой, а просто жизни.

Перестукивание помогло нам даже наладить переписку. Обычно нашу камеру выводили в туалет вслед за женской. Заранее уговаривались о тайнике. А неугомонная Тамара из их камеры даже прислала мне свои стихи и предложила дружить. Видно, ее послание Лена и Женя переслали под угрозой «заложить» перестук. Я ответил: «Жду, береги Женю и Лену».

Как-то нам объявили, что можно купить махорку. «Деньги есть?» Денег не было. А вот у женщин они оказались. Простучали: «Третий кран». После этого мы нашли в кране пятерку, завернутую в клочок газеты. Камера задымила!

Но Мустафа, подлая душа, все же заложил нас, наше перестукивание. А ведь вместе курили! Его иногда вызывал из камеры дежурный, чтобы убрать в умывальной и коридоре, за что подкармливал. Вот Мустафа и постарался.

Женщин не тронули, а меня на три дня посадили в карцер. Карцер был тот же, что и два года назад, когда я сидел в смертной по делу Б. Грязных. Те же холодные бетонные стены. Та же тонкая горячая труба, на которой я грел поочередно то руки, то спину, сидя на перевернутом ведре. Ни постели, ни табуретки, разумеется, не было. Отсидел я два дня, на третий ам-

- 35 -

нистировали по случаю Дня Советской Армии. Чего только не бывает на белом свете. А вообще-то мне везло на карцеры. Сидел в них всюду, куда ни забрасывала судьба. Даже в смертной.

Развлекались скудно. Капитан и особенно Родненький ловили меня на «куклах» — на попытках угадать, где, в какой руке или в кармане, под какой ладонью лежит вещь. Я давал им возможность сорвать куш. Если заменят расстрел, до весны идти в забой нет расчета. Легко схватить воспаление легких и погибнуть, как Игорь Люмкис. Надо голодать, не вызывая здесь подозрений, чтобы после замены лечь хоть на месяц в санчасть на ремонт. Поэтому давал возможность обмануть меня и на хлебе.

Пайка, как всюду, была священной и неприкосновенной и в смертной камере тоже. Это — закон в тюрьме для всех. Он действовал даже в пору начала смертельной схватки между «честными ворами» и «суками» на Колыме. Сперва я не понимал, почему Капитан и Родненький так азартно уговаривают меня делать тюрю, то есть крошить пайку в баланду. Так, дескать, вкуснее и сытней. Потом догадался — пока с кем-нибудь выносил бадью в умывальную (мне нравилось умываться до пояса), другие в камере вытаскивали из моей миски куски хлеба. Понемногу, чтоб не так заметно. Это не считалось зазорным.

Оживление в камеру внес новичок в военной гимнастерке и белом полушубке. Сбросив полушубок, он сразу же полез в бадью-парашу. Мы смотрели на него с тоской и омерзением. Дешевый номер, рассчитанный на непрофессионалов. Тоже мне, сумасшедший. Дали ему с полчаса побарахтаться, а потом потребовали, чтобы сходил в туалете вымылся.

На том его безумства и кончились, больше дурака не валял. В общем-то, Мишка — так его звали — оказался неплохим, безвредным парнем из пограничных или конвойных войск. О себе сказал что-то невнятное вроде «убил лейтенанта». В тюрьме не принято особо расспрашивать, кто за что сидит. В смертной проще, как в поездах — встретился и расстался. Новостей мало, говорят охотнее. Но и то Мишка оказался молчаливым.

- 36 -

Справедливо рассудив, что полушубок в смертной ни к чему, решили сшить из него нечто вроде торбазов и меховых чулок. Легко и бесшумно ходится по камере.

Советы начинающим: прежде всего надо сделать шило (послужит и при выкройке, как нож). Годится любой гвоздь, выдернутый из нар. Гвоздь следует основательно наточить. Чтобы убить время, можно точить два-три дня. Нитки надергиваются из одеял или матрасов, если они есть. А нет — из рубах и штанов. Ссучиваются до нужной толщины и прочности с помощью клея. Его делать совсем просто: мякиш хлеба протирается через платок или рубашку. Выкройка (с помощью ножа или шила) делается по ноге. Один конец ниток скручивается с клеем особо тщательно — он служит иглой, временной или постоянной. Ну, а дальше все зависит от времени и терпения. Времени хватало, а терпение... Известно, что шитье успокаивает нервы. Словом, примерно через неделю камера была обута. Мишке, наверное, было все же жалко полушубка.

Скажете — слишком обыденно? Нет в моих рассказах ни голов на коленях, судорожно охваченных в отчаянии руками, ни бредовых выкриков по ночам. Всего того, что связано со страшным ожиданием смерти... Было и это — доскажите себе сами. Но каждый старался держаться, чтоб не услышать от сокамерника: «Заткнись! И без тебя тошно!»

За два года в смертной мало что изменилось. Так же перед ужином брали на расстрел, и в коридоре стояла гнетущая тишина. Кажется, теми же остались и клопы, наглые и ненасытные, от которых ночью не спасал даже яркий свет на верхних нарах. К чему эта ненужная пытка? Но куда девать смертников, если ежегодно проводить дезинфекцию? Неудобно и хлопотно. Пусть уж лучше жрут. Той же осталась даже пища. Вот только разве что меньше стало людей в камерах.

Смертная 1942 года меня кое-чему научила. Я знал: стоит лишь выбрать определенное место у окна и услышишь перед ужином во дворе тюрьмы приглушенный гул «черного воронка». И тогда вполголоса можно заметить: «Приехали за «мясом». Или промолчать.

Сидящим в камере казалось непонятным, как я мог сказать: «Сегодня на ужин будет селедка с картошкой».

- 37 -

Или: «Нынче на ужин — баланда. Готовьте ложки», — и предсказания сбывались.

