Голубоглазая девочка, где ты?

Голубоглазая девочка, где ты?

ПРЕДИСЛОВИЕ

4

Эстер Вайнцвайг было двадцать два года, когда она начала свой долгий путь по сталинским лагерям. Многие годы провела она в дебрях ГУЛАГа.

В чем же провинилась перед могучей державой молодая женщина?

Подобный вопрос могли задать себе миллионы жертв сталинского произвола.

Сразу после революции ее родители эмигрировали в Китай. Там прошло детство Эстер. Шли годы, и, как многие эмигранты, впоследствии жестоко поплатившиеся за свои наивные иллюзии, отец Эстер захотел вернуться в страну с "самым справедливым строем на земле".

Дальнейшее — как известно: обвинение в шпионаже, во вражеских связях и замыслах против страны Советов.

За годы, проведенные в заключении, Эстер встречала много интересных людей, с которыми поддерживала дружеские связи и после освобождения. От них она узнавала иногда такие подробности о жизни "в верхах", которые были скрыты от народа глухой завесой.

Об этом Эстер Вайнцвайг также рассказывает в своей книге.

ГОЛУБОГЛАЗАЯ ДЕВОЧКА, ГДЕ ТЫ?

5

ГОЛУБОГЛАЗАЯ ДЕВОЧКА, ГДЕ ТЫ?

Люди! Я прошу только об одном — выслушайте меня. Мне очень нужно, чтобы меня выслушали. Я не могу уйти, не поведав вам своей истории. И каждое сердце, которое откликнется на нее, будет для меня высшей наградой и утешением

В наш трудный и страшный век, который уже подходит к концу, почти каждая личная человеческая трагедия тесно переплетается с трагедиями и катастрофами, которые переживает мир. Но разве мне, которая потеряла все, что было у меня самого дорогого, от этого легче? что пользы искать виновных, отобравших у меня молодость, право любить и радость материнства? Это преступление без наказания.

Древние греки говорили: "До самой его смерти нельзя человека назвать счастливым"... А девочка в белом платье, резвившаяся на зеленой траве, была счастлива.

Разве могло исчезнуть когда-нибудь это темно-синее небо, веселые цветные фонарики с изображением драконов и цветов, музыка в саду и добрые ласковые родители?

6

Она верила, что это — навсегда.

А позже — веселые балы, маскарады, спектакли, поклонники...

Нет, не могли исчезнуть эти, сверкающие огнями, бальные залы и это великолепное чувство — сознание своей красоты, молодости, уверенности, что и впереди счастье, только счастье...

Этой беззаботной девочкой была я, Эсфирь Моисеевна Шлимович...

Я родилась в Екатеринославе 6 июля 1915 года. Бурные и опасные годы революции, смены приходивших к власти банд — все это я знала по рассказам матери. Она часто вспоминала, как с приходом Махно была уверена, что всю нашу семью убьют, и вышла вперед, закрыв собой детей. Она хотела быть первой... Многие евреи, не верившие, что революция принесет им свободу и равноправие, уезжали в то время за границу. Вслед за близкими родственниками мои родители — отец Моисей Ефимович и мать Вера Исааковна — эмигрировали в Китай и сперва поселились в Харбине.

В пять лет родные определили меня в ивритскую школу. Проучившись там два года, я говорила только на древнееврейском языке. Родители не могли меня понять и решили перевести в русскую школу. Там я училась четыре года, хорошо усвоила русский.

В 1927 году мы переехали в Шанхай, где я начала заниматься в частной американской школе. Там изучали стенографию, машинопись и много внимания уделялось английскому языку. После окончания школы я стала работать в английском журнале "Обозреватель". Мои родители были артистами Еврейского театра. Жили не роскошно, но вполне прилично. Шан-

7

хай был в то время изумительным городом: туда приезжали люди со всего мира, приходили суда под разными флагами. В Китае процветали английские и французские концессии.

Но беда уже подкрадывалась к нашей семье... В Шанхае открылось советское посольство. К тому времени многие эмигранты болели ностальгией. "Тоска по родине" заставляла их прислушаться к активной агитации за возвращение домой, в Советский Союз.

Другие евреи "болели" Палестиной. Еще в детстве я видела фрукты из этой сказочной страны — огромные апельсины, вкусные "рожки".

Меня очень интересовала эта страна. Я мечтала поехать туда, но отец и слышать не хотел об этом. Без нашего ведома он оформлял документы в советском посольстве и был очень счастлив, когда получил их на руки. Ведь недаром говорится, что кого судьба захочет погубить, у того отнимает разум

Я очень рассердилась на отца. Возмущалась, доказывала, что нам ехать туда не надо, что я хочу в Палестину, что в России мы никому не нужны.

Уже несколько лет к нам просачивались тревожные вести оттуда. Русская газета, выходившая в Шанхае, писала о голоде, тяжелых условиях, в которых живут советские люди. Печатались снимки Троцкого, Рыкова с соответствующими комментариями.

Нам было непонятно, как это вдруг заслуженные революционеры оказались врагами и высылаются из страны. Видно, что-то там происходит неладное, и было страшно. Но отец ничему не хотел верить и упрямо стоял на своем.

Я кричала, плакала, долго не разговаривала с отцом. Ничего не помогло.

8

Родители стали собирать вещи, паковать сундуки и чемоданы. Помню, однажды я сидела около мамы, глубоко вздохнула, и из души моей вырвался крик: "Ох, как я не хочу ехать!" Мама испуганно посмотрела на меня и стала уговаривать, успокаивать.

У меня был жених, англичанин, моряк. Мы встречались четыре года. Он ушел на месяц в плавание, и я поняла, что не успею попрощаться с ним. Тайком от меня отец увез все наши вещи на пароход, а возвратившись, сказал: "Когда приедешь в Советский Союз, найдешь себе лучшего жениха и выйдешь замуж".

Я вынуждена была оставить работу. Грустным было прощание с друзьями. Они задаривали меня подарками, до последней минуты уговаривали не уезжать...

Долго не могла я заставить себя подняться на трап корабля и присоединиться к маме, папе, сестре. Мне казалось: это сон, я должна проснуться — и тогда все будет хорошо, как раньше... Но это был не сон.

Мы плыли по Японскому морю, на пляжи которого отец часто возил нас детьми. Я все время оборачивалась и чувствовала, что мы никогда больше не вернемся сюда...

Был пасмурный, хмурый день, когда мы прибыли во Владивосток. Низко висели над землей полные воды тучи. Дул резкий ветер.

Моя нарядная, "нездешняя" одежда вызывала угрюмые, недоброжелательные взгляды окружающих. Иногда слышались насмешки. Я подошла к краю причала, там еще стоял наш пароход. Мне хотелось крикнуть: "Заберите меня отсюда, я хочу обратно, в Шанхай!"

Но было уже поздно. Мне все не нравилось — ни город, ни люди. Возврата не было.

Неделю мы пробыли во Владивостоке. Все время

9

шло оформление каких-то документов, меня ничто не интересовало. Затем нас посадили на московский поезд. По дороге попутчик, военный, рассказал нам об убийстве Кирова, на которого он якобы похож, и о том, какой это был чудесный человек. Мы не знали, кто это Киров, за что его убили, нам все было непонятно: мы были чужие в чужом мире.

Еще в Москве я сказала отцу, что надо бы обшить сундуки — замки легко открываются. Отец сердито ответил, что ничего не надо, все будет хорошо. Но в Киеве оказалось, что нас обворовали и украли все мои, очень красивые вещи.

Так разрушилась первая иллюзия отца — вера в то, что в прекрасной стране, куда он так стремился, уже осуществились идеалы честности и добра.

Мы приехали в Днепропетровск, где жила мамина родная сестра, тетя Шура. Она отнеслась к нам очень недружелюбно. Подошла ко мне, пристально взглянула и почему-то отшатнулась. В глазах ее было что-то недоброе. Вероятно, она ждала много подарков, и то, что мы привезли ей, казалось недостаточным Мама объяснила ей, что нас обворовали. Но это не смягчило ее. Тетя Шура была красивая женщина, но с несчастной судьбой. Муж изменял ей, бил. У нее было двое детей — сын и дочь. Все ютились в одной комнате.

Вскоре нас попросили съехать с квартиры. Начались новые мытарства. Отец жестоко простудился и попал в больницу. Я стала настаивать, чтобы мне разрешили поехать в Москву учиться, и папа повез меня туда. Мы добились на прием к Калинину. Он принял нас и дал письмо с указанием, чтобы нам в Днепропетровске выделили квартиру. Я осталась в Моск-

10

ве, отец вернулся. Он устроился парикмахером, сестра — маникюршей. Мама с сестрой сняли комнату, но папе хозяйка не разрешила находиться там. Иногда он ночевал у знакомых, а иногда — на улице. Он снова заболел. Квартиры пока все еще не было.

В Москве я пыталась поступить в Институт иностранных языков, но, как только заполнила анкету, мне тут же отказали: я была из Китая, чужая. Кончились деньги, которые папа мне дал, я начала продавать оставшиеся у меня вещи. Помню, я сдала в комиссионный магазин новые китайские и японские халаты. Один был особенно красивый, на спине был вышит круг и в нем чудесные алые розы. У меня его тут же конфисковали под предлогом, что на халате изображена свастика. Я продала почти все, что у меня было, но работу найти не могла. А тут получила от мамы печальное известие: за два дня до свадьбы арестовали мою сестру. Это было в сентябре 1937 года, а в ноябре арестовали папу. Я немедленно выехала в Днепропетровск.

Не в силах сдержать слезы, мама рассказала мне, что накануне ареста, уже предчувствуя неминуемую беду, отец без конца твердил: "О, я дурак, какой же я дурак... Эстер была права, дочка была права... Надо было ехать в Палестину..."

Мама мне рассказала, как это произошло. Они сидели с папой на улице у дома на скамейке. К ним подошел незнакомый человек и пригласил папу "тут недалеко, для разговора". Мама сразу поняла, в чем дело, вошла в дом и наскоро собрала папе узелок с вещами. Родные попрощались друг с другом, больше им не суждено было встретиться в этом мире...

По ночам я не спала, чутко прислушивалась к тому,

11

что происходит на улице. Каждую ночь у домов останавливались черные машины, бесшумные тени скользили в подъезды — ангелы смерти...

Однажды мама мне сказала, что должен приехать в отпуск из армии сын тети Шуры и что она очень хотела бы его повидать, но идти туда опасно, можно навлечь беду на близких. Я все время чувствовала за собой слежку. Помню, пришла к знакомым, они меня не впустили, боялись: я была дочерью репрессированного. Многие тогда наивно думали: раз берут — значит, есть за что.

Как-то мы с мамой вечером шли по улице. Мимо нас прошла группа молодежи. Среди них я заметила красивого парня в военной форме, в зеленой фуражке. Я сразу узнала его и сказала маме:

— Смотри, вот твой племянник.

Мама оглянулась, но молодые люди уже прошли.

— Ты, дочка, ошиблась, — сказала она. Но через несколько дней мы встретились снова, и я окликнула его:

— Ты — Исаак Давидович Вайнцвайг, а мы — родственники, которые приехали из Китая...

