Блог

Статья

Настоящий материал (информация) произведен и (или) распространен иностранным агентом Сахаровский центр либо касается деятельности иностранного агента Сахаровский центр

16 января 2024 Первый апелляционный суд общей юрисдикции утвердил решение о ликвидации Сахаровского центра.
В удовлетворении апелляционной жалобы отказано.

Подробнее

«Ее идеология – защита слабых» (интервью Юрию Росту для «Общей газеты»), 2000
18 сентября 2000
115

Е.Г. Боннэр. «Ее идеология – зазита слабых» (интервью Юрию Росту для «Общей газеты»), 2000

Двадцать второго декабря 1986 года два не очень молодых и не очень здоровых человека – мужчина и женщина – сели в поезд. Такое заме­чательное произошло событие в их жизни: они вместе вошли в вагон. Андрей Дмитриевич был так поражен этой обыкновенной человеческой возможностью, что описал ее в дневнике. Семь лет, без месяца, он провожал Елену Георгиевну на вокзал до вагона и возвращался в горьковскую свою прослушиваемую и просматривае­мую квартиру беспокоиться и ждать. Бог одарил Елену Георгиевну и Андрея Дмитрие­вича любовью и тем защитил их. Они были хоро­шей и совершенно неправильной семьей. Друзьями, соратниками и супругами. (Можно изменить последовательность слов.) При этом Андрей Дмитриевич никогда не был «мужем Елены Георгиевны», а Елена Георгиевна «женой Андрея Дмитриевича». Степень влияния их друг на друга была ограничена их самостоятельно­стью и терпимостью. То есть взаимным уваже­нием и взаимной помощью. Люди, нуждавшиеся в участии и помощи, дела­ли их московскую жизнь разнообразной и насы­щенной, но ничего не добавляли в их отноше­ния. Напротив, они расходовали время, которое Андрюша и Люся могли бы провести вдвоем. Ссученное общественное мнение, желая объяс­нить, как выдающийся советский ученый, триж­ды Герой и многократный лауреат превратился в главного врага системы, даже желая его оправ­дать отчасти, придумало легенду о скверном влиянии жены.

Ну да… Она с боем могла вынудить его сменить старую кроличью шапку или проговорить идею. Он медленно и основательно думал, но, если был не согласен с услышанной мыслью и нахо­дил серьезный аргумент, – кто бы его переубе­дил.

Иногда из чувства самосохранения, из-за опа­сения за близких и окружающих она уговарива­ла его что-тоне делать, но у нее ничего не полу­чалось.

Зато он дарил ей цветы, писал стихи и прини­мал на себя всю горечь агрессии, которая при­ходилась на ее долю. Доля была велика. Он за­щищал ее, как единомышленника и как люби­мую женщину, и даже влепил пощечину одному именитому негодяю, оскорбившему ее в изряд­но растиражированной книге.… Они уезжали из Горького как люди. Она хоро­шо знала маршрут. На нем у нее воровали руко­писи, ссаживали из вагона, унижали, мешали добраться до так необходимых врачей. Он же ехал в Москву из Горького в первый раз. Его очень волновало, будет ли холодно в столице, потому что ей с больным сердцем нельзя было выходить на сильный мороз. Они вспоминали друзей и предполагали жизнь в своем доме. Она кормила его обязательной в поезде и теп­лой еще курицей, потому что ничего холодного он не любил. Это был нормальный выезд мужа и жены, с той лишь особенностью, что покидали они город, из которого не надеялись выбраться и даже подыскали себе место на горьковском кладбище...

Но умер он в Москве через три года жизни, о ко­торой еще рано напоминать. А может быть, уже поздно.

И она осталась без него, без его любви. И про­должает, слава Богу, жить, и думать, и действо­вать, как если бы он был рядом. Есть его архив, есть книги и статьи, немногие друзья, есть его мир. Только его самого нет.

 

 – Я ВСЕ время ловлю себя на том, что формально живу «до и после», а внутренне ощущаю, что мы все время вместе.

 – Как вы познакомились с Са­харовым?