Наше меню не отличалось особым разнообразием. Надо было лишь уметь слушать. Раздаточная находилась сразу же за смертным коридором налево. Миски с баландой ставились на поднос тихо, тарелки с селедкой бросались. Вот и все. Но я не спешил раскрывать «тайны» — за них слегка даже уважали.

На расстрел и на освобождение из камеры вызывали без вещей. За ними приходили лишь позже. Мы договорились: отдавая вещи ушедшего, что-то оставлять в камере, например, его вышитое полотенце. А то отдать два левых (или правых) ботинка. Чтобы точно знать, что случилось с человеком — жизнь или смерть. С того света за полотенцем или ботинком не пошлет. С Мишкой все произошло как-то неожиданно просто примерно через месяц после его прихода в смертную. Открылась дверь, все замерли на своих местах. Назвали его фамилию. За дверью стояли трое.

— Ну что тушуешься? — сказал рябой, с бесцветными глазами (говорили, что он — исполнитель). — В канцелярию зовут.

Мишка, в чем был, шагнул к двери.

Через полчаса дверь в камеру открылась вновь.

— Вещи! — приказал надзиратель.

Облегченно вздохнув, Капитан и Родненький собрали немудреные Мишкины вещи — шапку, ботинки, ватник.

— Оставьте полотенце, — шепнул я, помня об уговоре.

— Отстань! И так ясно — живой! Им так хотелось верить!

Но я-то слышал: когда они положили Мишкины вещи на пол в коридоре, надзиратель открыл дверь в камеру наискосок и ногами впихнул их туда. Брезгливо, как вещи мертвеца или того, кто вот-вот получит пулю в затылок. Прощай, Мишка.

Жизнь или смерть... Задумывался ли я над тем, что ждет впереди Е.Владимирову, Е.Костюк и меня? Да. Порой казалось — жизнь. Прошло уже почти три месяца, как сидим в смертном коридоре. Расстрелять

- 38 -

могли и раньше. Наши войска, освободив родную землю, неудержимо движутся на запад. Крах фашизма неизбежен. Близка Победа. И тогда — восстановление, будет дорог каждый человек.

Но столько же шансов имеет и смерть. Все мы судимы не первый раз, двое уже приговаривались к расстрелу. За сопротивление сталинскому режиму, который ныне силен, как никогда. За него, как утверждают, миллионы людей. Сколько же еще терпеть нас на земле?

Пришло время узнать. В конце марта 1945 года вызвали в канцелярию тюрьмы, объявили: «Расстрел заменить пятнадцатью годами каторжных работ».

Перевели в какой-то странно малолюдный корпус-пересылку. Лишь иногда слышал нарочито громкие голоса Лены и Жени, идущих по коридору в умывальную, и окрик надзирателя: «Тихо!»

Однажды выдали каторжную одежду с номерами и приказали готовиться в путь. По сути, женская одежда мало чем отличалась от мужской: те же темно-синие гимнастерки и ватные брюки, телогрейки и бушлаты (зимняя форма), ватная шапка-«финка», едва закрывающая уши, рукавицы, портянки и ватные чуни — подобие бурок с толстенными резиновыми подошвами. Номера — от Б-505 до Б-507, пришитые на белых тряпках на лоб шапки, на спину и на колено брюк.

Замена расстрела каторгой поразила. Знали, что такая введена — для изменников Родины и предателей, карателей и палачей, сотрудничавших с фашистами. А мы при чем? Ни к одной из этих категорий мы не принадлежали.

И вот под ярким весенним солнцем по заснеженной равнине идут трое каторжников под конвоем. На южных склонах сопок, взломав наст, зеленеет стланик-кедрач. На северных, обожженных ветрами вершинах темнели лишь каменные глыбы. Даже якуты избегают этих мест: здесь не растет ягель — олений мох. А олени сбивают о камни копыта.

Мы брели, скользя и спотыкаясь, по узкой дороге, порой слегка подталкиваемые прикладами. Немудрено — полгода, даже больше мы не видали солнца, не вдыхали свежего воздуха.

- 40 -

До Нижнего Бутугычага ехали автомашиной. Там нас передали местному конвою, и на Средний Бутугычаг бредем пешком. Казалось бы, дыши полной грудью! Но что-то мешает. Пытаемся разговаривать, но задыхаемся. Дорога все время ведет вверх. Особенно хочет выговориться Женя.

— Обождите, сейчас начнется спуск, — обещаю я.— Ведь так не бывает, чтобы все время вверх.

Оказывается, бывает. Издревле говорили: дорога в преисподнюю идет вниз. Путь к Бутугычагу ведет вверх, все выше и выше...

На Нижнем Бутугычаге расстаемся. Меня оставляют в бараке — стационаре для больных и ослабевших. Путь Лены и Жени лежит дальше — в женский лагерь «Вакханка», через перевал.

Стационар назывался еще ОПП — оздоровительно-профилактический пункт. Правда, особого лечения не было: трижды в день перед едой давали черпачок горького отвара из стланика — от цинги и примерно такую же порцию «дрожжей» — болтушки из муки. Знатоки объясняли: для лучшего обмена веществ. Но обмен и так шел четко, почти без отходов.

Пожалуй, лучшими лекарствами были тепло и сон. Прибывших с предприятия «Горняк» — он же лагпункт, Сопка и Верхний Бутугычаг (верхний круг ада) — можно было узнать сразу: в первые три дня они почти беспробудно спали, поднимаясь лишь на еду.

Среди обычных серых дней запомнился один: утром по удару рельса ни одна бригада не вышла на работу. Даже на «Горняке». Потом начальство объявило: сегодня — праздник. День Великой Победы. Весть встретили по-разному. Для меня-то была радость.