Он попрощался с товарищами и пошел со мной. Мама очень обрадовалась ему. Мы стали разговаривать, он не сводил с меня глаз. С того вечера мы стали встречаться. Любовь не спрашивает, когда ей прийти. Кругом была опасность, никто не знал, что принесет ему завтрашний день, но мы любили друг друга... Вскоре Исаак предложил мне выйти за него замуж. Что я могла сказать? Мне было 22 года, и я любила. Но все же сказала ему:

— Подумай хорошенько: мои отец и сестра арестованы — правда, за ними нет никакой вины. Это

12

может грозить тебе большими неприятностями. Давай лучше подождем... Может быть, их вскоре освободят.

- Нет, — ответил он, — мне уже 27 лет, я не хочу ждать и хочу жениться только на тебе.

   7 декабря 1937 года мы зарегистрировались. Его родители не знали об этом, знала только моя мама. Жили мы раздельно — он у своих, а я у мамы. О нашем тайном браке узнала сестра Исаака Полина. Она и ее муж решили скромно отпраздновать с нами это событие. Невеселая это была свадьба. Я сидела за столом и думала: ведь все могло быть иначе — красивое белое платье, много гостей, веселье, музыка... Отпуск моего мужа кончался, ему надо было возвращаться в свою часть, в город Ораниенбаум под Ленинградом. Он служил в пограничных войсках.

Чтобы родители Исаака ничего не узнали, мы взяли билеты в разные вагоны.

Итак, у меня был муж и друг. В Ораниенбауме мы получили комнату, стали наводить в ней уют. Я начинала верить, что мы будем счастливы.

...Однажды муж пришел с работы мрачный и рассказал мне, что его пригласили в НКВД и сказали, что он, чекист, не может жить с женщиной, приехавшей из-за границы, у которой арестованы отец и сестра, и что она тоже может в любой день оказаться там, где они. Чекисты предложили ему развестись со мной. Муж ответил: "Разводиться не буду, моя жена ни в чем не виновата".

Мы долго обсуждали с Исааком, как поступить. Он сказал мне, что верит — все будет хорошо. Но я чувствовала беду.

В эти же дни пришло письмо от свекрови, которая узнала, что мы поженились. В нем было много отвра-

13

тительных и незаслуженных оскорблений. Глубоко обиженный за меня, муж послал матери грубое письмо. Тогда она, моя родная тетка, сестра моей матери, написала обо мне всякие гадости в НКВД.

Память человека всегда хранит день, час, когда жизнь его вдруг сделала крутой поворот, надломилась и пошла под откос.

Таким днем было для меня 23 февраля 1938 года.

В части праздновали День Красной армии, на торжественном вечере в клубе пограничников я была одна, муж еще не вернулся с пограничной заставы, куда его срочно вызвали: произошло нарушение границы. Я оставила около себя место для него. Настроение у всех было приподнятое, со мной шутили, желали нам, молодоженам, поскорее обзавестись ребенком, спорили, на кого он будет похож И тут я вдруг вспомнила недавний сон. Он преследовал меня несколько дней. Потом я стала забывать его. И вот снова я словно окунулась в это странное и тревожное предвестие чего-то неминуемого и опасного.

Мне снилось: я стою на берегу Днепра, опершись на какой-то плакат, и смотрю на медленно текущие воды реки, мутные и тяжелые. И неожиданно на воде появились лодки. Их было множество, и все они были до отказа наполнены людьми в черных одеждах. Люди простирали руки к небу, кричали и плакали. А лодки все плыли и плыли мимо... И не было им конца... Откуда-то пришла вдруг страшная мысль: "Это — погром!" Ко мне подскочила незнакомая женщина и угрожающе замахала кулаками перед моим лицом:

— Ты почему не с ними?

Я стала отбиваться:

14

— Не хочу с ними... боюсь! — и бросилась бежать. Она — за мной. Мы вбежали в какой-то дом, кто-то поднимался по лестнице. Я вздохнула с облегчением: "Идут люди, они помогут мне..." Женщина почему-то повязала голову платком, склонилась к швейной машине и прошептала:

— Не выдавай меня...

И так застыла, опершись локтями о стол. Зашли двое в форме НКВД. Один из них сел на кровать, заговорил со мной, не помню о чем — все мои мысли были о том, как уйти от этой женщины. Мужчина встал, он был строен и молод. Он подал мне руку. Я вышла проводить его. И вдруг он исчез, я осталась одна в каком-то лабиринте, пыталась выбраться из него и заблудилась... А наяву...

Незнакомцы подошли ко мне, вежливо попросили разрешения сесть рядом. Я ответила, что заняла это место для мужа. Не сказав ни слова, они отошли и сели сзади. Я все время чувствовала затылком их присутствие. Мужу я ничего не рассказала, только сказала, что мне привиделся страшный сон. Он успокаивал меня: "Это все ерунда, не верь снам..."

27 февраля, около полудня, я готовила обед. Вдруг прибежал муж, на нем лица не было. Он только успел сказать: "Тебя сейчас арестуют..." И тут же появились двое.

Начался обыск. Быстро и тщательно осматривали каждую вещь, особенно интересовались фотографиями. Забрали фотоальбомы и приказали мне идти с ними. Муж шел следом, глаза его были полны слез. Но разве мог он защитить меня или что-нибудь сказать в утешение?

Так мать моего мужа, задумав погубить меня, погу-

15

била и своего сына: его уволили из армии, лишили всего. Он погиб через несколько лет в штрафном батальоне.

Так была разрушена наша молодая любовь, растоптана жизнь, которая могла быть такой счастливой!

У меня отобрали все бывшие при мне золотые вещи. Женщина-конвоир повела меня по длинному темному коридору, освещая дорогу лампой. По обе стороны коридора тянулись камеры. Из них доносились стоны, плач... Наконец передо мной со скрипом отворилась дверь. Моя провожатая грубо толкнула меня в темноту. Дверь с тяжелым стуком захлопнулась, на долгие годы отрезав меня от жизни. Я стояла среди густой душной тьмы и вдруг услыхала молодой женский голос: "Иди прямо, нащупай нары и садись".

С трудом добралась я до нар, нащупала рукой шершавые неструганые доски и села. Женщина сказала, что она здесь недавно, и с подкупающей простотой добавила: "Я — воровка".

Я была в хорошей шубе, но замерзла. Наступил вечер. Странное отупение охватило меня, и одна только мысль билась в мозгу: "Боже мой, почему я здесь?"

Неожиданно вновь распахнулась дверь. Я увидела высокую, стройную женщину с длинными косами. Когда дверь закрылась и наступила тьма, я протянула ей руку — и она села рядом Я почувствовала в ней доброту и тепло.

Женщина сказала, что ее только что взяли прямо на работе, в Смольном Мы мало говорили. Она обняла меня: "Ложись, милая, поспи..." — и мы уснули рядом, как сестры.

Утром мою новую подругу увели, я даже не успела спросить ее имя. А меня перевели в другую камеру.

16

Здесь находились 10 женщин, среди которых были уголовницы, воровки, спекулянтки. В камере стоял крик, ругань неслась из всех углов. Я подошла к одной женщине и тихо спросила, где мне можно сесть.

— Давай, садись около меня, — отвечала она грубым, пропитым голосом — У тебя деньги есть?

— Зачем вам?

— Курить! — отвечала она сердито. — Я жить не могу без махорки! Позови дежурного, дай ему денег — он купит.

Я дала деньги, и, когда ей принесли махорку, она поблагодарила меня и сказала, обращаясь к остальным: "Не трогайте эту женщину!"

Когда я легла спать, то сняла шубку, положила ее под голову, а жакет, в котором были все мои деньги, повесила на форточку. Но никто ничего у меня не тронул. Принесли пайку хлеба, твердого и черствого, как кирпич. Я не могла есть, и его сразу съели другие.

Так прошло 10 дней. К нам в камеру привели 13 человек политических заключенных. И хотя стало очень тесно, но с их приходом обстановка изменилась.

Каждый из нас рассказал все о себе. Пять новеньких были из Финляндии. Они говорили по-русски, рассказали, что их долго держали в подвале на пограничном пункте, целую неделю мучили. Были там еще две женщины из Польши, две ленинградки, работавшие в Смольном, и одна москвичка. Жили дружно, поддерживали друг друга как могли. Я быстро научилась говорить по-фински. В камере стоял отвратительный запах, было душно. Когда следователь заходил к нам, то прижимал к носу надушенный платок.

По ночам начались допросы. У меня всегда было предчувствие, когда меня вызовут. Я заранее одевалась, ждала... И никогда не ошибалась. Все вопросы

17

сводились к одному — к моей жизни в Китае: что делала там, с кем встречалась. Я отвечала, что работала в журнале, что среди моих друзей были люди разных национальностей — американцы, японцы.

- С Америкой мы в хороших отношениях, а вот японцы — наши враги... Вы, очевидно, больше дружили с японцами, занимались шпионажем...

Я с удивлением посмотрела на следователя.

- Но... я никакого представления не имею о шпионаже, я вообще ничего не понимаю.

Следователь как-то странно усмехнулся:

- Мы еще поговорим.

Меня вызывали еще три раза. Вопросы были глупые, и все вертелись вокруг одного и того же. Я больше молчала, поняла — что бы я ни сказала, это ничего не даст.

Однако меня ждало новое потрясение. Оказалось, что я беременна.

Старенький тюремный доктор, осмотрев меня, схватился за голову:

— О, Боже мой, у вас в тюрьме родится ребенок, несчастные мать и дитя!

Странное спокойствие охватило меня.

— Ну что ж, значит, мои несчастья никогда не кончатся...

Когда я сообщила женщинам о своем положении, в камере поднялся плач. Все наперебой выражали мне сочувствие. За мной трогательно ухаживали, помогали мыться в бане. Там же, в бане, я однажды увидела еще одну беременную. Мы познакомились, разговорились. Она была из Литвы, ее муж тоже был арестован, ей ничего не было о нем известно. И мы стали высчитывать, когда родятся наши тюремные дети... Мы

18

сидели в разных камерах и встречались на прогулках.

...Пришло время рожать. Меня положили в тюремную больницу. Три дня я мучилась. Крики и стоны мешали остальным больным. Мою кровать вынесли в коридор. Я смотрела в окно. Перед глазами была высокая каменная стена, отгораживавшая меня от мира, от близких, от всего светлого и доброго, что было в прошлом...

Когда боли ненадолго оставляли меня, я думала о том, что, если мне суждена смерть, мой ребенок родится бесприютным, о нем не будут знать ни мама, ни муж... Я старалась найти в себе хоть искру надежды и вспоминала слова, которые мне сказала одна из заключенных, работавшая в Смольном: "Может быть, после родов тебя и вовсе освободят". Многие верили тогда, что Сталин их освободит, когда узнает о делах Ежова.

Три дня я ждала, когда появится моя подруга: мы высчитали, что должны родить с ней в одно время. И вдруг открылась дверь — и она вошла. Мы действительно родили почти одновременно. У нее родился сын, а у меня — дочь. Она весила 2.800.