 – Ой, тут разночтения. Андрей Дмитриевич считал, что увидел меня в доме у Валерия Челидзе. Я сидела, что-то печатала и не заме­тила его. Действительно, сидеть и что-то печатать я там могла, но чтобы я не заметила Сахарова, это мне кажется несколько странным. Поэтому я считаю, что мы с ним познакомились на суде в Калуге, причем он был страшно нелюбе­зен со мной. Мы пошли купили десяток бутылок кефира, булки какие-то, все это разложили в ко­ридоре суда, на подоконнике и кормили своих. И когда Андрей Дмитриевич (это был последний раз, что его пустили на суд) вышел из зала, я ему как всем нашим предложила то же самое. Он очень резко мне ответил и отказался. Я тогда не знала, что он не любит ничего холодного. Я подумала, че­го это он? К нему по-хорошему, а он мне вот так. Вот так мы позна­комились. А дальше все, как у лю­дей.

 – Он за вами ухаживал?

 – Андрей Дмитриевич очень неловкий ухажер. Однажды (мы были еще на «вы») он пригласил пообедать в Дом ученых. Мы при­шли и сели за столик и заказали по судаку. И пока официантка ушла выполнять заказ, он – простите, мадам, – пошел в библиотеку по­лучать свои книжки. В этот мо­мент официантка принесла закры­тую салфеткой тарелку с рыбой на Андрюшино место, а мне какие-то котлеты. Я говорю, мы заказывали двух судаков, а она мне объяснила, что судак только для академиков.

 – Он поделился с вами?

 – Да. Он говорил: я не жадный, я прижимистый.

 – Он берег деньги?

 – Да не было особенно что бе­речь. Все свои премиальные он от­дал на строительство онкоцентра, еще до встречи со мной. У меня же никогда не было много денег. Бо­лее того, пусть вам не покажется странным, но когда Сахаров при­шел в дом, у меня стало их еще меньше. Потому что появился ка­кой-то совершенно новый слой расходов. Стали очень много ез­дить, то в Омск на суд, то в Таш­кент, то в Душанбе, то еще куда-то...

Когда не было Сахарова, у меня была возможность и время прира­батывать в литературных консуль­тациях Союза писателей. Когда появился Андрей Дмитриевич, я довольно скоро поняла, что я не могу уже больше ничего не делать, потому как я прислуга за все. До Андрея Дмитриевича к нам два раза в неделю приходила домра­ботница, очень хорошая женщина, бывшая санитарка 20-й больницы. Она уборку делала, стирала, как-то разгружала меня.

После появления Андрея Дми­триевича в доме наша Елена Ива­новна сказала моей маме, что больше не может у нас работать, потому что ее вербуют на работу – за Сахаровым смотреть.

Очень порядочный человек, она ушла, и на меня навалилось. Притом что семья была большая: мама, Андрей, я, мой сын, моя дочь, ее муж, а потом постепенно ее два ребенка. А по ночам надо было сидеть и изображать маши­нистку, и еще что-то. И денег веч­но не хватало.

 – А на что вы жили в Горьком?

 – В Горьком мы жили на Андрюшину зарплату, больше полови­ны которой уходило на помощь его детям и его больному брату. Ну и на мою пенсию, благо я инвалид войны. В Горьком нам это очень помогало, поскольку меня при­крепили к магазину инвалидов войны. Один раз мы туда с Андре­ем Дмитриевичем съездили, вы­звав любопытство у всей очереди. Люди стали с нами разговаривать, и это КГБ не понравилось. Они перевели меня на более высокую категорию, они стали возить зака­зы каждую неделю домой.

 – И вы перестали ходить в ма­газины?

 – В Горьком? Ходили. Вместе, а иногда Андрей сам по себе. Дело в том, что он должен был всегда носить при себе сумку с бумагами после двух краж. А сумка все на­полнялась и наполнялась, и был период, когда она весила почти 12 килограммов. Поэтому, если мы шли вдвоем, то помимо того, что покупалось, надо было нести еще и это. Когда чувствовали себя не очень, он шел сам, а я сидела на сумке.