Внешне в стационаре все выглядели одинаково, одетые в серые застиранные кальсоны и нижние рубахи. Для них каторжные номера инструкция не предусматривала, как и для белых халатов врачей и санитаров. Больные в большинстве были украинцы. Они резко делились на западников и восточников, враждовавших между собой. Первых называли бандерами, в свою очередь западники именовали своих недругов полицаями. Их объединяла общая нелюбовь к кацапам — к рус-

- 41 -

ским. Нас, русских, в ту пору было немного, и мы чувствовали себя неуютно, испытывая двойной гнет: каторжный и национальный. С годами, правда, это стало сглаживаться. Жизнь учила относиться друг к другу с иной меркой. Пока же все командные посты в лагере и обслуге были заняты украинцами. Надо всем витал дух купли-продажи. Взял на минуту самодельную иголку — плати. За кружку снеговой воды, за место на нарах поближе к печке — плати, хлебом или табаком, хоть крохами. К тому времени я пробыл на Колыме уже восемь лет, но с подобным еще не встречался.

Впрочем, не то ли происходит и в «большом мире»? Только счет иной.

Как-то в нашу палату-камеру с дурашливым криком влетел высокий сероглазый парень с наброшенным на голову тюремным одеялом. «Царевич Алексей!» — зашептались вокруг.

Про него говорили: «Нема городу, в яком бы вин не был» и «Всяку книгу читав!».

Мне он показался интересным. Я стал читать соседу по нарам, довольно грамотному восточнику, есенинские строки:

Улеглась моя больная рана,

Пьяный бред не гложет сердца мне...

Царевич бросил в мою сторону быстрый взгляд. Потом стал ходить по палате наискосок, чтобы быть ближе к моим нарам. Подсел.

— А еще знаешь? Прочти.

— Ладно, слушай.

Отметался пожар голубой,

Позабылись родимые дали...

Мы подружились. Настоящее имя его — вернее, одно из многих — было Николай Дубровский. Начитался о благородных разбойниках? А потом захватила жизнь и понесла? Профессии его — медвежатник он (вскрывающий сейфы, банки), фармазонщик (аферист, обманщик) или кто другой — я не уточнял, но чувствовалось: из уголовной аристократии. Верно, бывал во многих городах страны, в основном на Дальнем Востоке. Правда, знал в них в основном вокзал, базар и тюрьму. Немало и читал. Ну, что ж. Царевич Алексей, так Ца-

- 42 -

ревич. Врачи относились к нему снисходительно и на работу не посылали. С ним охотно болтали и охранники, делясь табачком. В народе любят дурачков, с ними у каждого ума палата. Мы встретимся еще с Дубровским на «Горняке».

Главное, чем жил стационар,— ожиданием отправки на «Горняк». Свою первую зиму Бутугычаг пережил тяжело. Из полутора тысяч каторжан (мой номер Б-507 означал вторую тысячу), присланных сюда, в живых остались едва ли половина. Один из украинцев, ветеринар, рассказывал: «Из нашего этапного вагона по весне насчитал в живых человек пятнадцать. До тюрьмы я весил более ста двадцати килограммов, а сейчас? Кожа да кости».

В ту пору на Нижнем Бутугычаге горных разработок не было (имелись лишь дизельная, гараж, подсобные предприятия), на Среднем они лишь развертывались (штольня, поиск каких-то «секретных элементов»). Основное горное производство сосредоточилось на Верхнем Бутугычаге — на «Горняке». Там в штольнях и разрезах добывался кассетерит — «оловянный камень» — руда олова.

Разработка жил велась в открытых разрезах и штольнях. Бурение — взрыв — уборка породы и очистка забоя — и новый цикл. Мы, горные бригады, грузили породу в вагонетки и отправляли на обогатительные фабрики «Кармен» (женская) и «Шайтан». Там порода дробилась и промывалась.

«Горняк» убивал своим климатом. Представьте украинцев, привыкших к довольно теплому климату, и бросьте их в морозы, доходящие до 60 градусов, в беспощадные северные ветра, выдувающие последние остатки тепла из ватной одежонки. К тому же ее в первый год невозможно было просушить — украдут! Попробуй, найди потом портянки или рукавицы. Да их и искать никто не будет. А в мокрых чунях или портянках — верное обморожение, сгниешь заживо. Холод донимал и в камерах. Иван Голубев, простая русская душа, как-то уже в годы, когда на каторге смягчился режим, признался: «Впервые нынче отогрелся. А то,

- 43 -

веришь, не мог ни кувалдой, ни баландой отогреться, дрожал весь».

Кто из нас не знал тогда этой мелкой собачьей дрожи, которой тряслись днем и ночью, в забое и в бараке?

«Горняк» убивал тяжелейшей, изнуряющей душу и  тело работой, вагонеткой и лопатой, кайлом и кувалдой. Ночи не хватало, чтоб отдохнули кости и мышцы.

Кажется, только заснул — и слышатся удары о рельс и крики: «Подъем!»

Убивал вечным недоеданием, когда кажется, что начинаешь есть себя, свои потроха, отощавшие мышцы.

«Горняк» убивал цингой и болезнями, разреженным воздухом. Говорили, что не хватает всего нескольких десятков метров высоты, чтобы вольнонаемным дополнительно к северным надбавкам платили еще высотные. Наконец, «Горняк» убивал побоями — прикладом винтовки, палкой надзирателя, лопатой и кайлом бригадира (иной бригадир уже не бил сам, заимев подручных — «спиногрызов» или «собак»).

Впрочем, на то и каторга, чтобы убивать. Недаром А. Солженицын даже простые лагеря назвал истребительно-трудовыми. Страшен Бутугычаг при любой погоде. Это я испытал на своей шкуре.

Пронесся слух: готовится этап на «Горняк». Завтра комиссовка. О «Горняке» говорили со страхом и ужасом. Не только те, кто уже побывал на нем, но и те, кому еще предстоит испить сию горькую чашу. Неведомое всегда страшнее.