Когда мне принесли ребенка, я увидела, что у моей девочки из-под грубой тюремной косынки выбиваются тонкие золотистые волосики. Меня это встревожило, потому что у нас с мужем были темные волосы, а у моей подруги, светлой блондинки, муж которой тоже был светлый, родился черноволосый мальчик. Я стала кричать и плакать — испугалась, что перепутали детей. Но медсестра сказала: "Подождите, вы узнаете своего ребенка..."

И действительно, пристально вглядываясь в это крошечное родное существо, которое пришло в этот

19

мир так не ко времени и не к месту, я узнала в нем черты родственников: по материнской линии мужчины все были блондины с голубыми глазами. Моя свекровь тоже была сероглазая блондинка. Я обняла дочь и заплакала над ней...

Когда вскоре (здесь долго не держали) надо было перейти из больницы в камеру, я завернула ребенка в полотенце и спрятала под шубку.

В тюремной камере я начала растить свою дочь, свою Саррочку. В других камерах тоже были маленькие дети, в основном у политических. Тогда власти еще не додумались устраивать детские приюты для тех, кто был не более виновен перед советской властью, чем их родители.

Еще до родов, я помню, в камеру привели молодую женщину, ленинградку, еврейку. Ее, мужа и всех родственников арестовали. Остался мальчик шести лет. Женщина, ее звали Фаина Зиммерман, дни и ночи плакала и убивалась о своем ребенке: "Где мой сын, мой мальчик, что они сделали с ним, куда он делся?"

Она ничего не ела, буквально таяла на глазах. Однажды она попросила меня купить ей в тюремном ларьке белый батон. Меня, беременную, туда пускали. Я принесла ей батон, она обрадовалась и быстро спрятала его. Но, видно, есть уже не могла. Ночью ее увезли в больницу, и там она скончалась. Ей было 39 лет. Ее оплакивала вся камера.

Мы постигли тюремную грамоту — научились перестукиваться и таким образом узнавали все новости — кто арестован и кто погиб в стенах нашей тюрьмы.

Вот они проходят передо мной на склоне жизни — люди с искалеченной судьбой, навсегда оторванные от близких и любимых, жертвы немыслимого злодей-

20

ства: ленинградки из Смольного, искренние коммунистки, верившие, что истина будет восстановлена и они выйдут на свободу; они рассказывали, что любили Кирова, замечательного человека, их арестовали, когда его убили; молодая женщина из Финляндии, тоже коммунистка, которую однажды вызвали с вещами на допрос. Мы радовались: решили, что она выходит на свободу. И вдруг женщина вернулась, легла (ходить не могла) и показала свои ноги, чудовищно распухшие: три дня она стояла в кабинете, ей не давали ни пить, ни есть.

Вот они — матери, потерявшие детей, любимые, разлученные навек, брошенные на произвол судьбы дети, дети "врагов народа".

К тому времени в тюрьме организовали ясли. Нас, матерей, поместили в отдельную камеру, и мы три раза в день ходили кормить детей.

Я написала письмо в Днепропетровск, сообщила, что у меня родился ребенок. Адрес на мамином письме был такой: "Ленинград. Тюрьма. Для Эсфири Моисеевны Вайнцвайг". И письмо нашло меня. Из него я узнала, что скоропостижно скончалась моя свекровь. Вскоре мама прислала мне посылочку, и я сумела переодеть ребенка во все новое.

Однажды к нам в камеру привели новенькую — молодую женщину с ребенком, она была из Польши. Ее муж, коммунист, занимал видный пост. Звали его Юлиан, фамилии не помню. Он тоже был арестован и впоследствии расстрелян.

Ее малыш был веселый, играл, смеялся. Его поместили в ясли.

Как-то, спустя неделю, когда мы пришли кормить

21

детей, этой женщине не вынесли ее мальчика. По лицу одной из работниц ясель мы видели, что что-то случилось. Встревоженная мать кинулась в комнату, где обычно находились дети — но ее не пустили туда. В отчаянии она закричала: "Где мой ребенок? Он нездоров? Пустите меня к нему!"

В конце концов выяснилось, что ребенка положили спать у открытого окна, на дворе было уже очень холодно, дело было зимой. Мальчик не плакал, и никто не обращал на него внимания — он заболел и умер. С кого было спрашивать? Наши дети были такие же арестанты, как и мы. Это не первое и не последнее преступление в отношении наших детей.

Однажды, развернув свою шестимесячную девочку, я увидела, что у нее какие-то странные выделения, и побежала к врачу. Другие матери обнаружили то же самое. Выяснилось, что кто-то намеренно заразил всех маленьких девочек гонореей. Матери были здоровы. Кто совершил это злодейство, осталось неизвестно.

Детей начали лечить. Нас поместили с ними в специальную больничную палату.

В этой же палате находились две страшные рецидивистки. Они шумели, ругались, делали гадости. Одна из них что-то украла у кого-то и подложила мне. Когда я возмутилась, эта женщина с глубоко посаженными глазами, в лице которой не оставалось ничего человеческого, злобно посмотрела на меня исподлобья и сказала: "Когда твоей дочке будет три года, она умрет..."

Я закричала от ужаса. Меня перевели в другую палату, а тех двух вскоре отправили с этапом.

С большим трудом мама добилась свидания со

22

мной. Она пришла нарядная, красивая, от нее пахло духами, ей было всего 43 года. Рядом с ней я поняла, как ужасно выгляжу. Нам не разрешили долго разговаривать. Мама успела мне сказать, что переписывается с отцом, с сестрой, шлет им посылки. Вскоре и муж добился свидания со мной. Он пришел в гражданской одежде, в какой-то жалкой кепочке. Это был совсем другой человек. Я стояла перед ним с опущенной головой, не могла говорить. Он сказал, что хочет видеть дочку и будет снова добиваться свидания. Вскоре меня вызвали к начальнику тюрьмы. Я пошла с ребенком на руках. Начальник предложил мне сесть, поставил рядом со мной, на столе, графин с водой и стакан. Я спросила, есть ли какое-нибудь решение по моему делу и когда будет суд. Ведь прошло уже полтора года, и я до сих пор ничего не знаю... Начальник замялся, потом встал, взял какую-то бумагу и прочитал: "Осуждена на 10 лет заключения".

Может быть, потому, что все во мне в эту минуту окаменело, я заговорила каким-то неестественно спокойным голосом, а может быть, подобно тому, как порой не осознают сразу потерю близкого человека — боль приходит потом, я не осознавала потерю свободы на долгое время...

— Где я должна расписаться? Или это не обязательно?

— Можете не подписывать решение. Это все равно ничего не изменит.

Но я подписала и вышла из кабинета с гордо поднятой головой.

Как мне потом рассказывали, начальник шлепнулся на стул и начал пить воду из того самого графина, который он поставил передо мной.

23

— Удивительная женщина, — сказал он. Да, я стала мужественной, взяла себя в руки и решила не падать духом: пока жив человек, жива надежда... Женщины в камере стали ругать меня, зачем я подписала эту бумагу. Но прав был начальник, моя подпись была лишь пустой формальностью. Ничто не могло изменить мою судьбу. Все решала "тройка", а решение было одно: осуждение без помилования. Милосердие, жалость, справедливость — эти слова были изъяты из словаря слуг "правосудия" самого гуманного государства.

Через два месяца мне велели одеться и сказали, что повезут в прокуратуру. Я собралась, одела ребенка, и нас посадили в черную машину. Ехали по Невскому: палачи и тюремщики перестали стесняться. На улицах было людно.

Я думала о тех, кто там, на Невском, ходит на свободе: никто из них не мог быть уверен в том, что ночью эта или такая же машина не подъедет к его дому — и жизнь его навеки будет сломана... Наконец мы приехали.

В здании прокуратуры было много народу. Меня усадили, конвой сел в стороне. Ко мне подошел незнакомый мужчина, поиграл с Саррочкой. Мне надо было поменять ребенку пеленку. Человек помог, пошутил. Но вдруг по моему упорному молчанию понял, что со мной нельзя говорить, и поспешно отошел. В это время меня вызвали к прокурору.

— Вы — японская шпионка, — сразу решил он меня огорошить.

— Не знала, что я такая важная персона, — отвечала я. — Не было никакого суда, не было ника-

24

ких улик. За что же я должна страдать?

— Ваше дело пересмотрено. Вам сняли два года, осталось 8 лет. Может быть, он думал, что я кинусь его благодарить. Но я только обвела взглядом присутствовавших в кабинете, крепче прижала к себе дочку и ничего не сказала.

Конвой снова повел меня к машине. Она стояла на некотором расстоянии от тротуара. Мне с ребенком на руках трудно было взобраться в машину. Но никто мне не помог. А вокруг уже собралась толпа, послышались реплики, смешки. Как мне хотелось крикнуть этим людям: "Я не воровка, никого не грабила и не убивала! Я так же невиновна, как и вы!"

Какой-то мужчина растолкал толпу, подошел к нам и посмотрел на меня с ужасом и жалостью.

Врач, которая лечила детей, была ужасно брезглива. Когда она осматривала детей, то старалась к ним не прикасаться. Но мою девочку она взяла на руки, поиграла с ней и сказала: "Какая красивая девочка, чистенькая, золотые волосы, сероголубые глаза и не плачет. Отдайте ее родным, ведь это лучше, чем таскать ребенка по этапам — она может заболеть. Тюрьма и лагерь — не место, где можно растить маленькую девочку".

Началась жестокая борьба с самой собой. Мысль о разлуке с моей крошкой, с моей Саррочкой, была невыносима, и в то же время я понимала, что доктор права.

25

Я решила отдать дочку маме и мужу. Написала им. Через две недели они приехали. Пропустили ко мне только маму. Она сказала: "Ты, дочка, не плачь. Саррочке будет хорошо", — и поцеловала меня. Тяжелое это было прощание. Доченьке уже было 11 месяцев, она была моим маленьким другом... Стараясь подавить рыдания, я говорила: "Через восемь лет я выйду на свободу и буду водить Саррочку в школу". Мама обещала писать, не утаивая ничего. Я же обещала не плакать. Завернула дочку, в последний раз прижала к себе и передала маме. Мужа так и не пустили ко мне. Взяли у него только передачу. Я смотрела в окно, видела, как мама гордо идет, прижимая к себе внучку, а рядом с ней муж — угнетенный, с опущенной головой.

В тот день, глядя им вслед, могла ли я думать, что вижу их в последний раз, что вот так, идя через тюремный двор, они навсегда уходят от меня, навсегда исчезают из моей жизни... В камере появилась новая женщина, Нина Иванова. Ее мужа, еврея, военного, тоже арестовали, и она о нем ничего не знала. С ней была восьмимесячная дочка Карина, красивая, рослая девочка, которая уже пыталась ходить. Мы подружились с Ниной.

Как-то я вздремнула на нарах, и мне приснился сон. Мы с сестрой Фаиной в Китае, покупаем в магазине сахар. Я купила самую большую пачку, и мы вышли из магазина.