Андрюша очень любил ходить в магазин. Но еще больше любил ходить на рынок.

 – Рассказывали, что Андрей Дмитриевич пришел в «Березку», где торговали на чеки, и вынудил продать ему что-то за рубли?

 – Про «Березку» это легенда. Мой ближайший друг и до этого политический узник физик Юрий Меклер эмигрировал в 72-м году. Он прислал чеки и просил что-то купить маме «самолётчика» Эдика Кузнецова, а часть мне в подарок.

Мы пошли с Андреем Дмитрие­вичем в магазин. Я купила себе вязаную кофточку, Тане вязаную кофточку и Любе – Андрюшиной дочери вязаную кофточку, и Андрюше вязаную кофту, клетчатую, тоненькую такую, которую я те­перь ношу через сто лет.

И после этого появился анек­дот. Причем он укоренился так сильно, что однажды мой зять сказал: «Андрей Дмитриевич, по­кажите кофточку, которую вы ку­пили в “Березке” за рубли».

Этот эпизод он забыл. А вот другим анекдотом гордился. Ког­да прошел слух о повышении це­ны на водку, в народе стали гово­рить, что Сахаров не даст водке подорожать...

 – Вы сказали, что получали пенсию как инвалид войны.

 – Так и есть.

 – А как вы попали в армию?

 – Как многие, как все почти. Вы не помните лозунг: «Девушки нашей страны, овладевайте вто­рой оборонной профессией». Я работала пионервожатой, училась на вечернем отделении Ленин­градского Герценовского и поми­мо языка, знания старославян­ского и черта с дьяволом, овладе­вала этой самой оборонной про­фессией на курсах медсестер. А к тому же я была в штате райкома комсомола и с начала войны по­пала в комсомольскую мобилиза­цию, на самую младшую полити­ческую должность – замполитрука. В этой должности я оказалась в санитарной летучке, которая возила раненых. От переправы на Вологду, а дальше в эвакопункт.

Там на маршруте я была тяжело ранена, лежала в Вологде, потом в Свердловске, а Свердловский эвакопункт меня уже использо­вал в должности медсестры. По­том была ранена второй раз.

 – При каких обстоятельствах были ранены?

 – Это было 26 октября 1941 года. В маленьком товарном ва­гончике был образован стерилизационный пункт, в примитив­ном автоклаве кипятила инстру­мент, погода была очень плохая, такой снег мокрый, серый-се­рый,дня совсем не было. Это мои последние впечатления, а потом я пришла в себя. Рук и ног не чув­ствую, небо чем-то заслонено, я что-то говорила, говорила… Ме­ня раскопала какая-то морская пехота. Услышали из этой кучи. Прямое попадание бомбы было.

В Свердловске рядом со мной лежала, теперь я понимаю, моло­дая женщина, тогда мне казалась старухой, ей было 26 лет, Катя Воронцова, у которой было ране­ние позвоночника и которая бы­ла полностью парализованная. И во мне проснулась юношеская жестокость, совершенно непо­нятная. Я помогала Кате, я уже говорила и ходила, с таким «аэро­планом» и все прочее. Все было хорошо. Но про себя я говорила: почему ты хочешь жить, зачем те­бе это, ты уже старая, 26 лет, ис­калеченная. И всю жизнь, теперь мне 77 лет, я вспоминала эти мысли, «ты уже старая, тебе 26 лет».

 – Когда Вы первый раз столк­нулись со спецслужбами?

 – У меня арестовали папу 29 мая 37-го года, маму – 9 декабря этого же года и в течение декабря меня несколько раз вызывали на допрос. Мне было 14 лет. За мной всегда приходили ночью, и это обставлялось так, что с первого же раза бабушка собрала сакво­яж, какие-то деньги, накутала ме­ня, я первый раз в жизни завязала голову платком вместо обычной шапочки. И каждый раз где-то до рассвета меня отпускали домой. Я впервые ходила ночью одна по городу, это тоже было безумно странно.

 – Почему вы с братом носите разные фамилии?