Вечером я увидел странную картину. Трое земляков, спуская кальсоны, по очереди осматривали друг у друга задницы (простите, как приличнее — зады?). Слышалось то ободрительное: «Ще отдохнешь!», то со вздохом: «Пожалуй, на Сопку».

Назавтра утром я увидел вчерашнее в большем масштабе. Держа за пояс кальсоны, каторжанская очередь медленно двигалась вперед. Представ перед столом медицинской комиссии, поворачивались и обнажали задницы. По ним местные эскулапы определяли, кто чего стоит: «Гор.» или «стац.», в зависимости от того, насколько сини и тощи задницы. Так что от врачей требовался определенный навык, а если хотите, то и ис-

- 44 -

кусство диагностики. В институтах того не проходили. Но вечно зелено дерево жизни, будто бы учил великий Гете. Очередь двигалась быстро. Конвейер действовал четко и безотказно.

Прошло еще недели две. Настал черед и мне показывать свой зад. Видно, он показался эскулапам достойным «Горняка», и я загремел в этап. Шли все вверх и вверх «по долине без ягеля», а потом и совсем круто — на сопку. Лагерь представлял из себя два больших двухэтажных здания, где нижний уходил в сопку, затем столовая, вышки... До конца рассмотреть не успел, так как получил сильный удар и свалился на камни. Над собой услышал: «Что головой крутишь? Бежать собрался?»

Оказывается, надзиратели и конвой здесь отрабатывали удар ребром ладони по шее. Надо было бить так, чтобы у каторжника сразу отбивало памороки и он валился наземь.

К тому же на мне была совсем новая одежда, и надо было сразу дать понять новобранцу, куда он попал. Не к теще на блины. Казалось, надзиратели и охрана, все начальство люто ненавидят клейменных номерами людей. Били без повода, чем попало, сбивали с ног и пинали, хвалясь друг перед другом — мы патриоты! Вот только почему-то не рвались на фронт.

Меня направили в обычную горную бригаду. Мы приходили в штольню, когда забой был уже забурен и взорван. Грузили породу в вагонетки, везли к бункеру. Там, под люком, стояли уже вагонетки другого типа — «коппели». Их откатывали к бремсбергу и отправляли по бремсбергу на обогатительную фабрику «Кармен», где работали женщины.

Вначале я работал в штольне. Потом меня взял к себе напарником русский парень Павел. Он открывал люк бункера, мы загружали «коппель» и катили его к бремсбергу. Оттуда забирали порожняк — и все начиналось сначала.

С площадки открывался широкий обзор долины. Как-то в свободную минуту мы с Павлом завели разговор о странностях и причудливостях в названиях местности. Лагерь наш стоял на противоположной стороне сопки, спускающейся в Бутугычагскую «долину без

- 45 -

жизни». Верно, изыскатели, проходившие здесь, были мрачные парни — они назвали обогатительную фабрику «Шайтан», речушки — Бес и Коцуган, что по-якутски тоже означает «черт». Даже ключ у подножия сопки наименовали далеко не эстетично — Сопливый.

А вот по долине по эту сторону сопки проходили, видно, романтики. Речушку, на которой стала обогатительная фабрика, назвали Кармен, лагерный женский пункт — «Вакханка» (не шибко грамотные каторжане называли ее для себя понятнее — Локханка), а саму долину — долиной Хозе.

Так мы разговаривали. Тут же крутился один шустрый мужичонка. Он спросил: «А где тут море? А материк — Якутия?» Я показал и еще подумал: «Какой любознательный!» Об этом «любознательном» вспомнил много позже в штрафной бригаде, когда размышлял — за что я попал сюда? Оказалось — «склонный к побегам». А заложил — вот тот шустрый мужичонка, любитель географии.

Но еще несколько дней я проработал в этой бригаде. Из забоя приходили поздно, ужинали в столовой. Потом надзиратель проводил поверку, вызывая по номерам. Надо было подойти к нему на два-три шага, отозваться:

«Я!» — и быстро встать налево, к уже прошедшим поверку. Чуть не рассчитал, встал далеко — удар по шее или в дых. Подошел близко — снова удар: «Ты что, сволочь, напасть хочешь?»

Потом надзиратель закрывал всех на замок в камере. В камере в два яруса стояли сплошные голые нары. Не было не только одеял или подушек, но и матрацев. Входила в камеру лишь торцовая часть железной печки, которая топилась из коридора. Было холодно, как во дворе. А там по ночам еще стояли морозы до двадцати градусов. Спали, не раздеваясь и не разуваясь, не высушив одежды. Деревенели мышцы.

В штрафную бригаду (БУР — бригада усиленного режима) меня взяли после работы. Камера находилась внизу двухэтажного корпуса, врезаясь в скалу. Первый засов висел на наружной двери здания, за ней шел небольшой коридорчик и вторая железная дверь на засове. Крепость! Двойные нары, железная печка, бадья-параша. В ту пору то была единственная бригада, где

- 46 -

большинство составляли русские, в основном уголовники-рецидивисты. Уголовником был и бригадир Костя Бычков, крупный мужик лет под тридцать. Людей в бригаде было немного, человек семь.

Я стал умываться. Вытащил чудом сохранившееся вышитое полотенце, присланное из дома.

— Красивое, — заметил Бычков.

— Нравится? Возьми, — протянул я.

Все равно отберут. Бычков показал мне место на верхних нарах, недалеко от себя. На том блат и закончился. Штрафная (так буду называть для краткости) переживала трудную пору. На работу и с работы ходили под конвоем, иногда в наручниках (в остальных бригадах постепенно вводилось общее оцепление). В столовую не пускали — бандиты отбирали у каторжан еду, врывались в хлеборезку. Дежурные приносили пищу к нам в камеру. А на одной пайке долго не протянешь. Кое-кто из уголовников решил: если в штрафной останется человек пять, ее расформируют. Началась охота за людьми: одному на голову свалился камень, другого на выходе из штольни в темноте ударили ломом...