Когда я рассказала свой сон пожилой колхознице, сидевшей вместе со мной, та покачала головой — это не к добру, "ты потеряешь кого-то из твоих близких..."

Через три дня пришло известие о смерти отца в одном из лагерей под Свердловском. Ему было только

26

48 лет. До конца своих дней он мучился, что обрек детей на такие страдания. Во время этапа в Караганду я попала с Ниной Ивановой и ее девочкой в один вагон. Накануне мама прислала мне две пары сапожек, одни — теплые, а другие — резиновые, и туфли.

Когда мы сошли с поезда, стоял сильный мороз. Нина была легко одета — осеннее пальто, туфельки на каблучках. Ведь она, как и многие другие, верила, что все это недоразумение, скоро выяснится, что она ни в чем не виновата, и не нужно брать с собой теплых вещей, до зимы ее освободят. До лагеря надо было идти долго. Нина несла ребенка и еще какие-то узелки. Она выбивалась из сил, ноги в легких туфельках увязали в снегу. Я не могла этого видеть и отдала ей свои теплые сапожки, а сама надела резиновые, и взяла у нее из рук вещи.

Так мы шли. Дорога казалась бесконечной. Нина была маленькая, хрупкая. Не знаю, откуда у нее брались силы нести Карину, девочка была тяжеленькая. Мне каждый раз казалось, что Нина вот-вот упадет со своей ношей в снег и больше уже не сможет подняться... Но она была мать.

У меня в резиновой обуви отмерзли пальцы на ногах Но наконец мы дошли до места, и здесь нас разлучили: женщин с детьми поместили в отдельный лагерь.

На прощание Нина сказала: "Это глупо, что вы не взяли с собой ребенка..." Но я подумала, что моей девочке все же будет лучше у мамы, чем в тюрьмах, в лагерях и на этапах... Нина очень благодарила меня. Больше мы не встретились с ней...

27

Полгода я находилась в Караганде, затем в Алма-Ате, немного поработала в лагере машинисткой. Вдруг сообщение: будет этап на Колыму. И началось — из тюрьмы в тюрьму. Я могла бы составить длинный их список...

Помню, привезли меня ночью в Свердловск. Когда открыли камеру, я в растерянности остановилась на пороге, не зная, куда ступить. Огромное помещение было забито людьми. Одного моего, уже опытного взгляда было достаточно, чтобы понять: большинство здесь — страшный сброд, воры, убийцы. Ко мне подошла женщина, высокая, седые косы были уложены вокруг головы. Она взяла меня за руку:

— Пойдемте со мной, здесь опасные люди. Будете с нами.

С этими словами она повела меня в дальний угол, где, прижавшись друг к другу, сидели на нарах человек 30. Это была группа врачей из Ленинграда. Никто из них не спал. Утром мы познакомились. Среди них была молодая женщина, жена наркома. Она увлекалась астрологией и хиромантией. Как-то она сказала: "Дайте вашу руку — я скажу вам, что вас ждет". Я протянула ей руку, она долго изучала линии на моей ладони, потом сказала: "Жить вы будете долго, но жизнь ваша будет трудная. У вас будут двое детей, но должна вас огорчить — останется только один ребенок..."

Увидев, как меня потрясли ее слова, она добавила: "А впрочем, все это ерунда. Все в жизни еще может измениться к лучшему. Не отчаивайтесь". Вскоре всех их увезли, и больше я не встретила этих милых и симпатичных людей.

Так мелькают в моей памяти, как в калейдоскопе,

28

лица, камеры, короткие знакомства, этапы, пересыльные пункты и снова тюрьмы... Во время одного из этапов я познакомилась с милой женщиной из Польши, Броней Заславской. Она была членом коммунистической партии и приехала в Москву на съезд. Прямо оттуда ее и забрали. На пересыльном пункте, где надо было ждать пересадки, собралась большая группа заключенных. В ней были перемешаны политические и уголовники-рецидивисты. Спать в бараках было невозможно: съедали клопы, и мы с Броней устроились снаружи, прямо на земле. Но спать боялись. Вокруг подстерегала опасность. Колючая проволока разделяла территорию на две половины — мужскую и женскую. Но это не было гарантией. Даже конвоиры, видавшие виды, боялись тех, кто здесь собрался.

Среди уголовников всем заправляла женщина — высокая красивая блондинка. Трудно передать, что она вытворяла. Шел откровенный грабеж, чемоданы летели через колючую проволоку к мужчинам и назад. Обворованные плакали, кричали, но никто им не мог помочь. Неожиданно атаманша подошла ко мне, ласково обняла. Я решила воспользоваться ее расположением и сказала: "Вот тут одна женщина совсем без вещей, а у нее взяли единственную комбинацию". Блондинка отшатнулась и зло проговорила: "Да, взяла и буду носить, а ты помалкивай!" Я смолчала, поняв, что в этом волчьем мире опасно заступаться за другого. Глядя на эту удивительную красавицу, я думала о том, что могло толкнуть ее на самое грязное дно...

Наконец нас посадили в "товарняк". Мы с Броней попали в разные вагоны. На одном из полустанков, где поезд долго стоял, я решила написать письмо маме и

29

мужу и выбросить его в узенькое вагонное окошко. Моему примеру последовала еще одна женщина.

Я писала, что чувствую себя хорошо, куда меня повезут, еще не знаю, но постараюсь написать с места. Прошу поцеловать от меня доченьку. Как только поезд тронулся, мы бросили наши письма в окошко. Так делали многие в те страшные времена. Когда во время кораблекрушения бросали в океан записку в запечатанной бутылке, надеялись на милость стихии, что волны вынесут этот крик о помощи к берегу или к борту проходящего корабля. Здесь же была одна надежда — на доброту человеческую, на сочувствие. И надо сказать, что эта тюремная почта часто срабатывала. Нередко такое письмо находило своего адресата.

Едва мы бросили в окно письма, как поезд остановился, дал задний ход и снова остановился. В вагон вошел конвоир, в руках он держал наши письма.

— Кто бросил эти письма в окно? — спросил он. Женщина молчала, а я сказала:

— Это мое письмо... я написала его маме...

Конвоир посмотрел на меня и положил письмо в карман.

— Хорошо, я отправлю его.

Впоследствии я узнала, что письмо мое дошло к маме. Так в это жестокое время, когда, казалось бы, должно было быть уничтожено в сердцах людей все человеческое, там, где этого меньше всего можно было ожидать, встречались люди, готовые протянуть руку помощи.

Но самое ужасное ждало впереди. Нас погрузили, как невольников, в трюм парохода. Теснота была невообразимая. Началась качка. Людей рвало, они кри-

30

чали, а воры забирали у них последнее. В темноте, почти рядом со мной, происходили отвратительные, грязные сцены. Это был ад. Я приткнулась в уголок и плакала: за что мне все это следовало?

Наконец мы прибыли в Магадан, откуда нас отправили в женский лагерь. По дороге у меня украли теплые вещи. Лагерь был большой. Почти все женщины были политические. Нас поместили отдельно от уголовников. Многие не знали ничего о своих семьях, о судьбе мужей, тоже репрессированных, о том, где находятся их дети.

Еще до отъезда из Караганды я получила письма от мамы и мужа. Муж писал, что он на фронте в Финляндии, но что война скоро кончится. В письме было его фото в военной форме. Саррочка была здорова, росла хорошей, умной девочкой. Мама мне сообщала адрес сестры. Она находилась на лесоповале в Ухте, писала, что ей очень трудно, вокруг плохие люди.

В лагере мы с Броней Заславской попали в один барак. Спали рядом на нарах, вместе ходили на работу; с нами работали две пожилые женщины, из старых большевичек. Мы дружили. Работали на складе, перебирали овощи. Очень страдали от холода, лета на Колыме практически нет.

Шел 1940 год. Однажды к нам в барак принесли газету. Я развернула ее и не поверила своим глазам: на снимке были запечатлены Сталин и Риббентроп.

— Как это может быть — такая дружба? Ведь немцы уже в Париже и пойдут дальше. Они нападут на нас, вот увидите!

Женщины с удивлением смотрели на меня.

— Глупости ты говоришь, — сказала самая яростная большевичка.

31

На работу в склад стали приводить пятерых рецидивистов. В них было все самое страшное, что только может быть в человеке, если можно их назвать людьми. Особенно ужасен был один, молодой. Он часто подходил к нам, особенно "благоволил" ко мне. Приносил угощение, кое-что из съестного. Отказываться я боялась. Однажды он позвал меня в конторку, где никого в то время не было. Я боялась идти одна и взяла с собой Броню. Мы зашли и ахнули: на столе лежало сокровище — целая груда сахара. Он заставил нас взять. Пришлось подчиниться.

Начальник склада не раз просил лагерное начальство не посылать к нему на работу воров. Но все продолжалось по-прежнему, некуда было их девать. Работать они не хотели и целые дни болтались по складу. Однажды вместе с ними прислали женщину-воровку. Она только делала вид, что работает. Как-то, когда уголовники слонялись без дела, конвоир приказал молодому вору идти на место, тот пренебрежительно повернулся к нему спиной.

И вдруг конвоир крикнул нам: "Ложись!" Женщины легли поспешно на пол, а я в растерянности осталась стоять. Одна из них потянула меня за подол, и я присела.

В ту же минуту раздался выстрел, вор упал, из живота у него вывалились внутренности. Я в ужасе закрыла глаза. Когда я вновь решилась посмотреть, то увидела, что и женщина-воровка мертва. Рикошетом, той же пулей ей буквально на куски разнесло голову. Когда их уносили, пришло высокое лагерное начальство. Один из них, когда мимо него проносили убитого вора, сказал: "Собаке собачья смерть". После этого случая меня перевели на работу в

32

поликлинику уборщицей. Это была удача.

...К этому времени в лагере организовали самодеятельность. Среди заключенных оказалось немало талантливых артистов-профессионалов. Помню знаменитую певицу из Киева, известную балерину, дочь наркома, пианистку из немцев Поволжья. Все они имели по 10 лет заключения. В клубе показывали кино. Из мужского лагеря приезжали участники самодеятельности — музыканты, певцы, танцоры. Помню, у нас был даже режиссер, чудесный человек Зарпаховский. Он сумел организовать оперу, которая впоследствии стала известным в Магадане театром. Я тоже немного пела в самодеятельности. Появилась надежда, что время быстро пройдет, я вернусь к родным и любимым, поведу, как мечтала, мою доченьку в школу - вернусь к жизни.

1941 год. Началась война. В первые дни нас никуда не пускали, выключили радио. Мы не знали, что происходит. Женщины подняли шум: «У нас тоже родные, и мы хотим все знать». Тогда включили радио. Мы слушали, и всем стало страшно. Как быстро двигались по нашей земле немцы! И никто не может остановить... Я не знала, что с моими близкими. Последнее письмо пришло в марте 1941 года. Мама писала, что Саррочка здорова, веселая, играет с собачкой, спрашивает, где мама, где папа. С фотографии мне улыбалась золотоволосая, голубоглазая девочка. Я всем с гордостью показывала мою дочку. Но вот переписка оборвалась: немцы вошли в Днепропетровск...