 – Вы знаете, мои мама и папа были так увлечены революцией, что им некогда было зарегистри­ровать детей. И дети болтались как придется. Например, если мы ехали в лагерь коминтерновский, то мы были Алихановы, если нас отправляли в лагерь МК партии (мама в МК работала, в отделе агитации и пропаганды), то мы были Боннэр. В одной школе я была Боннэр, в другой я была Алиханова. А когда мы оказались в Ленинграде, перед лицом того, что нас должны послать на медко­миссию, чтобы оформить доку­менты, бабушка это делала, как по­лагается, мы с братом решили, что мы должны сохранить две фами­лии, я буду Боннэр, он будет Алиханов. Вот и все.

 – Как же Вас при таких идей­ных родителях повернуло в анти­советчину?

 – Меня никуда не поворачива­ло, клянусь тем, что мне дорого. Я не считала, что посылка, отправ­ленная в лагерь, это антисоветское действие, и если ко мне приходили татары, которые там в 67-м году разносили по Москве свои бумаж­ки и просились переночевать, то это антисоветской действие. И потом, у меня кроме мамы и папы была бабушка, которая в свое вре­мя в Сибири ссыльных укрывала и эсеров, и меньшевиков, и больше­виков, и всякого. Ее сестра держа­ла подпольную типографию, где тоже все печатались, мне кажется, я тоже из этой породы.

 – Вы считаете, что либеральная интеллигенция сегодня измени­лась?

 – Изменилась? Наверное, но для меня гораздо более важным является то, что интеллигенция, а с ней вместе и народ утеряли со­причастность сострадания, сочув­ствие. И в царской России, и даже в 30-е годы вагон для заключенных вызывал жалость. Теперь, боюсь, его не заметят.

Вообще, давайте договоримся о термине «либеральная», ладно? Интеллигенция – термин стран­ный. Я за ним подразумеваю или ощущаю, может быть (так пра­вильнее), слой людей, к которому относятся эти строки. «От ликую­щих, праздно болтающих, обагря­ющих руки в крови, уведи меня в стан погибающих за великое дело любви».

Так вот, в массе своей называй­те ее либеральная, демократиче­ская, художественная, советская, как угодно, интеллигенция имен­но этими качествами не обладает. Что она и проявила в ходе первой чеченской войны, а уж во второй – и говорить нечего. Что она прояв­ляет и все десять лет уже в новой России. Мне кажется, основное ее качество – это сервильность, что исключает понятие интеллиген­ции. А вот теперь конкретно об этих людях. Внешне и формально я не могу жаловаться на отсутст­вие, так сказать, уважения. Но но­вая русская интеллигенция, та, ко­торая с бумажником толстым, ни разу не откликнулась на просьбы о помощи на содержание музея и ар­хива Сахарова. За последние пол­тора-два года мы написали обра­щение к руководителям двухсот банков. Мы не получили никакого ответа, я уже не говорю – резуль­тата.

- Двести банков?

 – Да, двести банков, цифра четкая. Тут виноваты не только на­ши новые буржуа, я думаю, но и отсутствие законодательства. Но я думаю, что часть наших новых фи­нансистов могла бы и вне законо­дательства, вне списания с налогов помочь нам. Дело в том, что мы легко находим деньги на Западе на конкретные мероприятия: на вы­ставку для школьников, на конфе­ренцию по Чечне или по Украине, на издание сборников. Но ника­кой из западных фондов не хочет содержать нас институционально. А ведь музей, архив – это почти тридцать человек сотрудников.

 – Но, может быть, архив, му­зей, да и сам Сахаров больше не нужны обществу?

 – Такая мысль приходит, но я думаю, что рано или поздно обще­ство оглянется, и если мы не со­храним это, и архив, и то, что соб­рано в музей, то это будет большая потеря для истории. Я это говорю не как жена Андрея Дмитриевича и близкий ему человек. Я полагаю, что современные зажиточные ли­бералы относятся к Сахарову, как к фундаментальным ценностям в том плане, что для них был создан фундамент, на котором они хоро­шо выросли. А дальше им этот фундамент не нужен. А представ­ление у успевающей, особенно в финансовом плане, части общест­ва о том, что фундамент создан именно для них, а не для всех, уко­ренилось прочно.