Бычков и те с ним, кто поумней, понимали: это не выход. Штрафная сохранится, если в ней останутся даже два человека. Она нужна для страха. И в самом аду должен быть котел, в котором смола чернее и горячей. Значит, выход один: надо работать. И превратить свои неудобства — в преимущества. Не пускают в столовую? Запугать поваров, чтобы в камеру приносили больше баланды и каши. Есть печь — значит, можно достать и дров, веток, и в камере всегда будет тепло. И еще одно — отдых и сон. Над головой у нас топот ног — бегут в столовую на вечернюю поверку, а мы уже давно спим и видим сны.

Так и вышло. Всеобщее пугало — режимная бригада помогла многим, среди них и мне, выжить. Хотя она и убивала, как в дни голодовки, о которых еще расскажу.

Даже черт не нашел бы места лучше для каторги, чем Сопка. Безжизненно голые вершины, как на Луне. Жесточайшие морозы и ветер выжигали все живое — травы и людей. Деревья, даже кустарник, здесь не росли. Когда уже в пятидесятых годах разрешили иметь

- 48 -

постели, травы нашлось лишь на один матрац. Пришлось за травой-сеном спускаться вниз, за Средний Бутугычаг. Даже летом не хватало воды. А зимой, когда все ключи и ручейки перемерзали, пользовались снегом. Спрессованный ветрами, он не поддавался лопате и крошился от топора. Бригада «доходяг» распиливала его пилой и, надев кубик на палку, несла на кухню или в баню. Их так и звали — снегоносы.

В ту зиму, как мы трое прибыли на Бутугычаг, на Сопке мерли каждый день. Мертвецов проволокой или веревкой цепляли за ноги и тащили по дороге. Кладбище было расположено за лагпунктом «Средний Бутугычаг», недалеко от аммонального склада. Удобно — не надо далеко носить взрывчатку. Сухие скелеты, обтянутые кожей, хоронили на «аммоналовке» голыми, в общей яме, сделанной взрывом. В нижнем белье и в ящиках с колышком стали хоронить уже много позже.

Гибли не только «доходяги». Вспоминается Олег, бывший, по его словам, в свое время чемпионом по боксу среди юношей в Киеве. Можно представить, как он был сложён, если и сейчас выглядел неплохо. Сломленный морально, чувствуя, как уходят силы, Олег вознамерился любой ценой попасть вниз, в стационар. Отлежаться, отдохнуть. Иные ели для того мыло, грызли снег и лед, чтобы опухло горло, делали другие мостырки.

Олег работал в соседней штольне откатчиком. Он лег на рельсы возле вагонетки, сказав, что нет сил двигаться. Его пытались поднять пинками и прикладами — бесполезно. Тогда, избив, вынесли и бросили в ледяную лужу у устья штольни. С карниза капали и лились струйки тающего снега и воды. Олег продолжал упорно лежать — полчаса, час. Он добился своего — ночью поднялась температура, и его свезли в больницу. Там он и умер от воспаления легких. «Перестарался, переиграл», — сказал со вздохом его приятель.

Но вот другой случай. В штрафной бригаде я познакомился с Уразбековым. Он был смугл и темноглаз, откуда-то из Средней Азии или с Кавказа. По-русски говорил хорошо, был начитан. Возможно, партийный или научный работник.

- 49 -

— Не могу так жить! Не хочу превращаться в скота. Лучше наложить на себя руки, — как-то вырвалось у него.

— Как? У нас нет веревки на штаны, не то, что повеситься.

— Вот и я думаю: как?

— У тебя есть близкие? — спросил я.

— Мать. И еще жена, дети, если не забыли. Лучше бы забыли. Но все равно спасибо им за все на свете. Голос Уразбекова потеплел.

— Ну вот, видишь. Надо жить. Сказать тебе одну мысль? Загадывать на год глупо. Но на месяц можно, пусть на день. Утром скажи себе: хватит у меня сил дожить до обеда? Дожил — и ставишь новую цель: дожить до вечера. А там — ужин, ночь, отдых, сон. И так — от этапа к этапу, ото дня ко дню.

— Любопытная теория! — задумался Уразбеков. — В ней что-то есть.

— Конечно, есть! Ты же не ставишь перед собой масштабную цель: допустим, пережить зиму. А вполне реальный рубеж — три-четыре часа. А там день и еще день! Надо только собраться.

— Заманчиво! Такое может прийти в башку только бывшему смертнику.

— Все мы смертники в отпуску. Попробуй! Прошло недели две. В тот день я не был на работе — зашиб руку. В полдень дневальный Шубин, отнеся бригаде обед, сообщил:

— Уразбекова застрелили!

— Ка-ак?

— Поднялся на борт ущелья, шагнул за дощечку «Запретная зона», сказал: «Ну, я пошел, боец!» Тот вскинул винтовку: «Куда? Назад! Стой!» А Уразбеков идет. Ну, боец и выстрелил. Сперва вроде в воздух, а потом в него. А может, и наоборот.

Вздохнули: неплохой был парень. Безвредный. А вот боец за бдительность отпуск получит. И спирт. Целые годы жизни выпали из памяти, особенно с 1945-го по 1950-й. В основном я провел их в штрафной бригаде. Вначале думал, сижу, как рецидивист: трижды судимый, дважды приговорен к смерти. Оказалось —

- 50 -

считался склонным к побегу (все тот «любознательный» на бремсберге!).

Начальник режима так и говорил: «Вот полетят белые мухи — выпущу».

Зимой с Колымы не бегают. Да и летом не очень.

Помню, как я «с отчаяния объявил голодовку, требовал, чтобы отправили в Магадан, заранее зная, что это неосуществимо. На каторге, где каждый цепляется за кроху хлеба, затея дикая.