В поликлинике, где я работала, врачи были заключенными, среди них — несколько профессоров. Я была самая молодая, мне симпатизировали, помогали

33

как могли, угощали.

Однажды меня вызвал сотрудник НКВД. Спросил: "Хотите освободиться раньше всех?" Я кивнула. Тогда мне предложили слушать все разговоры в поликлинике и передавать их. Я сказала, что не понимаю, что я должна делать, и что подумаю. Я отдалилась от самых близких подруг, решила — лучше быть одной и ни с кем не разговаривать, чем предавать друзей.

Меня снова вызвали, и, когда я категорически отказалась "стучать", меня отправили в какой-то поселок копать землю. Кончилась чистая работа, кончилась самодеятельность... В годы войны мы на Колыме голодали. Из Америки сюда прибывали продукты и вещи, но начальство почти все забирало себе. Что похуже — шло жителям Колымы, ну а заключенным — ничего. Начальство жило припеваючи. У меня была с собой каракулевая шубка, шляпка, туфли — все это начальство выпросило у меня, взамен дали какой-то свитер, немного денег. Деньги я послала маме, когда мы еще переписывались. Мама ругала меня за это. Однажды в окно я увидела нарядную женщину и чуть не заплакала: все на ней было мое...

Долго я долбила мерзлую землю, изнывая от тревоги за близких и недобрых предчувствий. И все же даже в этих труднейших условиях встречались интересные люди, общение с которыми помогало и поддерживало меня.

Одним из таких людей была невестка Троцкого, жена его сына — Женя Рубинштейн-Седова. У нее была маленькая дочка. Сергей Седов застрелился — знал, что его все равно уничтожат, Женю арестовали, а ребенка она передала родителям, коренным москвичам.

34

Рядом со мной спала писательница-эсерка Берта Самойловна Бабина. Общалась я с еще одной женщиной, коммунисткой из Кремля. Я тогда не имела представления об этих людях и вообще многого не знала и не понимала. Благодаря дружбе с этими замечательными женщинами я много поняла и многому научилась...

Шел 1945 год. Это был год Победы и год окончания моего срока. Однажды ночью меня отправили в другой поселок. Причины я не знала, да и не интересовалась. Иногда на меня нападала какая-то апатия, которая сменялась отчаянием: почему меня не освобождают? Ведь время... Восемь лет жизни, молодости прошли.

В бараки этого поселка стали поступать новые заключенные. В основном это были жители Закарпатья. Среди них — молодые женщины, получившие 10-летний срок.

Как-то привезли большую партию молодых мужчин и женщин. Нам приказали пойти с ними в баню — помочь переодеть их в арестантское. У всех у них на лагерной одежде, спереди и сзади, были нашиты номера. Мы уже знали, что это означает 25-летний срок.

Вскоре всех заключенных, осужденных на большие сроки, отправили куда-то далеко в поселок-прииск.

Наступил 1946 год. Постепенно стали освобождать политических, получивших 10 лет заключения. Работа у меня была разная, гоняли куда хотели — мы не считались людьми.

Я опять увидела сон, будто я приехала в Днепропетровск и иду по улице. Мне повстречалась какая-то женщина, и я спросила ее, не знает ли она, где живут мои мама и дочка? Она молча поманила

35

меня за собой и как-то странно улыбнулась. Я пошла за ней. Шли долго до самой окраины города, и женщина все так же молча указала мне рукой на каменную ограду вдали. "Что это?" — крикнула я и обернулась к женщине. Но она уже исчезла. Я пошла к ограде, вошла во двор, поднялась по лестнице и зашла в какое-то помещение. Там было много людей, они теснились по углам. И тут я увидела маму, она сидела на стуле, повязанная платочком, руки сложены на коленях. Дочки моей нигде не было видно. Я закричала: "Мама! А где моя девочка?" Сон оборвался...

Я проснулась с криком, долго рыдала, как никогда еще за эти годы. Мне стало ясно, что я потеряла маму. Меня никто не мог успокоить.

Наступил памятный 1947 год, год освобождения для всех, кто в 1937 году получил 10 лет. В нашем поселке остались только 28 заключенных. В их числе — Женя Седова, сестра Якира — в основном все коммунисты. Царило всеобщее волнение.

Помню день 6 июля, день моего рождения. Женя была в конторе (она работала счетоводом), а я мыла пол в управлении. Вдруг вбежала женщина с криком:

— Двадцать семь человек освободили!

Я спросила:

— Вы видели список освобожденных?

Она ответила, что не видела, и побежала к Жене. Я тоже бросилась туда.

— Женя! — закричала я еще с порога. — Вы все свободны, а я?!

Женя грустно покачала головой:

— Нет, ты не свободна...

На следующий день женщины собирали вещи. Они шли к машинам, молча, опустив головы. Как будто бы-

36

ли передо мной в чем-то виноваты...

Я пошла к начальнику лагеря и спросила, почему меня не освободили, ведь у меня было 8 лет, а прошло уже 10...

Он ответил, что нет еще моего дела. "Ждите".

Я знала, что многие осуждены заново. Мне была знакома история одной милой, интеллигентной женщины, осужденной на 25 лет. Когда стали освобождаться ее подруги по заключению, с которыми она очень дружила, женщина эта покончила самоубийством Я подумала, что, если меня снова осудят, я сделаю то же. Мне было уже 33 года. Я начала седеть. На нервной почве началась депрессия, боли в желудке.

Приходя домой — я стала работать в небольшой конторе, вместо Жени, — я все время лежала.

Пришло письмо от товарищей по заключению. Все 27 человек не получили паспорта, а лишь справки и трех- или пятилетние сроки ссылки. Что же будет со мной?

Целый месяц я ни с кем не разговаривала. Заходила в барак, сразу ложилась, накрывалась с головой и лежала, думала... В сотый, в тысячный раз я рисовала себе одну и ту же картину — как я приезжаю в Днепропетровск, иду по улице, захожу в дом, где жили мама с дочкой. Дохожу до дверей... И тут все обрывается.

Прошло уже два месяца как никого больше не освобождали. Начальник лагеря ничего не знал. И вдруг однажды, это было в августе, я лежала в конторке, чувствовала себя плохо, желудок болел. Вдруг вбежала девушка из Закарпатья и радостно бросилась ко мне: "Вас освободили!" Я посмотрела на нее и

37

сказала: "Спасибо". Мой равнодушный тон удивил ее. Она решила, что я не поняла: "Да вас же освободили!" Я снова поблагодарила, и она в испуге убежала.

Только через три часа я поднялась и, равнодушная, какая-то окаменевшая, пошла в контору.

Начальник лагеря встретил меня словами: "Вот и нашли наконец ваше дело, подождите немного, прибудет конвой — и вас отправят в поселок Ягодное для оформления документов". В Ягодном находилось центральное управление.

Я попросила разрешения выйти из лагеря — ведь я была уже свободна. Навестила знакомых. Дело тянулось две недели. Мне трудно передать это чувство, когда я села в автобус, как все люди, и, по совету начальника, сама поехала в Ягодное оформлять свободу.

В конторе управления начальник торжественно протянул мне руку, поздравил с освобождением и между прочим сказал: "Каждая из 27 ваших подружек задавала мне один и тот же вопрос — почему не освободили их самую молодую приятельницу, некоторые даже заплакали. Ну вот теперь вы свободны, можете ехать куда хотите".

Я получила справку об освобождении и мизерную сумму денег — мой "заработок" за 10 лет. Здесь, в Ягодном, я встретилась со своими подругами. Нам отвели маленький домик. Мы с Женей поселились в одной комнате. Ждали... По вечерам собирались все вместе, мечтали о будущем. Стали устраиваться на работу. Ведь нужно было на что-то купить билет. Я работала счетоводом, Женя — бухгалтером.

Однажды в бухгалтерию зашел один из инженеров-

38

механиков. Его звали Георгий Скирто. Он не был заключенным и работал по найму. Я ему понравилась. Он стал ухаживать за мной, сделал предложение. Я решила согласиться, это была единственная для меня возможность выбраться на материк. Но мне ничего не было известно о моем муже. Сколько я ни писала всюду, спрашивая о муже, о матери и дочке, ниоткуда я не получила вразумительного ответа.

Мои подруги — Женя Седова, Белла Якир — советовали мне сойтись с Георгием Скирто.

Белла тоже была одинока, ее муж и братья, 11 человек семьи — все были расстреляны. Итак, мы с Георгием стали жить вместе. Он работал на приисках, много зарабатывал и делал мне дорогие подарки. Георгий много рассказывал о работе, о делах на прииске, где в день иногда добывали 60 килограммов золота. Но среди всего этого сказочного богатства Колымы царили страдания, ужас, смерть... Среди заключенных были врачи, инженеры, писатели, артисты. Они жили в бараках вместе с уголовниками.

Однажды, это было в начале войны, неожиданно приехал из Москвы какой-то важный представитель. Он сказал начальнику прииска, человеку жестокому, зверски издевавшемуся над заключенными, что разыскивает одного из его "подопечных". Назвал фамилию. Бросились искать, но нигде не могли найти того человека. В поисках прошло несколько часов. Вдруг один из уголовников нагнулся и пальцем показал под нары. Оттуда вытащили худого, оборванного и грязного человека, скорее похожего на тень, чем на живое существо. Человек заплакал и сказал, что больше не хочет жить.

Приезжий бросил злой взгляд на начальника приис-

39

ка, затем обратился к несчастному:

— Товарищ полковник, сейчас идет война. Вы нам очень нужны. Мы немедленно вылетаем в Москву.

Заключенного полковника повели в контору, обогрели, накормили. Человек из Москвы попросил его скинуть этот страшный ватник.

— Нет, — ответил тот, — я никогда его не сниму... Пусть видят...

Потом повернулся к начальнику прииска и сказал:

— А тебе я еще отомщу за гибель моих товарищей, за издевательства.

Они уехали. Вскоре начальника прииска сняли с работы.

...Наконец нам пришло разрешение уехать на материк. Примерно в это время объявили о девальвации рубля. Многие люди потеряли почти все, что имели. Были случаи самоубийства, ведь деньги эти они заработали тяжелым трудом.

Мы быстро собрались и уехали в Магадан. Купили билеты, но погода была нелетная, надо было ждать самолета. Здесь я встретила своих друзей, артистов Розенштрауха-Кузнецова и его жену Дусю Тарасову, жену режиссера Варпаховского Иду. От нее я узнала, что Варпаховский снова арестован за то, что во время репетиции выразил сочувствие по поводу самоубийства одной из заключенных. На него донес певец Вадим Козин, который сидел по обвинению в гомосексуализме. Он был осужден на один год, но жена добилась его освобождения, потому что была беременна.

Георгий мне рассказал, что ему говорили обо мне: "Не связывайся с этой женщиной, ее могут посадить вторично"...

40

Когда в ожидании летной погоды мы с Георгием шли по Магадану, то вдруг увидели на стене возле управления приисками объявление о том, что выезд политическим заключенным, получившим освобождение, запрещен. Но все же решили рискнуть.