 – Вы бы не могли оценить, что дали людям 15 лет перестройки?

 – Итог, я бы сказала, грустный, потому что общество живет, и это естественно, в своих заботах. Его идеи расширяются от себя: в тепле и сытости я и моя семья, потом моя улица, мой город, моя страна. А туг, может быть, 90 процентов рез­ко ухудшили свое повседневное состояние, 10, может быть, улуч­шили, какой-тонебольшой про­цент – значительно улучшили. Вот это результат перестройки. Если еще пять-семь лет назад в общест­ве жила надежда, что в течение жизни этого поколения жизнь из­менится, то сегодня этой надежды нет. Месяц после выборов у меня было странное ощущение – это очень напоминает послеавгустовский период. А теперь шоковый удар для политической элиты – комплекс новых Указов о верхней палате Федерального собрания, се­ми регионах и семигенеральщине. Кириенко не в счет – подчинится власти почище любого генерала. И неимоверное количество со всех партийных и думских высот pro еt contra. Спор, по каким статьям на­рушается ли Конституция. А она не по статьям, а по сути будет раз­рушена. Мы перестаем быть госу­дарством федеративным. Даже на­звание надо будет менять – будем просто Россия. И я полагаю, что столь кардинальное изменение требует всенародного вмешатель­ства, т.е. референдума. Иначе это просто переворот. Я не ставлю ему знак – плюс или минус, но по сво­ему значению он не меньше ок­тябрьского. А наша элита только моргает. Между прочим, другое уже проморгала – мы перестали быть государством светским. Ста­новимся государством православ­ным. И это тоже неостановимо.

Но у так называемой либераль­но-демократической интеллигенции нет никакого стратегического видения. Я читатель газет. Не только «Общей» и «Новой», но и ужасно   плохих   «Известий», страшной «Независимой», но ни­где не вижу попыток стратегиче­ского мышления со стороны ин­теллектуальной элиты. Все газеты полны обсуждения проходных тем, ни на чем не базирующихся, – кто будет премьером, кто будет таким министром. Это все такие мелкие вещи перед лицом той за­дачи, которая стоит у России. Я прямо скажу, детская смертность, мне кажется, есть показатель вели­чия любой державы. Если мы пе­редвинемся с 57-го места куда-нибудь ближе к Японии, которая сто­ит на первом месте по малой вели­чине детской смертности, то это был бы шаг навстречу величию страны. 140 миллионов россиян относятся к беднейшей части на­селения земного шара. Изменения в этой области – для меня крите­рии величия страны, но как-то ни­кто об этом не говорит.

 – Ельцин, уходя, искренне по­просил прощения за то, что не сде­лал то, что от него ждали. Может быть, замысел был благороднее исполнения?

 – Я думаю, что все, что связано с уходом Ельцина, искренностью и не пахнет. Мне кажется, что это очень грустный спектакль, разы­гранный для общества, который обществом не понят, но принят как высшая воля, поэтому у нас были такие выборы без выбора и все остальное, и прочее. Была за­думана и осуществилась игра на самых низменных чувствах патри­отизма, не истинного, который хо­чет добра своему народу, но не же­лает зла другому, а патриотизма военного. Война в Чечне, война до победного конца, когда никто не знает, что такое победный конец. Мы совершенно не понимаем и не знаем по сей день и узнаем, навер­ное, через полвека, что такое эти взрывы, эти учения в Рязани, этот чеченский поход на Дагестан. Я ничего не могу понять. И я пыта­лась говорить с совершенно разны­ми людьми. И они не понимают.

 – Вы не могли бы предполо­жить, какова была бы позиция Са­харова в ситуации с Чечней?