Меня перевели из штрафной в карцер — других одиночных помещений в зоне не было. День на четвертый в камеру ввалилось начальство во главе с оперуполномоченным. Пригрозили, что, если не сниму голодовку, силой отправят на работу.

Наутро вывели на развод. Лег на камни у ворот. Начальник режима приказал:

— Носилки!

Злобно ругаясь, за них ухватились рыжий Уркалыга и вечно жующий смолу Михайлов, известные тем, что за пайку способны зарезать любого. По камням и так нелегко идти, а тут еще с носилками. Трижды, делая вид, что оступились невзначай, меня роняли на камни. Чувствовалось, Уркалыга и Михайлов лишь ждут случая, чтобы сбросить меня в ущелье. А вот и удобное место — тропа шла по самому краю пропасти. Мне показалось, что Уркалыга и Михайлов нехорошо переглянулись. Собрав силы, я резко перекатился через край носилок влево и вскочил на ноги:

— Сам пойду.

Толчками билось сердце. Чувствовал, только что надо мной пронеслось дыхание смерти.

Бригада работала в открытом разрезе. После взрывов вначале сверху ломом сбрасывали крупные камни, затем, растянувшись по склону ущелья, шуровали вниз средние камни и щебенку.

Так загружался бункер, под люком которого стояла вагонетка. По рельсам ее откатывали к следующему бункеру, и так до бремсберга, по которому порода — я уже говорил — направлялась на обогатительную фабрику «Кармен».

— Ослаб, верно, от голодовки? — обратился ко мне в забое бригадир Костя Бычков. — Дам тебе работу по-

- 51 -

легче. Спускайся вниз к люку, очищай рельсы от камней.

Спустился, очищаю рельсы, раздумывая: откуда такая милость бригадирская? Работенка-то блатная. И вдруг почувствовал тупой удар в спину. Оглушенный им, я быстро отполз в сторону. А сверху летел еще один крупный камень. Взглянув вверх, увидел оскал склонившегося над люком Уркалыги. — Ну-у здоров, черт! — выругался тот. Вот и второй раз пронеслось рядом дыхание смерти. Позвал наверх Бычков:

— Все понял? Бери лопату и шуруй. Надзиратель намек дал: не снимешь голодовку — убьют. Найдут способ.

В обед я принял пищу. О том, что произошло дальше, ближе к вечеру, мне рассказали позже двое западников: «Бачим — начальство иде к вашему забою, опер там, режим. Гуторят: «Да шо с ним возиться? Расстреляем показательно за саботаж — и все». Пошли и мы тыхенько за ими с Грицко. Интересно, як же воно — показательно? Тильки не дождались».

Так оно и было. Начальство подошло к нашему ущелью, подозвало надзирателя и бригадира:

— Ну как там пятьсот седьмой? Все еще держит саботаж?

— Да нет, снял. — Показали: — Вон он шурует...

Посовещались, сказали на прощание:

— Ну-ну, давай! — и пошли из ущелья.

Так трижды в этот день обдавала меня своим черным дыханием смерть. И трижды, тронув крылами, отходила прочь.

Таких дней было немало. Доходил и поднимался, попадал вниз в стационар, когда повредил руку. Довелось поработать в бригаде такелажников и на трелевке леса, в штольне-шахте, где добывался уран.

Правда, что добывался именно уран, не знали. Говорили просто — металл. Удивлялись только, что в столовой на шахте и обогатительной фабрике (на обед в лагерь там не водили) очень хорошо кормят, вместе с вольнонаемными. Дают мясную тушенку и колбасу (в банках, американскую) с макаронами, густо приправленную жиром.

- 52 -

Но в штольнях я долго работать не мог — задыхался, забивал кашель. Приклады не помогали. Дело в том, что в штольни нас загоняли почти сразу после взрывов, не дав им, как следует, проветриться, повинуясь общему: «Давай, давай!» И хоть в штольне зимой работать теплей, больше выпадало находиться на открытых работах.

Жизнь — как матросская тельняшка, на которой чередуются светлые и темные полосы. А если хотите, качели — то вверх, то вниз. А то еще — как «терапевтические уколы» в психушке. Удушье, летишь куда-то в черную бездну... Вдруг ухватываешься за доски, за ветви дерева, выпрямляешься. Но доски-ветви трещат и ломаются, и вновь летишь в беззвездную темь. Так вот бывало со мной на каторге в первые годы, если выпускали на зиму, когда снежные мухи полетят, из штрафной бригады. Кажется, совсем пропал, «дошел», опухли лицо и ноги, нет сил на ступеньку ногу поднять. Но свершилось небольшое очередное каторжное чудо — подвернулась легкая работенка или на три недели, месяц в стационар положили, — и начинаешь снова приходить в себя. Из глубин памяти возникают стихи, свои или чужие, снова твердишь их, чтобы не забыть навсегда, а то и слагаешь новые строки. И еще всех дороже — память о доме, о матери. Кажется, слышишь ее молитву, видишь ее глаза.

Удивительно, как велики резервы человеческого организма на прочность. Поднимешься на Сопку, встретится товарищ. И удивимся друг другу:

— Живой?

— Живой!

Новостями обменяемся...

— Помнишь Пашкова? Того, что ногу поморозил? Вовремя недоглядел, а теперь отрезали. К сапожникам отправили.

— Повезло! Теперь до конца срока блатной работенкой обеспечен.

— Да. Работает же Яшка, что руку потерял, в портновской.

Что ж, отдать руку или ногу за жизнь — плата не столь высокая.

- 53 -

Светлыми островками в жизни были встречи с Еленой и Евгенией. Не сразу, но они обе стали работать в санчасти. Изредка, пристроившись к хозбригаде с «Вакханки», получавшей у нас продукты, приходили к нам за лекарствами. Каждая такая встреча приносила заряд бодрости. Уж если женщины выдерживают...