У самолета всех обыскивали. Искали золото, украденное на приисках, и не обратили внимания на мои документы. Мы сели в самолет. Я радостно вздохнула, боясь поверить своему счастью: свободна!

Прилетели в Хабаровск, а оттуда поездом в Москву.

Женя дала мне адрес своих родителей, и мы остановились у них. Они тепло приняли нас. Здесь я познакомилась с очаровательной Юленькой, внучкой Троцкого. Девочке было лет 12. Мы с ней гуляли по Москве, сфотографировались и отправили фотографию Жене. Она бегала по всему поселку Ягодное, всем показывала фотографию, плакала и смеялась от радости. Мать Жени, человек высокой культуры, пригласила меня в Еврейский театр.

Там я видела много евреев в военной форме, с орденами.

Когда я в феврале 1948 года уезжала, Михоэлса уже не было, а вскоре закрыли и театр.

В министерстве, куда Георгий пошел за направлением на работу, ему сказали, что мне запрещено жить в большом городе, и направили его в небольшой поселок в Читинскую область.

Георгий был разведен. Его маленький сын Володя жил на Донбассе с родственниками.

Мы заехали на Донбасс, чтобы захватить Володю с собой. Здесь я познакомилась с матерью Георгия, с его братом и другими родственниками. Они приняли

41

меня приветливо. Я сказала Георгию, что должна поехать в Днепропетровск, узнать о судьбе своих близких. Георгий спросил:

— Ну а если твой муж жив, ты уйдешь к нему?

— Мне нужна моя дочь, — сказала я, — а если муж не искал меня столько лет — значит, я ему не нужна...

...И вот Днепропетровск... Город был сильно разрушен, на главной улице — одни деревянные заборы, скрывавшие развалины.

Я бежала. Задыхаясь, приблизилась к дому, где жили мама с дочкой... В доме были три квартиры. Дверь в одной из них стояла приоткрытой. Я заглянула, увидела стол, на нем стояла наша серебряная ваза. Из глубины квартиры появилась женщина и захлопнула передо мной дверь. Я постучала в мамину квартиру и ждала с замиранием сердца...

Дверь открылась, на пороге стоял мой свекор, в комнате находились и еще некоторые мои родственники. Они узнали меня, подошли, обняли. Из их рассказа я поняла, что, когда началась эвакуация, они уговаривали мою маму уехать с ними, хотели взять с собой хотя бы Саррочку. Но мама наотрез отказалась. Она хорошо владела немецким и другими языками и решила, что ей ничто не угрожает. Сколько людей допустили такую же роковую ошибку! Итак, они уехали, а моя мама с несчастной моей доченькой остались.

Одна из соседок предложила увезти Саррочку в село. Девочка, голубоглазая, с золотистыми волосиками, не была похожа на еврейку. Но потом соседка испугалась, что на нее донесут. В доме поселились

42

немцы. Они хорошо относились к маме, угощали девочку... Но вот, по приказу комендатуры, 9 октября всех евреев погнали к Ботаническому саду. Там уже были выкопаны большие рвы. В этот день расстреляли 17 тысяч человек.

...В горисполкоме мне выдали об этом справку. Муж мой числился в списках пропавших без вести. Тяжкое горе свалилось на меня, ведь все время я лелеяла какую-то смутную надежду... Но надо было возвращаться на Донбасс.

Мои новые родственники относились ко мне неплохо, но я все время чувствовала, что я еврейка, не своя. Володя очень привязался ко мне и полюбил. Но однажды, когда я гуляла с ним, появилась незнакомая женщина. Она оказалась первой женой Георгия, матерью мальчика. Женщина рассказала, что снова замужем и счастлива, у нее родился еще один ребенок, а с Георгием они жили плохо, он изменял ей. Мать Георгия предложила ей войти в дом, подождать, пока тот вернется, но она не захотела. Володя прижался к матери. И она увезла его. Когда Георгий приехал домой, он не мог простить нам, что мы отпустили его сына.

В Читинской области мы поселились в поселке Ксеньевское, получили отдельный домик. Георгий работал механиком, а я бухгалтером Он часто ездил по командировкам и, как я узнала, изменял мне.

Однажды я почувствовала, что беременна. Георгий сказал, что он хочет только дочь. Мы фактически еще не были женаты, да я и не стремилась к этому. Георгий очень пил, и мне это было противно. Я готова была бежать на край света, но куда убежишь? Сестра была

43

где-то далеко на Севере, писем от нее не было.

Я родила мальчика, роды были тяжелые, ребенок весил 4,5 кг. Это был чудесный, здоровый малыш. Мы зарегистрировались, я перешла на фамилию мужа, в метрике сына было записано: "Борис Георгиевич Скирто, отец — украинец, мать — еврейка, родился 9 октября 1949 года".

Вскоре я получила письмо с Колымы. Подруги писали, что никого не освободили, хотя уже все сроки прошли. Говорили, что есть приказ Сталина о вечной ссылке.

Однажды муж пришел поздно с работы, сел около меня и сказал: "Нам надо переезжать в другое место, это будет лучше во всех отношениях. Наш поселок небольшой. А вот есть такой город Балей..."

Я молча слушала. В душу мне закралось подозрение.

В полночь раздался стук в дверь. Я почувствовала неладное. Шепнула: "Это за мной..." Вошли двое, один из органов, другой — просто свидетель. Начался обыск. Мне велели собираться. Георгий не дал мне взять с собой сына: "Подумай, зачем ребенка в тюрьму?" Но я, не говоря ни слова, завернула Борю и вышла.

У нас были две собаки. Когда я переступила порог, одна из них стала быстро рыть яму у дома, вторая, очень умная, овчарка, подошла, положила мне лапы на плечи и убежала, ее нигде не могли найти.

25 февраля, роковой месяц в моей жизни. На улице стоял сильный мороз, в камере было холодно. Невозможно было поменять и посушить ребенку пеленку. Я не знала, что мне делать.

На следующий день мне объявили, что меня отпра-

44

вят в Читу, а Борю — в ясли. А если снова тюрьмы и этапы? Я боялась, что малыш погибнет, как погибали у меня на глазах другие дети. И вот, как тогда, я завернула ребенка в одеяло и передала мужу.

Я проклинаю эту злосчастную минуту, проклинаю свою несчастную судьбу и никогда не прощу себе этого... Малышу было пять месяцев...

Муж успокаивал меня, сказал, что вырастит ребенка и чтобы я не волновалась.

У меня было много молока, я очень мучилась, и мне перебинтовали грудь. В тюрьме дежурная подозрительно посмотрела на мою перебинтованную грудь. Я объяснила ей, в чем дело, но она не поверила, и, когда начала снимать бинты — молоко брызнуло ей в глаза.

Тюрьма находилась в здании НКВД, меня поместили в одиночную камеру. Было чисто, но ложиться не разрешали, то и дело стучали в дверь. Я чувствовала себя плохо, не было сил...

Стали вызывать к следователю. Это был желчный, злобный человек. Я спросила, могу ли я забрать ребенка к себе, он ответил: "В НКВД детей не держим".

Дали свидание с мужем. Он принес мне фотографию сына. Я почувствовала, что Георгий стал каким-то чужим.

Меня снова стали вызывать на допросы. Я была в каком-то отупении, мучила мысль, что теряю второго ребенка.

Однажды в кабинете следователя я увидела прокурора. Следователь зачем-то вышел на несколько минут. Я сидела, тоскливо опустив голову. И вдруг прокурор подскочил ко мне и быстро зашептал: "Не надо плакать, все будет хорошо, вам предстоит только

45

ссылка..." Кто он был, этот добрый человек, сохранивший душевное тепло среди произвола, жестокости и беззакония?

Я немного успокоилась. Вскоре мне объявили: "Пожизненная ссылка".

Меня отправили в Красноярский край, в Сухобузино.

...Ссыльные жили в одном бараке. Все искали работу, с которой здесь было трудно. Муж прислал денег, большое письмо, фотографию сына.

Как-то из тюрьмы к нам в барак привезли женщину, ее тоже приговорили к пожизненной ссылке. Она ни с кем не хотела говорить. У женщины были большие, невероятно злые глаза. Нам сказали, что она чешка.

Через некоторое время она заговорила со мной. Ее звали Генриетта, она жила в Праге. Во время войны фашисты арестовали ее, на допросе в гестапо выбили все зубы. Когда пришла Красная армия, Генриетту забрали и увезли с маленьким ребенком в тюрьму. Ребенка отняли, и она не знала, где он. С ней остался лишь сундучок с вещами ребенка. Я спросила Генриетту, может ли она писать по-русски. Она не умела. В поисках ребенка я помогала ей писать письма во всякие инстанции.

Снова пришло письмо от Георгия. Он писал, что помогать мне деньгами больше не будет: "Живи как знаешь". Я не ошиблась в своих предчувствиях: этот человек оказался подлецом.

Надо было срочно искать работу, и для этого пришлось переехать в Енисейск.

Во время плавания по Енисею я встретила подругу по работе в лагерной поликлинике, с которой мы жили там в одном бараке. Она рассказала, что вышла за-

46

муж за артиста Георгия Жженова. Они работали в театре, но вскоре разошлись. У нее шестилетняя девочка. Снова вышла замуж за хорошего человека, геолога. У них есть домик в Енисейске, и живут они хорошо. Подругу мою звали Люда Воронцова. Она взяла меня к себе жить, пока я найду работу и сниму комнату.

Деньги таяли. Почти все, что у меня было, я послала в Москву матери Жени, чтобы она купила мне набор инструментов для маникюра.

...Я стала работать маникюршей и прилично зарабатывать. Сняла комнатку. Но работать маникюршей мне не позволили.

Наконец я все-таки нашла работу в бухгалтерии и познакомилась с интересной женщиной, грузинкой. Ей было лет 40—45. После десяти лет заключения она тоже находилась в ссылке. Звали женщину Валентина Нестеровна Цвиравашвили. Мы подружились, сняли одну большую комнату у старой сибирячки.

Рассказывая о себе, моя новая подруга все время нервно металась по комнате и без конца курила. Она была женой высокопоставленного партийного деятеля Грузии. В то время наркомом внутренних дел этой республики был Берия.

"Я просила мужа, — рассказывала мне Валентина Нестеровна, — меньше общаться с ним. У этого человека такие страшные глаза, холодные, я просто боялась... К тому времени в Грузии начались аресты, брали самых верных, самых преданных коммунистов. Однажды муж вступил в спор с Берией. Разговор был громкий и резкий. Вдруг раздался выстрел...".

По версии Берии, муж Валентины Нестеровны застрелился. А через час после этого ее арестовали. Бе-

47

рия полетел в Москву к Сталину и остался там. Произошло это в 1937 году. Валентина Нестеровна была маленькая, худенькая, всегда какая-то напряженная, как, впрочем, и все ссыльные после десяти лет заключения.

...От Генриетты пришло письмо с фотографией ее сына. Он нашелся! Генриетта писала, что никогда не забудет, что я для нее сделала.