 – Позиция Андрея Дмитриеви­ча во второй чеченской войне, так же как и в первой, я думаю, была бы очень близка к позиции Сергея Адамовича Ковалева, с одной только разницей. Ковалев всегда подчеркивает, что он является принципиальным противником принципа самоопределения, а Ан­дрей Дмитриевич во всех своих опубликованных, серьезных боль­ших работах, начиная с «Размыш­лений» до Конституции, то есть до последнего дня был сторонником этого принципа и считал, что принцип самоопределения явля­ется одним из основополагающих принципов защиты прав человека. А практически я уверена, что Анд­рей Дмитриевич никак бы не одо­брил этой войны, я думаю, что ес­ли бы он счел справедливым ответ на вторжение в Дагестан, то все дальнейшее, думаю, он бы при­знал геноцидом. Во всяком случае, отношение к Карабаху и до Кара­бахской войны к Сумгаиту было именно таким.

 – Вам не кажется, что многие высокие идеи и термины дискре­дитированы, что народ обманут не только президентом и правитель­ством?

 – Первым был Жириновский, он назвал свою партию либераль­но-демократической. Это потому, что другие опоздали. И теперь мы очень часто слышим от Хакамада, Немцова, Кириенко о либераль­но-демократических ценностях, конструктивной оппозиции, но что они имеют в виду? Что вкла­дывает бывший комсомольский вожак и достаточно удачливый ни­жегородский воришка Кириенко в это самое слово, что вкладывает милая женщина и что вкладывает Немцов, я не знаю.

С начала предвыборной кампа­нии в Думе все время слышу эти слова и ни разу не слышала и не видела их расшифровки. Наши де­мократы очень сервильны. Это со­вершенно четко просматривается в их отношении к войне в Чечне. Я думаю, их позиция вызвана не за­ботой о России, единой и недели­мой, не заботой о нашей армии или тем паче о чеченском мирном населении – они выбрали эту так­тику, потому что поняли, что она скорей дойдет до населения, до из­бирателя, чем попытка объяснить, что войной проблему России не решить.

 – А Явлинский вас не раздра­жает тем, что он все время отказы­вается от всего...

 – Нет. Я считаю, что когда Яв­линский заявлял, что «Яблоко» не может войти в правительство Маслюкова, он был совершенно прав. Мне думается, что западный принцип формирования прави­тельства на основе победившей одной партии где-то глубоко пра­вильный, но на сегодня не дай Бог нам.

У нас победившая партия – «Единство». Что за ней стоит? Чи­новник, жадный, ворующий, кор­румпированный. Это партия чи­новников. А Явлинский меня не раздражает, я считаю, что его по­зиция (не во всем, я особенно с Чечней не во всем согласна) наи­более правильна и единственно демократическая. Явлинский бо­ится проговорить ее до конца.

 – Елена Георгиевна! Существу­ет ли некая идеология, которую для себя бы сочли приемлемой?

 – Есть одна идеология, кото­рую я считаю для себя приемле­мой, – идеология защиты прав че­ловека.

 – А вот у нас правозащитник становится бранным словом.

 – В Вашей газете сегодня была очень хорошая подборка. Там и Паин, когда-то идеолог войны, совсем по-другому говорит, там и Султыгов из Института Авторханова говорит совершенно верные вещи, и что-товерное говорит Иг­рунов. Я не совсем согласна с Игруновым, но я считаю, что нельзя ставить перед Масхадовым какие-то морально невыполнимые для него вещи, он не может выдать никого. Нам нужны те, кого мы считаем реальными преступника­ми, это задача наших спецслужб.

Но её нельзя расширять до каждо­го бойца. Задача давнишняя, она была с момента Хасавюрта и по сегодня она также стоит. Это их задача, а они с ней никак не спра­вляются. Более того, иногда соз­дается впечатление, что они и не хотят с ней справляться. Нельзя ставить перед Масхадовым и тезис признания Чечни неотъемлемой российской территорией. Должен быть поставлен вопрос о создании некой временной администрации, о прекращении войны и референ­думе. Только так можно решить эту задачу. Мы не можем заста­вить после всего того, что было, возлюбить старшего брата. Невоз­можно.


7 июня 2000