На «Горняке» понадобилось восстановить заброшенную штольню. Устье ее и рельсовый путь были завалены обвалившейся породой — крупными глыбами и камнями. Механизмы из-за крутых подъемов и спусков подвезти к штольне не могли. Одна бригада, другая пробовали расчищать вручную — не хватило сноровки. Что делать? Горел план. Тогда наш бессменный надзиратель предложил горному начальству: «Попробуем моих бандитов, а?» Так нас запросто называли — не оскорбляя, а будто это само собой разумеется. Начальство засомневалось, потом махнуло рукой: «Давай».

Утром нас привели к штольне, расставили оцепление. Спросили:

— Ну, как, откроете штольню?

— Попробуем. Только охрану подальше уберите. И так насмотрелись. И еще одно условие: как расчистим завалы — так и пойдем в лагерь. Не дожидаясь конца смены.

— Лады.

Ох и вкалывали же мы в этот день! Даже сам Костя Бычков и его подручные Михайлов и Уркалыга не утерпели и брались за самые крупные глыбы. Их сталкивали с круч дрынами и ломами, разбивали кувалдами, грузили в вагонетки с помощью «живого крана». Последний был нашей выдумкой. Один или двое вставали на колени, и им на спины укладывался камень-негабарит. Затем людям, ухватив за руки и плечи, помогали встать и общими усилиями заваливали камень в вагонетку. Вот так!

Безудержный азарт овладел всеми. Было в том что-то буслаевское, раскрепощенное. Куда-то в сторону ушла каторга.

Все! Мы закончили расчистку на два часа раньше, чем прозвучит удар о рельс, возвещающий конец работы. Нагрузили пару вагонеток породы и выгрузили

- 54 -

в отвал. Пробный рейс — в знак того, что штольня распечатана, готова к действию.

Нам пообещали премию — по полбуханки хлеба на человека и пачка махорки.

В лагерь мы не пошли. Попросили, чтобы хлеб и махорку принесли сюда. Потом стояли и курили, глядя вниз. С площадки открывался широкий обзор — лагерь, бремсберг и фабрика «Шайтан», долина к Среднему Бутугычагу. Два часа свободы!

И еще нам сказали: «Спасибо! Вы и спирт заслужили. Но, сами понимаете, штрафники».

Да, самые отверженные, самые клейменые. А я стоял и думал: «Господи, да что только может сделать наш народ! Горы свернуть, дай ему лишь чуть воли и веры!»

Весть о том, как бандиты распечатали штольню, разнеслась по всему лагерю. Бригада была на взлете. Она окрепла. Зимой в ней оставалось человек 10 — 15 основного, кадрового состава, летом она разрасталась до 30 — 40 человек.

Но скоро для нее настали черные дни. Пожалуй, все началось с побега Царевича — Дубровского. Вначале он предложил бежать и мне — легче разберемся в географии. Мне он, чем мог, в лагере помогал. Но я отказался: «Не готов, не хочу быть обузой».

Тогда Дубровский обратился к Степко. Вместе разработали дерзкий план. Степко находился в штрафной бригаде. Бежать из-под двух замков невозможно. Поэтому в ночь побега он постарался совершить проступок и оказаться в карцере. Ну а Царевич, как и прежде, был на легкой ноге с надзирателями и охранниками и сумел выкрасть у них ключ от карцера. Освободил Степко, снял с него наручники (это почти любой из нас мог сделать гвоздем). Выйдя из зоны, приятели направились на фабрику «Кармен». Там забрались в квартиру главного инженера, уложили семью на пол. А ему из озорства надели наручники Степко. Взяли ружье и продукты — и вперед.

Вначале все шло удачно. Но потом возникли разногласия по маршруту. Очень уж далек Якутск. Морем? Тоже непросто. Словом, решили фартово погулять по Колыме. Месяц-два с девочками пей-гуляй, а там видно

- 56 -

будет. «Больше срока не дадут». Так и гуляли, пока их не изловили. Вначале Степко, а затем и Дубровского. Только теперь его поместили уже к нам, в штрафную бригаду. Расставшись со Степко, Царевич сблизился с другим вором в законе, Саловым. Как-то ночью мне нечаянно довелось услышать обрывки разговора Дубровского и Салова с бригадиром. За последние годы Костя Бычков обрел большую власть. У него всегда были деньги и спирт. Появились дружки из «вольняшек». Завел подружку — тоже бригадира, Нинку Нехорошую с бремсберга фабрики «Кармен», которой слал порой дорогие подарки. Его обвиняли в том, что он обирает бригаду, пользуется посылками. А каторжника Ринга днями не выводит на работу за то, что тот пишет письма в стихах этой Нинке.

— Нинка — дело твое личное, но не ублажай ее за счет бригады.

— Я же вас не трогаю, — защищался Бычков.

— И мужиков-работяг не трогай. Предупреждаем!

— Да идите вы!..

Видно, Бычков не внял предупреждениям — через неделю он был убит. Ночью Дубровский и Салов вонзили ему в грудь с двух сторон ножи. Но, видно, дрогнула рука, нелегко резать спящего, и ножи не попали в сердце. Да и крепко здоров был Костя. Он спрыгнул с нар и сбил с ног Дубровского. К ним бросился Салов, схватился с Бычковым. На помощь своему бригадиру поспешил дневальный Шубин и ударил поленом Салова. Салов упал, из головы полилась кровь. Казалось, Бычков уже победил. Но Дубровский нашел в себе силы вскочить и воткнуть Бычкову между лопатками нож. Костя рухнул. Шубин валялся в ногах, моля о пощаде.

Но прикончили и его.

Остальные замерли на нарах, не ввязываясь в схватку. Заслышав шум в камере штрафников, сверху прибежали охранники. Загремел засов.