Спустя несколько лет я пыталась узнать о ее судьбе. На мои запросы я получила ответ из Чехословакии о том, что Генриетта Чесла служила в СС и причинила людям много зла. С приходом советской армии была арестована. В настоящее время ничего о ней неизвестно. Я подумала — возможно, она уехала в Германию с сыном.

И вот — 1953 год. Умер Сталин. Я спросила одного из конвоиров, приводивших к нам в бухгалтерию заключенных на работу: "Вы слышали, умер Сталин?" Он ответил равнодушно: "Ну и что?" Мне стало смешно. Вечером я быстренько напекла пирожков, созвала гостей. Мы долго сидели, тихо разговаривали, радовались, не сомневаясь, что судьба наша теперь изменится.

На следующий год из московской прокуратуры пришло разрешение поехать в город Балей повидаться с мужем и сыном. Срок — месяц.

Я приехала, остановилась в гостинице, позвонила Георгию и попросила привести сына. Он пришел один и сказал:

— Ну зачем ты в гостинице? Будешь гостем у меня.

Я шла быстро, летела как на крыльях. Мы вошли в дом

- Боря, вот твоя мама, - сказал Георгий.

48

Ко мне подбежал пятилетний мальчик и обнял. Я увидела, что в соседней комнате плачет молодая женщина. Рядом с ней стояла девочка. Я подошла к ней.

— Не бойтесь меня, я приехала не к мужу, а к сыну. Георгий мне не нужен. Вы живете с ним, у вас дочь, и живите...

Утром я пошла гулять с Борей. Плача, он мне рассказал, что какая-то злая тетя говорила, чтобы он называл ее мамой, и побила его, а эту, он имел в виду молодую женщину, с которой сейчас жил Георгий, он любит. У него есть сестричка Ната, которую он тоже очень любит.

Валентина, так звали эту женщину, рассказала свою историю. Она была на 20 лет моложе Георгия, жила в селе, был у нее любимый парень, который служил в армии. Ожидая его, Валентина решила пока поработать нянькой. Так она попала в дом к Георгию. Однажды он изнасиловал ее и, когда она забеременела, сказал: "Если родится сын, я его выброшу. У меня уже есть два сына. Если родится дочь, буду тебя любить". К счастью, родилась дочь. Теперь она жена Георгия.

Я снова успокоила молодую женщину: "Я Георгия никогда не любила, мне только нужен мой сын".

Приближался день моего отъезда. Мысль о разлуке с сыном была невыносима. Нечего было и думать о том, чтобы выкрасть ребенка, последние дни Георгий не спускал с меня глаз. Я пошла к прокурору, это была женщина. Она сказала: "Если вы сумеете увезти сына, никто вас не осудит". Боренька кричал: "Мама, забери меня с собой!" Но никто не мог мне помочь. Георгии взял у друзей машину и отвез меня к поезду. Кроме нас

49

в грузовике было еще несколько человек.

Я прощалась с сыном и говорила ему: "Подожди, сыночка, я вернусь за тобой... подожди немножко".

Когда я приехала в Енисейск, то все уже были освобождены из ссылки и ждали реабилитации. Я рассчиталась, все оформила и поспешила назад — в Балей к сыну.

Грустным был на этот раз мой приезд: снова Валентина закатила истерику, она недавно сделала аборт. Георгий сказал мне, что уезжает с женой и дочкой к своим на Донбасс, а я могу остаться в их доме. Конечно, я хотела остаться с сыном. По настоянию мужа мы поехали провожать их на вокзал. В последнюю минуту, под предлогом, что он хочет еще раз попрощаться с сыном, Георгий взял его в вагон. Но он точно рассчитал время. Поезд тронулся — и они уехали...

Только через два месяца я смогла приехать к ним, но то, что меня ждало здесь, превзошло мои самые страшные предположения: передо мной был совсем другой ребенок.

Куда девался мой добрый, ласковый сынок? Я увидела злобное, взъерошенное существо, в его глазах, устремленных на меня, горела ненависть. Он кричал, смеялся надо мной, размахивал руками, бросал мне в лицо свои вещи.

"Что сделали с моим сыном?" — спросила я Валентину. Она мне рассказала, что родственники Георгия внушили Боре, что я, еврейка, бросила его.

Я ушла и поселилась по соседству. В окно я видела, как Валентина катает на саночках моего сына, но подойти не могла. Меня к нему не допускали.

Пришлось подать заявление в районный народный суд. Суд вынес решение — отдать матери ребенка.

50

Прислали двух человек, чтоб они взяли его. Георгий сказал, что утром сам приведет его ко мне. Но утром судья отменила свое решение. Георгий сумел добиться этого с помощью большой взятки.

Я подала жалобу в центральный городской суд, но тамошний судья был давним приятелем Георгия — и мне отказали. Причина: я была в заключении, и мне поэтому нельзя доверить воспитание ребенка. Напрасно уверяла я, что реабилитирована, что документы о реабилитации должны вскоре прибыть — мне ничего не помогло.

Тогда я решила поехать в Москву, обратиться в Верховный Совет и добиваться своих материнских прав. В приемной Верховного Совета меня приняла некая Киселева. Я подробно рассказала ей о своей жизни. Мне казалось, что она выслушала меня с участием. Киселева велела мне подождать, пока она вызовет Георгия — и тогда будет принято решение о том, чтобы отдать мне сына.

Георгий приехал не один, он привез с собой целую "комиссию" родственников, даже первую жену и сына Володю.

Наконец мне дали возможность поговорить с сыном наедине, но ничего из этого не получилось. Едва мы остались одни, я бросилась к своему мальчику. Он вскочил на стул, оттуда перепрыгнул на диван и закричал: "Не подходи! Я не хочу, чтобы ты меня трогала!"

Я упала на колени, протянула к нему руки и заплакала. Он продолжал истерически кричать: "Если ты подойдешь, я выброшусь в окно!"

Мне стало ясно, что сын для меня потерян... В комнату зашел Володя Скирто, он стал уговаривать Бо-

51

рю: "Ведь это твоя мама..." Ничего не помогло. Я открыла дверь, за ней стоял Георгий. Он сразу забрал сына.

Годы тюрьмы и ссылки закалили меня, сделали бесстрашной. Я ничего не боялась, мне уже нечего было терять. И решила обратиться в Верховный суд. Там мне показали мое дело и велели прочитать. Красным карандашом были подчеркнуты фамилии людей, с которыми я общалась и встречалась в ссылке: жена Кос-сиора, невестка Троцкого, Изабелла Якир... Были там фамилии, которые я не знала. Это была работа Георгия, для того чтобы не платить алименты.

На заседании Верховного суда судья начал зачитывать бумагу, в которой перечислялись все мои "грехи": родилась в Китае, репрессирована, сидела в тюрьмах.

— Как же вы можете воспитывать своего ребенка, — добавил он, — ведь вы можете снова попасть в тюрьму...

Не помня себя, я закричала ему в лицо:

— Нет у вас больше Берии, чтобы сажать невинных людей в тюрьму! Ведь меня даже не судили! Не за что было!

Присутствовавшие только переглядывались. Судья понял, что сказал не то.

Через 10 дней я зашла в Верховный Совет. Мне велели обратиться в министерство юстиции — только там мне могут помочь забрать сына.

Министром была женщина, которая буквально на второй день уходила на пенсию.

Лучше бы она ушла до моего прихода... Нам с Георгием велели зайти вместе.

Я сказала:

52

— Помогите, отдайте мне сына.

Георгий остался верен себе: для него ничего не стоило пойти на любую подлость. Он заявил, что согласен отдать сына, но сперва хочет повезти его к морю. Я не согласилась и сказала, что сама повезу. Но министр поддержала его:

— Ну что вы, он потом отдаст ребенка. Я напишу документ, а Георгий Скирто распишется, что обязуется вернуть вам сына через две недели. Это будет хорошо и для вас, и для мальчика, ведь море очень полезно детям...

Когда мы вышли, Георгий сказал: — Это все чепуха, что я расписался. Можешь выбросить свою бумажку. Сына я тебе не отдам

На второй день я побежала в министерство, но там уже принимал другой министр.

Он был возмущен тем, как поступили со мной:

— Очень жаль, что меня еще не было здесь вчера. Я бы отдал вам ребенка, а теперь ничем не могу помочь... Сын ваш вырастет, найдет мать, все поймет...

...Я нашла свою сестру. Она жила в Латвии, в Даугавпилсе. После долгих хлопот мне разрешили поехать к сестре.

Фаина встретила меня на вокзале. Годы, проведенные в ссылке, очень изменили ее. Они надломили сестру. Она плакала, кричала. Это раздражало. Я успокаивала ее как могла.

Чтобы ускорить получение документов о реабилитации, я поехала в Ленинград. Там я получила соответствующий документ на себя, на сестру и на отца. Он был посмертно реабилитирован.

Я нигде не находила себе места, мысль о сыне не давала мне покоя. Тоска пригнала меня снова в город

53

Балей. Георгий вдруг потребовал у меня развод. Я отказала. Снова поехала к сестре и устроилась на работу — кассиршей в маленьком ателье. Не раз мы с сестрой вспоминали двоюродного брата Мишу. Я пыталась найти его, наводила справки, но ничего не получалось. Мы очень любили его.

Однажды на работе, когда я сидела и что-то писала, зашли двое мужчин. Один из них показался мне странно знакомым. Неужели Миша?! В детстве он очень картавил, а этот говорил чисто. Я вслушивалась в его разговор с мастером, и мне показалось, что это мой брат. Но подойти не решилась. Когда мужчины, уходя, прошли мимо меня, я услышала обрывки разговора о том, что приехал московский цирк и они вечером собираются на представление.

Первой моей мыслью было пойти в цирк и там заговорить с ним. Но сестра не поддержала меня. На второй день он снова пришел в ателье и подошел ко мне оформлять заказ. Я спросила, как его фамилия, но, когда он посмотрел на меня и глаза наши встретились, мне уже не надо было спрашивать его фамилию.

Он тихо спросил: "Эстер, это ты?"...

Я бросилась ему на шею и заплакала.

— Пойдем скорее. Фаня живет здесь, недалеко.

Меня отпустили с работы, и мы пошли.

Фаня сначала не узнала его: "Это не Миша..." Но когда он протянул к ней руки и сказал: "Это же я, Миничка..." — она начала по своему обыкновению кричать и плакать от радости.

Миша рассказал нам, что его осудили на 10 лет. Десять лет жизни у него отобрали, и неизвестно за что. Его арестовали, когда ему был 21 год... Теперь он жил

54

в Москве.

Когда я снова в напрасной попытке забрать сына, отправилась в Балей, то на обратном пути заехала к Мише. Я была больна и расстроена — видела, что мой сын растет злым и неухоженным ребенком. Контакта у меня с ним не получалось. Надежда обрести сына окончательно покинула меня...

Мы с сестрой переехали в Днепропетровск: реабилитированных обеспечивали жильем.

Я устроилась секретарем-машинисткой в строительную организацию.

Однажды мне пришло извещение о том, что я должна платить алименты на своего сына. Я обратилась в народный суд. Там возмутились, но решение не отменили. Помочь мне никто не мог.