— Не входить! — крикнул Дубровский. — Сейчас здесь лежат два трупа. Ворветесь — будет больше. Требуем уполномоченного и начальника режима.

Лишь после того, как те прибыли, Дубровский и Салов бросили им под ноги ножи.

- 57 -

Стояло то короткое время, когда расстрел был отменен. Поэтому Дубровскому и Салову лишь прибавили срок. Оставили на Бутугычаге — страшнее места на Колыме не было. Как особо опасных преступников перевели в домик с решетками, сложенный из камней под самой вышкой. На работу ходили вместе с нами. Но Дубровский и Салов знали, что по сути они уже приговорены к смерти. Нужен только случай, чтобы с ними расправиться.

Первым погиб Салов. Конвойный уговорил его за хорошую работу не идти с «Шайтана» пешком, а вдвоем подняться на бремсберге. Чувствуя недоброе, Салов отказался, но охранники подняли его на смех: «Дрейфишь!»

Его застрелили у штольни за снегозащитной стенкой. Рядом валялся подброшенный нож. «Напал на меня!» — кричал конвойный.

После смерти Салова Дубровский был особенно осторожен. Не отходил из забоя в сторону, не брал протянутый конвойным табак. Ведь табличку «Запретная зона» всегда можно после выстрелов передвинуть. По окончании работы первым подходил к надзирателю и протягивал руки под наручники (в наручниках не застрелят). Вот только не совсем уважительно отзывался о Сталине, как и все блатные, называя его «ус» и делая соответствующий знак над верхней губой.

В тот вечер, когда Дубровский протягивал надзирателю руки под наручники, подбежал конвойный:

— Постой! Так ты как называешь великого товарища Сталина? Ус? Ах ты, падла!

И он в упор всадил в Царевича очередь из автомата. Из телогрейки полетели клочья ваты.

— Да я за товарища Сталина жизни не пожалею! — рвал на себе гимнастерку конвойный. Он был прислан к нам недавно. Как догадывались — для спецзадания.

Прошел слух — на Сопку прибывают женщины. И верно, однажды по долине, а потом и по сопке вдоль бремсберга потянулись цветные платочки. Из домов и забоев высыпали мужчины. Одни, изголодавшиеся, кричали им навстречу бранные слова, другие радостное: «Сестрички!»

- 58 -

В основном то были женщины и девушки из Прибалтики — из Литвы, сестры и подруги «лесных братьев».

К тому времени в каторжном режиме наметилось потепление. Выдали постели — матрацы, одеяла и подушки. Разрешили переписку с родными, и даже посылки. Иной становилась атмосфера, как на производстве, так и в лагере. Меньше свистели палки, человечнее становилась речь.

Во многом это объяснялось и тем, что стало недоставать, — как бы это получше сказать — людских ресурсов. Было время, когда для Золотой Колымы ничего не жалели, в том числе и людей. Дал заявку — и пароходы с живой силой от Владивостока (вначале — из бухты Находка, потом — из порта Ванино) двинутся в путь. Теперь людской поток стал убывать. Пришло время беречь людей. Вот и эти женские этапы — прямое свидетельство того, что мужские запасы истощены.

Изменения коснулись также вольнонаемных кадров — от руководителей верхнего эшелона Дальстроя и НКВД до начальников приисков, лагпунктов и ниже. На смену отожравшимся в тылу патриотам, видевшим патриотизм в истреблении людей, приходили фронтовики, хлебнувшие горя и поражений, испытавшие радость побед, завоеванных ими. Это мы ощущали и в простых бойцах.

Вот и у нас на Верхнем Бутугычаге, на Сопке начальником лагеря стал капитан Малеев (прежде командовали сержанты и младшие лейтенанты), прихрамывающий от ранения и ходивший с палочкой. Жена его стала у нас начальником санчасти, и за душевность ее все называли за глаза просто Аннушкой. При ней никто не смел ударить человека, издеваться над ним. Дрожжеваркой, где нужна особо опрятная девушка, Аннушка назначила Стасю, со светлыми вьющимися волосами. Стася рассказывала: «Аннушка спрашивает: ну, как живут дома? Я читаю письмо, плачу, а она тоже плачет, положит руку на плечо...»

Со многими у меня сложились отношения, как с сестрами, и они дорожили этим — Стася, Бенути. У них, у их подруг были милые имена: Лайме, Лайсве, Банга — Счастье, Любовь, Волна, И еще у них были

- 59 -

строгие и любящие наставницы — пани учителки. Нигде я не видел, чтобы вчерашние ученицы так трогательно, с уважением относились к своим учителям. А те в письмах напоминали им о клятве — вернуться на Родину такими же, как уехали, сохранив ей верность и любовь. И в самом деле, они вели себя достойно.

Мужчин-литовцев на Сопке почти не было. Своими мыслями я делился порой с художником Виткусом Витаутасом, а он со мной, но его скоро спустили вниз. Он хорошо рисовал и понадобился КВЧ (культурно-воспитательная часть), которые стали создаваться и на каторге.

Присутствие женщин благотворно сказалось на нас — мужчинах. Невольно подтянулись, стали следить за одеждой, за щетиной на лице. Лагерная любовь — почти нетронутая тема. Да, случалось все — и нежность, и подлость. И все же побеждало светлое.

Женщинам разрешили цветные платочки на голову. Кругом камень, а тут... Поистине — чудо в ущелье.

С «Вакханки» донеслась весть. Там прошла медицинская комиссия, составившая акты на инвалидность женщин-каторжниц. Впервые такой этап отправлен с Бутугычага. Направили в Среднюю Азию. Славная выдумка — изо льда да в пламень. Надо бы сказать — чудовищная, но я как-то не люблю подобных слов.

Среди них были Елена Владимирова и Евгения Костюк. Женя там и умерла, в Песчанлаге. Лена выжила.