Неожиданно в Днепропетровск приехал Георгий — все с той же просьбой о разводе, говорил, что вернет мне всю сумму алиментов, которые я с таким трудом выплачивала в течение года. Мне надоело препираться — и я согласилась, понимая, что это нужно для его девочки, чтобы он мог дать ей свое имя. От денег я отказалась.

В 1964 году я получила телеграмму о том, что Георгий со своей семьей в Москве. Я отпросилась на работе и поехала туда.

И вот я снова вижу своего сына! Хмурый 15-летний подросток, он ни за что не хотел сфотографироваться со мной, из-за того, что надо было положить мне на плечо руку.

Георгий с семьей пробыл в Москве 5 дней и уехал в Евпаторию. Я взяла на работе отпуск и тоже поехала туда. Сняла комнатку недалеко от них.

55

И вот однажды я все же сумела поговорить с сыном наедине. Я все рассказала ему о себе и о выпавших мне на долю страданиях. Мне казалось, что он понимает меня.

В свою очередь он рассказал мне, что его уверили в том, что я бросила его и что его выкормила грудью Валя, которую ему велено было называть мамой.

— Я больше никогда не буду называть ее мамой, моя мама — ты.

Он вспомнил, что за какую-то провинность Валя рассердилась на него и назвала жидом.

"Езжай к своей маме, жидовке!" — кричала она.

В Евпатории мы с сыном проводили вместе много времени, он не отходил от меня. Когда пришло время уезжать, я предложила Боре поехать со мной. Он ответил: "Я тебе потом сообщу, я очень люблю сестричку Нату... Но я буду писать тебе..."

Я понимала, что ему трудно принять решение и поцеловала его на прощание...

...Шло время. Боря пошел служить в армию, писал, я посылала ему посылочки. Он был благодарен, но в письмах обращался: "Здравствуй, мама!" Теплых слов у него для меня не было, да он и не умел находить их.

...Еще в тюрьме и ссылке я узнала факты, которые никогда не описывались ни в одном учебнике истории и о которых едва ли сообщат когда-нибудь.

Белла Якир рассказала мне, что Молотов вынужден был молча наблюдать, как арестовывают его жену, но что совсем иначе вел себя Ворошилов. Он стал на пороге своей квартиры и сказал пришедшим арестовать жену: "Только через мой труп". Жена его была еврей-

56

ка, Давыдова. Узнали мы и о судьбе Якира. Какими сложными путями дошли эти вести до Беллы, кто знает? Перед расстрелом Якир крикнул: "Да здравствует Сталин!" Когда Сталину доложили об этом, он зло рассмеялся и обругал мертвого Якира.

Если раньше мы лелеяли надежду, что нас, женщин, скоро освободят, то, узнав об этом, поняли: пока жив тиран, мы не выйдем на свободу.

Вместе с нами отбывала срок очень популярная в свое время певица Валентина Полякова, жена наркома Каменского. Ее раньше часто приглашали на банкеты в Кремль. Однако и она не избежала общей судьбы. ...Была глубокая ночь. Валентина села ко мне на нары и стала рассказывать. Если бы кто-то подслушал нас, то мы обе поплатились бы жизнью за этот разговор. Но кругом крепко спали измученные за день женщины.

У Валентины, когда она еще жила в Москве и пользовалась заслуженной славой, была приятельница, старая большевичка. В 1937 году среди портретов прочих "вождей" появился на стенах домов и в учреждениях портрет Берии. И вот эта женщина увидела однажды такой портрет. На лице ее отразился ужас. Не говоря ни слова, она села и начала писать длинное письмо Сталину.

— Что случилось? — допытывалась Валентина. Но в ответ ее приятельница твердила лишь одно и тоже:

— Я узнала его! Я узнала его!

В письме Сталину женщина писала, что в 1920 году, в Баку англичане арестовали многих коммунистов, среди которых находилась и она. Искали 26 комис-

57

саров. Все арестованные молчали, не хотели выдавать товарищей, бывших в их числе. И тут вдруг вошел человек, небольшого роста, в пенсне, на нем был костюм английского покроя. Он остановился перед арестованными и пальцем указал поочередно на всех, кого искали англичане. 26 комиссаров расстреляли. Человек в пенсне был Берия.

Письмо, конечно, попало не к Сталину, а к Берии. Женщину сразу арестовали, поместили в психиатрическую больницу, где с ней быстро расправились.

Валентина Васильевна хорошо знала Сталина. Она рассказывала о нем романтическую историю.

Сын сапожника из Гори, несостоявшийся священник, он влюбился в дочь князя и хотел на ней жениться. Семья девушки, естественно, воспротивилась этому браку. Тогда Сталин убил князя и таким образом угодил на каторгу. Там он оказался в среде русских большевиков, примкнул к ним, так начался его путь.

В 1957 году, во время моего пребывания в Москве, я встретилась с Бертой Самойловной. Она пригласила меня к себе. Мы провели чудесный день, о многом говорили и, конечно, вспоминали, вспоминали...

Это была совсем не та женщина, которая спала рядом со мной на тюремных нарах: она прекрасно выглядела в свои 75 лет.

- Я все же осталась эссеркой, — говорила моя старая подруга. Мне непонятно было, что это такое.

Берта Самойловна достала переданную ей кем-то

58

тайком маленькую книжечку, и прочитала мне оттуда о том, как погиб Троцкий. Троцкий находился в Америке, когда Сталин поручил одному русскому полковнику убить его. Но тот не сумел это сделать, то ли смалодушничал, то ли совесть не допустила. Он приехал в Америку, пришел к Троцкому и сказал ему: "Мне поручили убить вас, немедленно уезжайте в Мексику, но только с охранником" Стало известно, что, когда полковник вернулся, не выполнив поручения, Сталин велел расстрелять его.

На этом "вождь народов" не успокоился и не отказался от намерения расправиться с Троцким. С этой целью он послал в Мексику, где Троцкий поселился тогда, другого офицера, тоже в чине полковника...

Тот снял комнату в доме одной вдовы, у которой был восемнадцатилетний сын, ее муж-коммунист был убит. Полковник начал обрабатывать парня, внушать ему, что это Троцкий убил его отца и он должен отомстить. В конце концов он сумел его убедить. Молодой человек принял решение. Он делал вид, что хромает и ходил, опираясь на толстую палку с тяжелым набалдашником. Ждал удобного случая. В доме была молодая служанка, парень стал встречаться с ней и таким образом проник к Троцкому, даже попросил у него рекомендацию в партию. Троцкий пообещал в свое время написать ему характеристику.

При доме был небольшой флигель с садом, где Троцкий обычно любил работать. Около него всегда находился охранник.

Однажды молодой человек пришел к Троцкому, работавшему на своем обычном месте. Неожиданно в доме зазвонил телефон, охранник побежал туда, а парень приблизился и ударил Троцкого по голове своей

59

тяжелой палкой. На крик прибежал охранник, но убийца успел вновь ударить свою жертву. Лицо Троцкого было залито кровью. Убийца был схвачен, его судили и приговорили к 20 годам тюрьмы. Когда суд огласил приговор несчастная вдова крикнула полковнику: "Будьте вы все прокляты, коммунисты. Вы всюду несете с собой кровь и смерть!"... Через 20 лет, выйдя на свободу, преступник написал о том, как он убил Троцкого и что он никогда не простит себе этого.

   ...Я никогда не теряла связь со своими подругами по ГУЛАГу. Наезжая в Москву, я бывала у Беллы Якир, была знакома с ее детьми.

Этой чудесной семье выпало на долю много тяжелого и трагического. Кроме того, что почти все члены семьи были расстреляны, неизвестные убили в подъезде дома ее сына. Через некоторое время дочь Беллы покончила жизнь самоубийством. Видимо, все пережитое сказалось на ее психике. Остался маленький ребенок. Муж вскоре заболел и умер. За что уничтожили их, кому они причинили зло, в чем была их вина перед советской властью?

Сколько было нас, миллионы, людей со сломанной судьбой...

С Женей Седовой, которая живет в Эстонии, я переписывалась до самого моего отъезда в Израиль.

...В 1971 году Михаил решил уехать в Израиль. Фа-

60

ина отказалась поехать. Меня же, кроме горестных воспоминании, ничего не привязывало к России. Все что только можно было отнять у человека — было отнято у меня: молодость, здоровье, дети, личная жизнь... Перед отъездом хотела повидать сына. Поехала к нему в Иркутск, где он обосновался с семьей. Жили бедненько. Я привезла всем много подарков, пробыла 21 день. Потом сын приезжал ко мне в Днепропетровск... Он ничего не мог изменить в своей судьбе. Я подала документы в ОВИР. Началось долгое, мучительное ожидание, грубые ответы. Я написала Брежневу. Слишком много накопилось обид, мне ничего уже не было страшно... Прошло две недели, меня вызвали в ОВИР и показали визу. Она была просрочена. Последнее издевательство...

— Но ведь я каждую неделю прихожу сюда, как же может быть просрочена моя виза?

Наконец мне дали десять дней на сборы. Я оставила сестре почти все что имела и через неделю уже была в Израиле, свободная, почти счастливая.

Здесь никто не ворвется ко мне ночью в дом и не увезет в тюрьму за несовершенное преступление, не растопчет мою душу. Я — дома!

Сын пишет, желает мне здоровья и благополучия, просит писать о себе все подробно.

Но он недосягаем для меня, он на другой планете

61

— найденный и потерянный мой мальчик. Я послала сыну приглашение посетить Израиль. Ему отказали: "Вам там нечего делать..."  Так они продолжают наказывать меня!

Недавно в жизнь мою вошла новая надежда, и с ней — новая боль. В одном русскоязычном журнале я прочла переводную статью о женщине, которая рассказала журналисту о себе. Она не знала, кто ее родители. Во время войны ее, осиротевшую и одинокую крошку, взяла на воспитание и приютила немецкая семья. Такие случаи бывали. Девочка, блондинка с голубыми глазами, скорее всего — дочь убитых евреев, выжила в семье своих приемных родителей...

Я обратилась в немецкое посольство и узнала, что в Мюнхене существовала организация, которая растила детей, отнятых у родителей в оккупированных странах. Дети были подобраны согласно требованиям "арийской расы" — светловолосые и голубоглазые.

Их подлинное национальное происхождение скрывалось. Все, что могло бы способствовать их опознанию, было уничтожено.

Но ведь и моя девочка была золотоволосой, с голубыми глазами. Кто знает, может быть — она жива где-то, может быть — она и не была в тот страшный день у Ботанического сада? Ведь бывают же чудеса!

Бессонными ночами я рисую себе нашу встречу. Неужели всей своей страдальческой жизнью я не заслужила у судьбы этого подарка на склоне лет?

62

Я жду чуда, я начала поиски, я готова спрашивать каждого: "Вы не встречали на кровавых дорогах войны девочку с голубыми глазами и золотыми волосами? Может быть, судьба, такая безжалостная ко мне всю жизнь, сжалится и услышит мой материнский зов, зов моего сердца: "Голубоглазая девочка, где ты?"

Эстер Вайнцвайг-Скирто